Типичный диалог испанцев 12 страница
– Да нет же, – сказал Этьен сонным голосом. – Вовсе не надо пытаться жить, жизнь – это то, что нам дается роковым образом. Довольно давно существует подозрение, что жизнь и живые существа – совершенно разные вещи. Жизнь идет сама собой – нравится нам это или нет. Ги пытался сегодня опровергнуть эту теорию, но если опираться на статистику, то теория эта неопровержима. Подтверждение тому – концлагеря и тюремные пытки. Вероятно, из всех наших чувств единственным не подлинно нашим является чувство надежды. Надежда принадлежит жизни, это сама жизнь, которая защищается. И т.д. и т.п. А засим я бы отправился спать, потому что Ги своими штучками выжал меня, как лимон. Рональд, приходи завтра утром в мастерскую, я закончил один натюрморт, ты с ума сойдешь какой.
– Орасио меня не убедил, – сказал Рональд. – Я согласен, что многое вокруг меня абсурдно, но, возможно, мы называем абсурдным то, чего еще не понимаем. Когда-нибудь выяснится.
– Очаровательный оптимизм, – сказал Оливейра. – Пожалуй, можно отнести этот оптимизм за счет жизни в чистом виде. Твоя сила в том, что для тебя нет будущего – естественное ощущение для большинства агностиков. Ты всегда жив, ты всегда тут, все для тебя складывается самым прекрасным образом, как на досках Ван Эйка. Но если бы с тобой приключился такой ужас – если бы ты не имел веры и в то же время чувствовал, что катишься к смерти, к этому самому скандальному из скандалов, – ты бы как следует занавесил зеркало.
– Пошли, Рональд, – сказала Бэпс. – Очень поздно, спать хочется.
– Погоди, погоди. Я вспоминаю, как умер мой отец, и, пожалуй, кое-что ты правильно говоришь. Его смерть, сколько я ни думал, у меня никак в голове не укладывается. Молодой, счастливый человек в Алабаме. Шел по улице, и дерево упало на него. Мне было пятнадцать лет, за мной прибежали в колледж. Сколько на свете абсурдных вещей, Орасио, сколько смертей, ошибок… И дело не только в количестве, я полагаю. Это не тотальный абсурд, как ты считаешь.
– Абсурд – это то, что не выглядит абсурдом, – сказал Оливейра загадочно. – Абсурд в том, что ты выходишь утром за дверь и находишь у порога бутылку молока – и ты совершенно спокоен, потому что вчера было то же самое и то же самое будет завтра. Абсурд – в этом застое, в этом «да будет так», в подозрительной нехватке исключений из правил. Не знаю, но, может быть, следовало бы попытаться пойти по другому пути.
– И отвергнуть разум? – сказал Грегоровиус недоверчиво.
– Не знаю, может быть. Или использовать его иначе. Разве доказано, что логические принципы – плоть от плоти нашего разума? Если существуют народы, способные жить, основываясь на магическом миропорядке… Бедняки, случается, едят сырых червей, у каждого своя шкала ценностей.
– Червей, какая гадость, – сказала Бэпс. – Рональд, дорогой, уже поздно.
– По сути дела, – сказал Рональд, – тебе претит закономерность в любых ее проявлениях. Как только что-то начинает действовать нормально, ты страдаешь так, словно оказался за решеткой. Но и мы все немножко такие, компания так называемых неудачников: все мы не сделали карьеры, не добились титулов и тому подобного. И потому мы в Париже, братец, а твой знаменитый абсурд в конечном счете не что иное, как смутный анархический идеал, которого ты просто не можешь выразить толком.
– Ты даже не представляешь, насколько ты прав, – сказал Оливейра. – Послушать тебя, мне надо выйти на улицу и расклеивать плакаты, призывающие к свободе Алжира. Внести посильный вклад в общественную борьбу.
– Деятельность может придать твоей жизни смысл, – сказал Рональд. – Я читал это, кажется, у Мальро.
– Ты читал это в «NRF» [[136]], – сказал Оливейра.
