Новелла XIV. Гвардии ефрейтор Кукушкин, или Как я последний раз боролся за Высокие Нравственные Идеалы
Люди, которые на войне действительно воевали, обязательно должны были
либо погибнуть, либо оказаться в госпитале. Не верьте тому, кто говорит, что
прошел всю войну и ни разу не был ранен. Значит, либо ошивался в тылу, либо
торчал при штабе.
Меня от смерти спасало не только везение, но, главным образом, ранения.
В критический момент они помогли выбраться из огня. Ранение, -- только не
тяжелое, не в живот и не в голову, что равносильно смерти, -- это очень
хорошо! Идешь в тыл, там тебя моют, переодевают, кладут на чис-
тые простыни, кормят, поят. Хорошенькие сестрички заботятся о тебе. Ты
спишь, отдыхаешь, забываешь об ужасах и смерти... О ранении мечтали. О
легком. Как об отпуске. Хрустальной мечтой была не слишком тяжелая рана, но
такая, чтобы демобилизовали вчистую. Вот если бы оторвало кисть левой руки
(правая нужней) или стопу! Но такое доставалось немногим. Мои ранения были,
к счастью, не тяжелыми, но благодаря им девять месяцев из четырех лет, я, по
меткому армейскому выражению, ошивался в госпитале. То есть одна пятая войны
миновала меня. У других этот период был еще больше.
Особенно хорошо припечатал меня осколок немецкой мины. Он прошил спину
под лопаткой, пролетел над позвоночником и застрял под другой лопаткой,
почти не задев костей. "Полсантиметра от смерти", -- сказал врач. Выходное и
входное отверстия раны разрезали, и образовалась порядочная дыра --
величиною с маленькое блюдце. А рядом -- другая, чуть поменьше. По
предсказанию медиков все это должно было зарастать месяца четыре. На самом
деле организм справился куда быстрее -- месяца за два, и все зажило "как на
собаке", по выражению друзей -- раненых. Я был здоровый парень, слонялся по
санчасти без дела, помогал врачам во время наплыва раненых, заполнял
карточки, перевязывал раны полегче. Медицинский персонал был рад, так как
дел всем хватало, работали неделями без сна. Меня определили в так
называемую KB -- команду выздоравливающих.
Это было очень своеобразное подразделение. От семидесяти до ста
здоровенных лоботрясов с затягивающимися ранами. У некоторых рука на
перевязи, другие с костылем, третьи с наклейкой на груди, спине или заднице.
Здесь же -- страдающие тяжелым фурункулезом и т. д. и т. п. Были даже
обгорелые -- голова черная, в струпьях, с белыми глазами и зубами. В
основном этот контингент составляли любители разжигать печи артиллерийским
порохом. По крупинке он горит медленно, но стоит неосторожно зажечь побольше
-- и вспышка, от которой не убежишь.
Главным образом, среди раненых была молодежь -- разведчики, связисты,
радисты, -- те, кто живет на передовой, в самом пекле. Ребята бывалые,
видевшие виды. Они проползали километры на брюхе под Погостьем и Синявино,
хорошо знали, что такое смерть и с презрением относились к "тыловым крысам"
-- в частности к персоналу госпиталя. Сладить с ними было очень трудно. Так,
некий гвардии сержант, брякнув дюжиной медалей на груди, послал к известной
матери очень хорошего человека -- командира медсанроты капитана Михаила
Айзиковича Гольдфельда. А повернувшись к нам добавил: "Ложил я на него с
прибором!" (Капитан пытался поручить сержанту какое-то хозяйственное дело --
рабочих рук не хватало.)
В другой раз неосторожно послали в качестве ординарца к очаровательной
дантистке, лейтенанту Лидии Николаевне, юного и бравого разведчика, кавалера
ордена Славы двух степеней. Когда Лидия
Николаевна, мило улыбнувшись, просила его почистить ее сапоги, он
ответил басом: "А хуху не хохо?!!" И добавил, чтоб катилась к своему
комдиву, который наградил ее орденом и медалью "За бытовые услуги". "Пусть
он и чистит", -- добавил герой. Действительно, у Лидии Николаевны, говоря
штатским языком, был роман с комдивом. А говоря по-армейски, она была ППЖ
комдива... Контакты нового ординарца и Лидии Николаевны на этом, разумеется,
прервались, и он, не долечившись, последовал на передовую, к себе в
разведку. Таких случаев было множество. Что же делать? Мудрый доктор
Гольдфельд нашел выход. Из среды раненых выделяли старшину команды
выздоравливающих, через него и шли все приказы. Своего слушали, и дело
пошло. Однажды прежний старшина поправился и ушел воевать, а начальство
нашло на освободившееся место новую кандидатуру -- меня, так как лечиться
мне предстояло долго, а человек я, по мнению начальства, вроде бы
порядочный, не вредный.
