Новелла XII. Деревня Погостище. Сашка Палашкин, Иван Иванович Варенников, Сережка Орлов и другие

Хорошо летом на Псковщине! Зеленеют поля, среди садов скрываются

уцелевшие деревушки, кое-где в небо вонзаются колокольни полуразрушенных

церквей. Много солнца, воздуха. Приволье. А небо синее-синее! На душе

хорошо, и войны будто нет. Так было под станцией Шванибахово, куда в июле мы

приехали, побитые, из Стремутки.

Темной ночью мы взобрались на травянистый бугор неподалеку от

передовой, выкопали яму на его макушке и за короткие часы до рассвета успели

оборудовать прочный блиндаж, обложенный сверху зеленым дерном. Когда взошло

солнце, холм выглядел как обычно, только в сторону

немцев смотрела едва заметная амбразура. Стал действовать новый НП

(наблюдательный пункт), из которого мы вели наблюдение за немцами через

стереотрубу. Впереди был ряд наших траншей, овражек с болотистой речкой, а

за ним, на холмах, в деревне -- немецкие позиции. Собственно деревни не

было. Кое-где сохранились лишь фундаменты, а бревна домов пошли на

оборудование блиндажей и укрытий. Это был мощный узел сопротивления немецкой

оборонительной линии "Пантера". Нам предстояло взять его, прорвать позиции

врага и тем самым открыть дорогу новому наступлению. А может быть

предполагалась просто разведка боем. Не знаю.

Деревня за речкой называлась... Погостище! Везет же нам! Еще не забыли

Погостье, теперь Погостище... А не будет ли это совпадение роковым? Не

готовится ли там, впереди, погост для нас? Очень может быть! Пока все было

тихо. Постреливали мы, постреливали немцы. В стереотрубу их фигурки казались

маленькими, словно игрушечными. Что-то копают, куда-то спешат, таскают

тяжести. В другом месте -- ищут вшей, раздевшись до пояса, и купаются в

большой воронке. Вот приехал мотоцикл, вот появилась автомашина. И -- хлоп!

Около вздымается разрыв нашего снаряда. Шалишь! Теперь не сорок первый год!

Теперь снарядов полно, да и стрелять научились... Мы наслаждаемся полным

покоем и сытной жратвой, так как получаем продукты сполна, сухим пайком, и

варим обеды сами. Все наше остается с нами.

По ночам появляются новые войска. В леске расположились танки. Мимо нас

протащили вперед пушки для стрельбы прямой наводкой. В долинке установили

серию ящиков с "Иванами" -- громадными головастыми ракетами, которые летят

прямо из ящиков и поражают большие площади. Взрыв их круглой головы, весящей

сто килограммов, делает воронку метров десять в диаметре.

Однажды у стереотрубы дежурил юный Сашка Палашкин. Было ему на вид лет

четырнадцать-пятнадцать, но успел он пройти огонь и воду, и считался

опытнейшим разведчиком. Три медали брякали у него на гимнастерке. Отличный

был парень, веселый, находчивый, сообразительный. Часа в четыре утра, когда

рассвело, Сашка диким голосом поднял на ноги всю нашу сладко спавшую

компанию. Мы решили, что к землянке подкрались немцы, и схватились за

автоматы. Но Сашка восторженно хохотал и приглашал нас к стереотрубе.

Оказывается, вечером к подножию нашего холма приехала санчасть. Теперь,

утром, девочки-санитарки, ничего не подозревая, пошли в кустики, Сашка

показывал их через стереотрубу в двенадцатикратном увеличении.

По всем признакам наступление вот-вот должно было начаться. Для штурма

Погостища предназначался штрафной батальон, сокращенно ШБ, или "школа

баянистов", как называли его в шутку солдаты. На этот раз в батальоне были

не профессиональные уголовники, дезертиры или самостре-

лы, а разжалованные, проворовавшиеся интенданты, хозяйственники и

прочая тыловая сволочь. Они получили по десять-пятнадцать лет тюрьмы,

замененной теперь штрафбатом. Как же надо было бессовестно воровать, чтобы

попасться! Это были дяди лет по тридцать-сорок, а иногда и старше. С

холеными, жирными мордами, двойными подбородками и толстыми животами. Они

щеголяли модными, сшитыми на заказ шинелями, красивыми фуражками. Только

вместо сапог на них были обычные грубые солдатские ботинки с обмотками.

Картина, на которую стоило посмотреть!

И вот приказ: утром -- атака; нашему лейтенанту -- находиться с

разведчиками и радиостанцией при командире батальона, сопровождать его и

корректировать огонь пушек. Чуть свет мы уже были у "баянистов". Их

накормили, дали водки и объявили, что если батальон займет три немецких

траншеи, судимость с них будет снята. После такого обещания "баянисты"

рвались в бой, как борзые за дичью.