– А ты вместо этого занимаешься онанизмом, как обезьяна, топчешься на псевдопроблемах в ожидании неизвестно чего. Если все это – абсурд, надо что-то делать, изменить порядок вещей.
– Слыхал я это, – сказал Оливейра. – Едва ты замечаешь, что спор поворачивается к чему-то, по твоему мнению, конкретному, как, например, пресловутое действие, как на тебя нападает красноречие. Ты не хочешь понять, что право на деятельность, как и на бездеятельность, надо заслужить. Как можно действовать, не выработав предварительно основополагающих позиций по отношению к тому, что хорошо и что истинно? Твои представления о добре и истине – представления исторические и основываются на унаследованной этике. А мне и история, и этика представляются в высшей степени сомнительными.
– Как-нибудь, – сказал Этьен, выпрямляясь, – мне бы хотелось с большими подробностями выслушать твое рассуждение по поводу того, что ты называешь основополагающими позициями. Может статься, в основе этих основополагающих позиций – не что иное, как дыра.
– Не беспокойся, об этом я тоже думал, – сказал Оливейра. – Однако по чисто эстетическим соображениям, которые ты вполне способен оценить, согласись: огромная качественная разница есть между тем, чтобы находиться в центре чего-то или болтаться по периферии, согласись и призадумайся.
– Орасио, – сказал Грегоровиус, – изо всех сил размахивает словами, которыми пять минут назад горячо советовал нам не пользоваться. Во всем, что касается слов, он большой мастак, а вот пусть он лучше объяснит нам туманное и необъяснимое, сны, например, загадочные совпадения, откровения или природу черного юмора.
– Тип сверху опять стучит, – сказала Бэпс.
– Нет, это дождь, – сказала Мага. – Пора давать лекарство Рокамадуру.
– Да нет еще, – сказала Бэпс и поспешно наклонилась, поднося руку с часами к самой лампе. – Без десяти три. Пошли, Рональд, очень поздно.
– Мы уйдем в пять минут четвертого, – сказал Рональд.
– Почему в пять минут четвертого? – спросила Мага.
– Потому что первая четверть часа всегда самая везучая, – сказал Грегоровиус.
– Дай мне еще глоток каньи, – попросил Этьен. – Merde [[137]], ничего не осталось.
Оливейра загасил сигарету. «На страже, – подумал он с благодарностью. – Настоящие друзья, даже этот несчастный Осип. А сейчас – четверть часа цепной реакции, от которой никому не уйти, никому, даже тому, кто в состоянии понять, что через год в это время и самые подробные воспоминания о том, что произошло здесь год назад, не способны будут вызвать подобного выделения адреналина и слюны или заставить так вспотеть ладони… Вот они, доказательства, которых никак не хочет понять Рональд. Что я сегодня сделал? Довольно чудовищную вещь, a priori [[138]]. Может, помогла бы кислородная подушка или что-то в этом роде. Какая глупость, просто продлили бы ему немного жизнь на манер месье Вальдемара, и только».
– Надо бы ее подготовить, – шепнул ему на ухо Рональд.
– Не говори глупостей, ради бога. Не чувствуешь разве, она уже подготовлена, это носится в воздухе?
– А теперь слишком тихо разговариваете, – сказала Мага. – Когда уже не надо.
«Tu parles» [[139]], – подумал Оливейра.
– В воздухе? – прошептал Рональд. – Я ничего не чувстствую.
– Сейчас будет три, – сказал Этьен, и его передернуло, словно в ознобе. – Напрягись немного, Рональд, может, Орасио и не гений, но понять, что он имеет в виду, совсем нетрудно. Единственное, что мы можем, – остаться еще ненадолго и вынести все, что тут произойдет. А ты, Орасио, я теперь вспоминаю, довольно здорово сказал насчет картины Рембрандта. Точно так же, как метафизика, существует и метаживопись, она отражает запредельное, и старик Рембрандт это запредельное умел схватить. Только люди, ослепленные привычными представлениями или логикой, могут стоять перед Рембрандтом и не чувствовать, что есть на его картинах окно в иное, некий знак. Для живописи это вещь очень опасная, однако же…
– Живопись всего-навсего один из видов искусства, – сказал Оливейра. – И ее как вид не следует чрезмерно защищать. А кроме того, на каждого Рембрандта приходится по меньшей мере сотня обыкновенных живописцев, так что живопись не пропадет.