Я был в команде свой. С большинством знаком еще с 1941 и 1942 годов. Со
многими связан, так сказать, кровно: в былых боях спасали друг друга,
делились последним сухарем. Конечно, я горой стоял за их интересы, а они
никогда не подводили меня. Я старался вести дела разумно. Например,
начальство приказывает выставить шесть постов для охраны палаток санроты
ночью. Я отвечаю: "Есть!", черчу красивый план охраны и обороны объектов с
обозначением шести постов, секторов обстрела и другими указаниями. План
подписан, утвержден. Потом я иду к ребятам говорю:
-- Надо бы ночью по очереди покемарить перед палатками, мало ли что,
вдруг фрицы пожалуют...
Все понимают, что надо. Вечером кто-нибудь берет автомат под мышку и
выходит на воздух посидеть-покурить часа полтора. Потом будит другого, и
никаких шести постов не надо -- один разведчик стоит двадцати постов. Все
отлично. Начальство довольно, люди спят.
Потом приходит ко мне милый, тщедушный начальник аптеки, старший
лейтенант Аарон Мордухаевич, смотрит через сильнейшие очки и застенчиво
просит помочь оборудовать аптеку.
-- Аарон Мордухаевич, а как с горючим?
-- Будет, будет, будет! -- радостно говорит он.
Я спрашиваю у ребят, не был ли кто в прошлой жизни плотником? Таких
оказывается трое. Я прошу их помочь аптекарю, обещавшему спиртику. Ребята
делают художественную мебель для аптеки. Все довольны. Моя
военно-дипломатическая деятельность продолжается, и я присыхаю к медсанроте
надолго. Обязанностей почти никаких. Раз в день сдаю рапорт о числе людей, о
выписавшихся и вновь прибывших, передаю приказы о мелких поручениях и все.
Уже и рана заросла, а я все валяю дурака в тылу. Однако ребята меня не
осуждают. Однажды подслушал, как обсуждали мою синекуру. Все единодушно
решили: "Ему надо, он свое поползал!" Так и живем.
Войска тем временем перешли границу Германии. Теперь война повернулась
ко мне еще одной неожиданной стороной. Казалось, все испытано: смерть,
голод, обстрелы, непосильная работа, холод. Так ведь нет! Было еще нечто
очень страшное, почти раздавившее меня. Накануне перехода на территорию
Рейха, в войска приехали агитаторы. Некоторые в больших чинах.
-- Смерть за смерть!!! Кровь за кровь!!! Не забудем!!! Не простим!!!
Отомстим!!! -- и так далее...
До этого основательно постарался Эренбург, чьи трескучие, хлесткие
статьи все читали: "Папа, убей немца!" И получился нацизм наоборот. Правда,
те безобразничали по плану: сеть гетто, сеть лагерей. Учет и составление
списков награбленного. Реестр наказаний, плановые расстрелы и т. д. У нас
все пошло стихийно, по-славянски. Бей, ребята, жги, глуши! Порти ихних баб!
Да еще перед наступлением обильно снабдили войска водкой. И пошло, и пошло!
Пострадали, как всегда, невинные. Бонзы, как всегда, удрали... Без разбору
жгли дома, убивали каких-то случайных старух, бесцельно расстреливали стада
коров. Очень популярна была выдуманная кем-то шутка: "Сидит Иван около
горящего дома. "Что ты делаешь?"- спрашивают его. "Да вот, портяночки надо
было просушить, костерок развел""... Трупы, трупы, трупы. Немцы, конечно,
подонки, но зачем же уподобляться им? Армия унизила себя. Нация унизила
себя. Это было самое страшное на войне. Трупы, трупы... На вокзал города
Алленштайн, который доблестная конница генерала Осликовского захватила
неожиданно для противника, прибыло несколько эшелонов с немецкими беженцами.
Они думали, что едут в свой тыл, а попали... Я видел результаты приема,
который им оказали. Перроны вокзала были покрыты кучами распотрошенных
чемоданов, узлов, баулов. Повсюду одежонка, детские вещи, распоротые
подушки. Все это в лужах крови...
"Каждый имеет право послать раз в месяц посылку домой весом в
двенадцать килограммов", -- официально объявило начальство. И пошло, и
пошло! Пьяный Иван врывался в бомбоубежище, трахал автоматом об стол и,
страшно вылупив глаза, орал: "УРРРРР*! Гады!" Дрожащие немки несли со всех
сторон часы, которые сгребали в "сидор" и уносили. Прославился один
солдатик, который заставлял немку держать свечу (электричества не было), в
то время, как он рылся в ее сундуках. Грабь! Хватай! Как эпидемия, эта
напасть захлестнула всех... Потом уже опомнились, да поздно было: черт
вылетел из бутылки. Добрые, ласковые русские мужики превратились в чудовищ.