– К счастью, – сказал Этьен.
– К счастью, – согласился Оливейра. – К счастью, все к лучшему в этом лучшем из возможных миров. Включи верхний свет, Бэпс, выключатель за твоим стулом.
– Где-то была чистая ложка, – сказала Мага, поднимаясь.
Изо всех сил, хотя и понимая, что это отвратительно, Оливейра старался не смотреть в глубь комнаты. Мага, ослепленная, терла глаза, а Бэпс, Осип и остальные, тайком глянув, отворачивались, а потом снова смотрели туда. Бэпс хотела было взять Магу под руку, но что-то в выражении лица Рональда остановило ее. Этьен медленно выпрямился, разглаживая руками все еще мокрые брюки. Осип поднялся из кресла, говоря, что надо все-таки отыскать плащ. «А теперь должны начать колотить в потолок, – подумал Оливейра, закрывая глаза. – Несколько ударов один за другим, а потом три торжественных. Однако все идет наоборот: вместо того чтобы погасить свет, мы его зажигаем, мы оказались на самой сцене, ничего не попишешь». Он тоже поднялся, разом почувствовав все свои кости, и все, сколько было нахожено за день, и все, что за день случилось. Мага уже нашла ложку на печурке, за стопкой пластинок и книг. Протерла ее подолом, оглядела в свете лампы. «Сейчас нальет микстуру в ложку, а по дороге к кровати половину прольет на пол», – подумал Оливейра, прислонясь к стене. Все так странно затихли, что Мага поглядела на них удивленно; флакон никак не открывался, и Бэпс хотела помочь ей, подержать ложку, сморщившись при этом так, будто Мага делала что-то несказанно ужасное, но Мага наконец налила микстуру в ложку, сунула пузырек кое-как на край стола меж тетрадей и бумаг и, вцепившись в ложку, как цирковой акробат в шест, как ангел в святого, падающего в бездну, направилась, шаркая тапочками, к кровати, все ближе и ближе, и сбоку шла Бэпс, строя гримасы и стараясь глядеть и не глядеть и все-таки бросая взгляд на Рональда и на остальных, которые у нее за спиной тоже подходили все ближе, и самый последний – Оливейра, с потухшей сигаретой во рту.
– Всегда у меня проли… – сказала Мага, останавливаясь у кровати.
– Лусиа, – сказала Бэпс, готовая положить ей руки на плечи, но так и не положила.
Жидкость пролилась на одеяло, ложка выпала. Мага закричала и опрокинулась на кровать, перевернулась на бок, лицо и руки прильнули к пепельно-серой, безразличной кукле, сжимали и тормошили ее, а той уже не могли причинить вреда ее неосторожные движения и не приносили радости ненужные ласки.
– Ах ты, черт подери, надо же было ее подготовить, – сказал Рональд. – Ну как же это так, какая гнусность. Говорим тут всякие глупости, а этот, этот…
– Не истери, – сказал Этьен мрачно. – Вон поучись у Осипа не терять головы. Найди-ка лучше одеколон или что-нибудь похожее. Я слышу, старик сверху опять взялся за свое.
– А что ему остается, – сказал Оливейра, глядя на Бэпс, которая изо всех сил старалась оторвать Магу от кровати. – Ну и ночку мы ему устроили.
– Пусть катится ко всем чертям, – сказал Рональд. – я сейчас пойду и набью ему морду, старому хрычу. Раз не умеет уважать чужой беды…
– Take it easy [[140]], – сказал Оливейра. – Держи одеколон, возьми мой платок, хоть он и далеко не безупречной чистоты. Ну ладно, пойду, пожалуй, в полицейский участок.
– Могу я сходить, – сказал Грегоровиус, стоявший с плащом в руках.
– Ну, конечно, ты ведь член семьи, – сказал Оливейра.