Они были страшны в одиночку, а в стаде стали такими, что и описать
невозможно!
Теперь прошло много времени, и почти все забылось, никто не узнает
правды... Впрочем, каждая война приводит к аналогичным результатам -- это ее
природа. Но это страшней опасностей и смерти.
_______________
* Die Uhr -- часы (нем).
Когда команда въехала в "логово фашистского зверя", как гласила надпись
на границе с Германией, общие веяния проникли и к нам. Начались походы за
барахлом, походы к немкам и предотвратить их не было сил. Я убеждал, умолял,
грозил... Меня посылали подальше или просто не понимали. Команда вышла
из-под контроля.
В городе Алленштайне мы разместились в доме, брошенном жителями. Из
одной комнаты пришлось вытащить труп старухи, лежащий в луже крови. Вся
мебель и вещи были на месте. Поражала чистота, обилие всяческих
приспособлений. Кухня блестела кафелем. На каждой банке была надпись,
обозначавшая хранившийся в ней продукт. Специальные весы служили для
дозирования пищи... В добротных шкафах кабинета стояли толстые книги в
дорогих переплетах, а за ними, в тайнике, хранились непременные
порнографические открытки. Как я узнал, они были во всех порядочных домах. В
квартире -- несколько ванн. Для каждой персоны свой клозет: для папы, для
мамы, а для детей -- комнатки поменьше. Горшки покрыты белейшими
накрахмаленными кружевными накидочками, на которых затейливой готической
вязью вышиты нравоучительные изречения вроде: "Упорство и труд все
перетрут", "Да здравствует прилежание, долой леность!" и т. д. Страшно
подойти к такому стерильному великолепию!
Рядом с кухней помещалась небольшая темная кладовая, где на полках
стояла посуда. Я обнаружил там великолепный севрский фарфоровый обеденный
сервиз на много персон и другие прекрасные вещи. Стопкой лежали скатерти и
салфетки из голландского полотна.
Разместившись на роскошных хозяйских кроватях, солдаты не торопясь, со
вкусом, обсудили, что делал хозяин с хозяйкой под мягкой периной, и уснули.
Мне же спалось плохо, впечатления последних дней были не из тех, которые
навевают сон. Часов около трех ночи, взяв свечу, я отправился побродить по
дому и, проходя мимо кладовки, услышал странные звуки, доносящиеся изнутри.
Открыв дверь, я обнаружил гвардии ефрейтора Кукушкина, отправляющего
надобность в севрское блюдо. Салфетки рядом были изгажены...
-- Что ж ты делаешь, сволочь, -- заорал я.
-- А что? -- кротко сказал Кукушкин.
Он был небольшого роста, круглый, улыбчивый и очень добрый. Со всеми у
него были хорошие отношения. Всем он был симпатичен. Звали его обычно не
Кукушкин, а ласково, Кукиш. И вдруг такое! Для меня это было посягательством
на Высшие Ценности. Для меня это было покушением на идею Доброго,
Прекрасного! Я был в бешенстве, а Кукушкин в недоумении. Он натянул галифе и
спокойно отправился досыпать. Я же оставшуюся часть ночи лихорадочно думал,
что же предпринять. И надумал -- однако ничего более идиотского я выдумать
не мог.
Утром, когда все проснулись, я велел команде построиться. Видимо, было
на лице моем что-то, удивившее всех. Обычно я никогда не практиковал
официальных построений, поверок и т. п., которые предписывал армейский
устав. Шла война, и мы чихали на всю подобную дребедень. А тут вдруг --
"Рав-няйсь! Смирррна!"... Все подчиняются, хотя в строю есть многие званием
выше меня. Я приказываю Кукушкину выйти вперед и произношу пламенную речь.
Кажется, я никогда в жизни не был так красноречив и не говорил так
вдохновенно. Я взывал к совести, говорил о Прекрасном, о Человеке, о Высших
Ценностях. Голос мой звенел и переливался выразительнейшими модуляциями. И
что же?
Я вдруг заметил, что весь строй улыбается до ушей и ласково на меня
смотрит. Закончил я выражением презрения и порицания гвардии ефрейтору
Кукушкину и распустил всех. Я сделал все, что мог. Через два часа весь
севрский сервиз и вообще вся посуда были загажены. Умудрились нагадить даже
в книжные шкафы. С тех пор я больше не борюсь ни за Справедливость, ни за
Высшие Ценности.