– Лучше тебе поплакать, – говорила Бэпс и гладила по голове Магу, а та вжалась в подушку и не отрывала глаз от Рокамадура. – Ради бога, смочите платок спиртом, надо привести ее в чувство.
Этьен с Рональдом суетились вокруг кровати. С потолка доносился равномерный стук, и всякий раз Рональд поднимал глаза кверху, а однажды даже нервно потряс кулаком. Оливейра отступил к печке и оттуда смотрел и слушал. Усталость вступила в ноги, тянула его книзу, трудно было дышать и двигаться. Он закурил новую сигарету, последнюю в пачке. Между тем дело немного сдвинулось, Бэпс, разобрав угол, соорудила из двух стульев и одеяла подобие ложа; странно было видеть, как они с Рональдом хлопотали над Магой, затерявшейся в холодном бреду, в сбивчивом, но почти бесстрастном монологе; наконец прикрыли ей глаза платком («Если это тот, который мочили в одеколоне, то она у них ослепнет», – подумал Оливейра), а потом с невиданным проворством помогли Этьену перенести Рокамадура в самодельную колыбельку и закрыли его покрывалом, которое вытащили из-под Маги, при этом не переставая с ней разговаривать, поглаживать ее и подносить ей к носу смоченный одеколоном платок. Грегоровиус дошел до двери и остановился там, не решаясь выйти; украдкой он поглядывал на кровать и на Оливейру: хотя тот и стоял к нему спиной, однако взгляд его на себе чувствовал. Наконец Осип решился выйти, но за дверью наткнулся на старика, вооруженного палкой, и отпрянул назад. Палка ударилась в закрытую дверь. «Вот так все и наматывалось бы одно на другое», – подумал Оливейра, делая шаг к двери. Рональд, догадавшись о его намерении, тоже в ярости кинулся к двери, а Бэпс выкрикнула что-то по-английски. Грегоровиус хотел их удержать, но опоздал. Рональд, Осип и Бэпс выскочили за дверь, а Этьен устремил взгляд на Оливейру как на единственного человека, еще сохранявшего здравый смысл.
– Пойди посмотри, чтоб не наделали глупостей, – сказал ему Оливейра. – Старику под сто, и он совсем сумасшедший.
– Tous des cons! – кричал старик на лестнице. – Bande de tueurs, si vous croyez que ?a va se passer comme ?a! Des fripouilles, des fain?ants. Tas d’encul?s! [[141]]
Странно, но кричал он не очень громко. В приоткрытую дверь карамболем долетел голос Этьена: «Та gueule, p?p?re» [[142]]. Грегоровиус ухватил Рональда за рукав, но в проникавшем из комнаты свете Рональд уже заметил, что старик и на самом деле очень стар, и потому только тряс кулаком у него перед носом, и то все менее и менее убежденно. Раз или два Оливейра поглядел на кровать, где тихо, не двигаясь, лежала Мага. Только плакала, сотрясаясь всем телом и уткнувшись лицом в подушку, в то самое место, где раньше лежала головка Рокамадура. «Faudrait quand m?me laisser dormir les gens, – говорил старик – Qu’ est-ce que ?a me fait, moi, un gosse qu’a claqu?? C’est pas une fa?on d’agir, quand m?me, on est ? Paris, pas en Amazonie» [[143]].
Голос Этьена зазвучал, перекрывая слова старика, убеждая его. Оливейра подумал, что совсем не трудно было бы подойти к постели, наклониться и шепнуть Маге на ухо несколько слов. «Но это я бы сделал ради себя, – подумал он. – Ей сейчас ни до чего. Это мне бы потом спалось спокойнее, хотя и знаю, что все это слова – не более. Мне, мне, мне бы спалось спокойнее, если бы я сейчас поцеловал ее, и утешил, и сказал бы все, что уже сказали ей эти люди.»
– Eh bien, moi, messieurs, je respecte la douleur d’une m?re, – послышался голос старика. – Allez, bonsoir messieurs, dames [[144]].
Дождь лупил по стеклу, Париж, наверное, превратился в огромный серый пузырь, в котором понемногу занималась заря. Оливейра шагнул в угол, где его куртка, сочившаяся влагой, казалась четвертованным телом. Медленно надел куртку, не сводя глаз с постели, точно ожидая чего-то. Вспомнил руку Берт Трепа, повисшую на его руке, вспомнил, как долго он брел под дождем. «Какой тебе прок от лета, соловей, на снегу застывший?» – продекламировал насмешливо. Порченый, вконец порченый. И вдобавок нет курева, проклятье. Теперь надо тащиться до кафе Бебера, но где меня ни застанет это мерзкое утро, один черт.
– Старый идиот, – сказал Рональд, закрывая дверь.
– Пошел к себе, – сообщил Этьен. – А Грегоровиус, по-моему, отправился заявлять в полицию. Ты остаешься тут?
– Нет. Зачем? Им не понравится, когда они увидят здесь столько народу в такое время. Пусть Бэпс останется, для такого случая две женщины – самое лучшее. Это как бы их, женское, дело, понимаешь?
Этьен посмотрел на него.
– Интересно, почему у тебя так дрожит рот? – спросил он.
– Нервный тик, – ответил Оливейра.
– Этот тик не очень вяжется с твоим циничным видом. Пойдем, я с тобой.
– Пойдем.
Он знал, что Мага приподнялась на постели и что она смотрит на него. На ходу засовывая руки в карманы куртки, он пошел к двери. Этьен сделал движение, чтобы удержать его, но не удержал, а пошел за ним. Рональд, глядя им вслед, раздраженно пожал плечами. «Как все это глупо», – подумал он. От мысли, что все это глупо и абсурдно, ему стало не по себе, но отчего так, он не понял. И принялся помогать Бэпс готовить компрессы, стараясь хоть чем-то быть полезным. Снова послышался стук в потолок.
(—130)
– Tiens [[145]], – сказал Оливейра.
Грегоровиус, в черном домашнем халате, стоял, прислонившись к печке, и читал. К стене гвоздем была прибита лампа, а газетный колпак аккуратно направлял свет.
– Я не знал, что у тебя ключ.
– Остатки прошлого, – сказал Оливейра, швыряя куртку в тот же угол, что всегда. – Теперь отдам его тебе, поскольку ты хозяин дома.
– Временный. Здесь довольно холодно, да еще старик с верхнего этажа. Сегодня утром стучал пять минут неизвестно почему.
– По инерции. Все на свете продолжается немного дольше, чем должно бы. Вот я, к примеру, зачем-то лезу сюда по лестнице, достаю ключ, открываю… Воздух у тебя спертый.
– Жуткий холод, – сказал Грегоровиус. – Пришлось двое суток после окуривания не закрывать окно.
– И ты все это время был здесь? Caritas [[146]]. Ну и тип.
– Не из-за этого, просто боялся, как бы кто-нибудь из жильцов не воспользовался случаем, не забрался в комнату и не окопался тут. Лусиа мне говорила как-то, что хозяйка – старая, выжившая из ума женщина и некоторые квартиранты не платят ей уже по многу лет. В Будапеште я занимался гражданским кодексом, а такие вещи застревают в голове.
– Словом, ты неплохо устроился. Chapeau, mon vieux [[147]]. Надеюсь, траву мою на помойку не выбросил.
– О нет, она в тумбочке, вместе с чулками. Теперь тут много свободного места.
– Похоже на то, – сказал Оливейра. – На Магу, видно, приступ чистоплотности напал – ни пластинок не видно, ни книг. Ведь теперь-то, наверное…
– Все увезли, – сказал Грегоровиус.
Оливейра открыл тумбочку, достал траву и сосуд для приготовления мате. Он прихлебывал не спеша и глядел ло сторонам. В голове вертелось танго «Ночь моя грустна». Он посчитал на пальцах. Четверг, пятница, суббота. Нет. Понедельник, вторник, среда. Нет, вторник – вечер, Берт Трепа, «ты меня любила, // как не любила никогда», среда – редкостная пьянка, NB: никогда не мешать водку с красным вином, «и, ранив душу, меня забыла // ты точно жало мне в грудь вонзила»; четверг, пятница – Рональд с машиной, взятой у кого-то, поездка к Ги-Моно, как бы возвращение брошенной перчатки, литры и литры зеленой блевотины и наконец – вне опасности, «как я любил тебя, ты знала, // какую радость ты мне давала, // надежда жизни, мечта моя», в субботу – где же в субботу, где? Где-то по соседству с Мэрли-ле-Руа, в общем, пять дней, нет, шесть, словом, почти неделя, какая холодина в комнате, несмотря на печку. Ну и Осип, не человек, а лягушка, просто король удобств.
– Значит, она ушла, – сказал Оливейра, устраиваясь в кресле так, чтобы мате был под рукой.
Грегоровиус кивнул. На коленях у него лежала раскрытая книга, и, похоже, он собирался (вежливо, он человек воспитанный) продолжить чтение.
– И оставила тебе комнату.
– Она знала, что я сейчас в стесненном положении, – сказал Грегоровиус. – Двоюродная бабушка перестала высылать мне деньги, – по-видимому, скончалась. Мисс Бабингтон хранит молчание, однако, если принять во внимание ситуацию на Кипре… Само собой, на Мальте всегда сказывается: цензура и тому подобное. Лусиа предложила мне переехать сюда после того, как ты сообщил, что уходишь. Я не знал, соглашаться или нет, но она настояла.
– И сама с отъездом не мешкала.
– Но этот разговор был еще раньше.
– До окуривания?
– Совершенно верно.
– Ну, Осип, ты выиграл в лотерею.
– Это очень печально, – сказал Грегоровиус. – Все могло быть совсем иначе.
– Не жалуйся, старик. Комната четыре на три с половиной за пять тысяч франков в месяц, да еще с водопроводом…
– Мне бы хотелось, – сказал Грегоровиус, – чтобы между нами была полная ясность. Эта комната…
– Она не моя, спи спокойно. А Мага уехала.
– Во всяком случае…
– Куда?
– Она говорила о Монтевидео.
– У нее нет денег на это.
– И о Перудже.
– Ты хочешь сказать: о Лукке. С тех пор как она прочла «Спаркенброк», она просто с ума сходит по всему этому. Скажи мне просто и ясно, где она.
– Понятия не имею, Орасио. В пятницу набила чемодан книгами и одеждой, увязала гору пакетов, а потом пришли два негра и унесли все. Сказала, что я могу оставаться тут, и так все время плакала, что еле говорить могла.
– Мне хочется набить тебе морду, – сказал Оливейра, посасывая мате.
– В чем я виноват?
– Дело не в том, что виноват, че. Ты вроде героев Достоевского – и отвратителен и симпатичен в одно и то же время, ты – эдакий метафизический жополиз. Когда ты вот так улыбаешься, я понимаю: это непоправимо.
– О, я все это слишком хорошо знаю, – сказал Грегоровиус. – Механизм challenge and response [[148]] – это для буржуазии. Ты такой же, как и я, а потому бить меня не будешь. И не смотри так, я ничего о Лусии не знаю. Один из тех двух негров – завсегдатай кафе на улице Бонапарт, я его там видел. Может, он что-то скажет. Но зачем ты теперь ее ищешь?
– Объясни-ка мне свое «теперь».
Грегоровиус пожал плечами.
– Бдение прошло вполне прилично, – сказал он. – Особенно потом, после того, как нас всех перестали таскать в полицию. В глазах людей твое отсутствие выглядело странным и вызвало противоречивые толки. Клуб защищал тебя, но вот соседи и старик сверху…
– Только не говори мне, будто старик был на бдении.
– Собственно, бдением это нельзя назвать; нам позволили побыть возле тела до полудня, а потом пришли из государственного похоронного бюро, должен сказать, работают они быстро и четко.
– Представляю себе картину, – сказал Оливейра. – Однако же это не причина, чтобы Мага, ни слова не сказав съехала с квартиры.
– Она все время думала, что ты – с Полой.
– ?a alors [[149]], – сказал Оливейра.
– Ничего не поделаешь, людям свойственно думать. По твоей милости мы перешли с тобой на «ты», и мне теперь гораздо труднее сказать тебе некоторые вещи. Как ни странно. Может, потому, что наше «ты» фальшивое. Но ты сам начал тогда ночью?
– Почему не называть на «ты» человека, который спит с твоей женщиной?
– Я устал повторять, что это не так, а значит, никаких оснований нет нам быть с тобой на «ты». Вот если бы, к примеру, мы узнали, что Мага утопилась, я бы мог понять, что в порыве горя, когда тебя утешали бы и обнимали бы… Но ведь это не так, во всяком случае, не похоже.
– Ты там что-то читал в газете, – сказал Оливейра.
– Ни к чему такое братание. Лучше продолжать, как прежде, на «вы». Она на печке.
И правда, ни к чему. Оливейра отшвырнул газету и снова взялся за мате. Лукка, Монтевидео, «и гитара в шкафу одинока, // не нарушит она тишины». Если все запихивают в чемодан и увязывают пакеты, то можно сделать вывод (осторожно: вывод – еще не доказательство): «никто на ней не сыграет,// не тронет ее струны». Не тронет ее струны.
– Ладно, я разузнаю, куда она делась. Далеко не уйдет.
– Этот дом всегда останется твоим, – сказал Грегоровиус, – к тому же, возможно, Адголь приедет и пробудет со мной всю весну.
– Твоя мать?
– Да. Я получил трогательную телеграмму, меченную тетраграмматоном. Как раз в это время я читал «Сефер Йецира», пытался найти там неоплатоновское влияние. Адголь чрезвычайно сильна в кабалистике, у нас будут страшные споры.
– А Мага не давала понять, что собирается убить себя?
– Ну, ты же знаешь, женщины, они все…
– А конкретно?
– Нет, пожалуй, – сказал Грегоровиус. – Все больше о Монтевидео говорила.
– Какая дурочка, у нее же нет ни сентаво.
– О Монтевидео и о восковой кукле.
– Ах, о кукле. И она полагает…
– Она твердо уверена. Адголь этим случаем заинтересуется. То, что ты называешь совпадением… Лусиа не верит, что это совпадение. Да и ты в глубине души – тоже. Лусиа рассказала мне, что ты, увидев зеленую куколку, швырнул ее на пол и раздавил ногой.
– Ненавижу глупость, – нашелся Оливейра.
– Все булавки были воткнуты в грудь, и только одна – пониже живота. Когда ты топтал зеленую куклу, ты уже знал, что Пола больна?
– Да.
– Адголь страшно заинтересуется. Ты слышал про метод отравленного портрета? Яд подмешивают в краски, а потом ждут благоприятной фазы луны и рисуют портрет. Адголь пыталась проделать это со своим отцом, но помешало чье-то встречное влияние… И все-таки старик умер через три года от разновидности дифтерии. Он был один в замке – у нас в то время был замок – и, когда начал задыхаться, попытался сам себе сделать трахеотомию перед зеркалом, воткнул в горло гусиное перо или что-то в этом роде. Его нашли у лестницы, однако не знаю, почему я тебе все это рассказываю.
– Должно быть, потому, что знаешь: меня это ничуть не интересует.
– Возможно, – сказал Грегоровиус. – Давай сварим кофе, ночь дает себя знать, хотя ее и не видно.
Оливейра вцепился в газету. Пока Осип ставил кастрюльку на плиту, он перечитал сообщение еще раз. Блондинка, лет сорока двух. Какая глупость думать, что. Хотя, конечно. «Les travaux du grand barrage d’Assouan ont commenc?. Avant cinq ans, la vall?e moyenne de Nil sera transform?e en un inmense lac. Des ?difices prodigieux, qui comptent parmi les plus admirables de la Plan?te…» [[150]]
(—107)
– Налицо некоторое недопонимание, че, впрочем, как всегда. Однако кофе вполне достойный случая. Канью ты всю допил?
– Ты же знаешь, бдение…
– Над тельцем, ну ясно…
– Рональд пил как скотина. Он по-настоящему горевал, никто даже не понял почему. А Бэпс ревновала. Лусиа только удивлялась. Но часовщик с шестого этажа принес целую бутылку водки, и всем хватило.
– Много народу пришло?
– Постой-ка, значит, мы все, члены Клуба, тебя не было («Нет, меня не было»), часовщик с шестого, привратница с дочкой, какая-то женщина, по виду проститутка, разносчик телеграмм тоже побыл немного, ну и полицейские, они вынюхивали, не детоубийство ли это, вот так.
– Странно, что не было разговора о вскрытии.
– Был. Бэпс такой шум подняла, а Лусиа… В общем, пришла какая-то женщина, смотрела, щупала… Люди на лестнице не помещались, вышли на улицу, а холод страшенный. Словом, что-то там сделали и оставили нас в покое. Не знаю, каким образом свидетельство о смерти оказалось у меня в бумажнике, хочешь, посмотри.
– Нет, рассказывай дальше. Я внимательно слушаю, хотя и не похоже. Давай, че, продолжай. Я растроган. Не заметно, но поверь. Валяй, старик, дальше. Прекрасно представляю, как все было. И не говори, что Рональд не помогал нести его по лестнице.
– Помогал, он, Перико и часовщик несли. А я шел с Лусией.
– Впереди.
– А Бэпс с Этьеном замыкали шествие.
– Позади.
– Между четвертым и третьим этажом мы услыхали страшный стук. Рональд сказал, что это старик с пятого, мстит нам. Когда мама приедет, я попрошу ее вступить в контакт со стариком.
– Твоя мама? Адголь?
– Ну конечно, она моя мать, герцеговинская. Этот дом ей понравится, она страшно восприимчивая, а тут такое происходило… Я говорю не только о зеленой кукле.
– Давай объясни мне, какая восприимчивая у тебя мама и какой это дом. Поговорим, че, поворошим все как следует. Почешем языки.
(—57)
Грегоровиус давно отказался от иллюзии понимать, но тем не менее любил, чтобы даже недопонятое блюло определенный порядок и имело какие-то резоны. Как ни путались у него карты таро, он снова и снова раскидывал их где придется – на прямоугольнике стола или на покрывале постели. Заставить во что бы то ни стало этого поглотителя аргентинского зелья раскрыть порядок его метаний. И притом в самый что ни на есть путаный момент его хаотических порывов, не то потом ему самому трудно будет выбраться из собственной паутины. Не отрываясь от мате, Оливейра уступал и припоминал что-нибудь из своей прошлой жизни или отвечал на вопросы. И сам спрашивал, с иронией, интересовался подробностями погребения или поведения людей. И лишь изредка впрямую спрашивал о Маге, однако видно было, подозревал, что ему скажут неправду. В Монтевидео, в Лукке, где-нибудь в Париже. Грегоровиусу подумалось, что, догадайся Оливейра, где может находиться Лусиа, он бы стремглав выбежал из комнаты. Похоже, его специальность – пропащие дела. Сперва дать делу пропасть, сперва потерять, а потом нестись искать как сумасшедший.
– Адголь будет смаковать каждый день в Париже, – сказал Оливейра, меняя заварку. – Если она ищет ада, то тебе достаточно показать ей что-нибудь здешнее. Скромненькое, однако заметь, что и ад подешевел. Сегодняшнее nekias [[151]]: проехаться в метро в половине седьмого или сходить в полицию продлить carte de s?jour [[152]].
– А тебе бы хотелось все по большому счету и с парадного входа, да? Поговорить с Аяксом, с Жаком Алеманом, с Кейтелем, с Тропманом.
– Конечно, но что поделаешь, если сегодня у нас главный вход – дыра унитаза. Впрочем, этого даже Тревелер не поймет, а уж он-то кое в чем разбирается. Тревелер – мой друг, ты его не знаешь.
– Ты, – сказал Грегоровиус, глядя в пол, – путаешь игру.
– Каким образом?
– Не знаю, но чувствую. Сколько я с тобой знаком, ты все время ищешь что-то, но такое ощущение, будто то, что ты ищешь, у тебя в кармане.