Грянула артподготовка. Отличная, полновесная, из многих орудий, по

хорошо разведанным целям. Снарядов было много, били долго: над немецкими

позициями поднялись тучи дыма, огня и пыли. Такую бы артподготовочку в 1941

году под Погостьем! Еще продолжалась стрельба пушек, а "баянисты" уже

выскочили из укрытий и в считанные минуты преодолели двести метров

нейтральной полосы. Перебрались через речку, и вот они уже в первой траншее.

Немецкая оборона в основном оказалась подавленной. Били лишь отдельные

пулеметы. Да, очевидно, немцы не ожидали атаки, и не так уж много войск было

у них на передовой. За первыми цепями атакующих двинулись и мы. Шальные пули

никого не задевали, артиллерийского огня пока не было. Речка оказалась

неглубокой, но вязкой. На другом ее берегу лежали зимние покойники --

результат неудачного наступления в феврале. Черные трупы в разложившихся

полушубках -- истлевший мех между ребер, наполненных кишащими червями. Вонь

страшная. Далее вдребезги разбитый наш танк, очевидно, наехавший на фугас и

взорвавшийся. Но мешкать некогда, бежим дальше, по дорожке, обозначенной

саперами. Здесь мин нет, а шагнешь в сторону и крышка тебе! Вот и первая

траншея. Разбитые дзоты, мертвые немцы. Наших не видно, они уже забрасывают

гранатами вторую траншею. Идем следом за ними и вдруг страшный вой, скрежет,

свист. Бросаюсь в воронку и застываю. Земля содрогается, от грохота уши

словно заложило ватой. По ноге выше колена что-то сильно и тяжело бьет.

Оторвало! -- решил я. Оглядываюсь -- нога цела, но огромный ком земли лежит

рядом. Что же это было? Оказывается, опрокинув по четверть литра водки,

"баянисты" поторопились и вырвались вперед раньше графика, без особых хлопот

взяли две линии траншей и здесь их застал заключительный аккорд нашей

артподготовки -- залп реактивных минометов "Иванов". Произошла "маленькая

неувязочка", так часто сопутствующая нашим начинаниям. Мы отделались легким

испугом, но "баянистам" досталось посильней. По сути дела, батальон

был деморализован и к третьей траншее не вышел. А немцы тем временем

успели оправиться и начали контратаку. Завязались бои.

Порыскав по передовой, мы нашли себе убежище -- прекрасную, глубоко

врытую в землю и покрытую пятью слоями бревен немецкую землянку. Такую и

тяжелый снаряд не прошибет! Там были аккуратные дощатые нары на четырех

человек, печурка. Стены обшиты досками. На столике лежала забытая карта с

подробнейшим и точнейшим обозначением расположения наших войск. Все-таки

фрицы умели воевать! Расположились мы с комфортом, но не тут-то было! В

землянку вдруг ворвался плотный, белобрысый солдат, внешностью напоминавший

юного Никиту Сергеевича. Покатые плечи, косой затылок. В руках автомат -- "А

ну, славяне, мотай отседа! -- заявил он решительно. -- Здесь будет командный

пункт полковника Орлова, мать вашу!.." Но мы были тертые калачи, тоже

схватились за автоматы и крупно поговорили. Явился САМ полковник Орлов, в

буденновских усах, с орденами. Он был полон решимости вышвырнуть нас в

траншею, но мы нашли хороший аргумент: "Товарищ полковник, там ведь рацию

разобьет!" Это убедило его, после чего последовало компромиссное решение. Я

и мой напарник Иван Иванович Варенников располагались под нарами, на нарах

возлежали полковник Орлов и его коллега, командир другого полка, а наш

лейтенант, разведчики и полковничьи холуи на остальных нарах.

Я лежал тише воды, ниже травы и разглядывал ядовито пахнущие

полковничьи сапоги, почти упиравшиеся мне в нос. Изредка полковник густо

харкал, давил цигарку о каблук и швырял ее мне в голову. Но все это была

небольшая плата за безопасность и тепло... Полковники вели мрачную беседу.

Один из них не сумел вовремя перетащить свои пушки в Погостище. Начался

обстрел, хлынул ливень, речка разлилась и, хотя в ней специально утопили

трактор, чтобы создать импровизированный мост, ничего не получилось. Задача

не была выполнена, полковник горестно ожидал разжалования, смещения с

должности и, может быть, еще более серьезных кар -- ведь оборону-то не

прорвали и теперь будут искать виноватых, чтобы примерно наказать!

Полковники пили водку, вкусно ели. Орлов утешал своего коллегу. Белобрысый

парень, оказавшийся холуем полковника и его племянником, Серега Орлов,

осознав, что мы больше ему не мешаем, стал очень доброжелательным. Нам, под

нары, были переданы объедки рыбных консервов, перепала краюшка хлеба и кусок

сала. Вот это да! Век бы лежал под задницей полковника! Мы сладко спали,

несмотря на сильнейший обстрел и прямые попадания мелких мин в наш блиндаж.

Снаружи было бы иное. Артиллеристы полковника Орлова, остававшиеся там, не

успевали хоронить своих товарищей.

Наутро, после сильного обстрела, немцы полезли на Погостище в

сопровождении пяти танков. Необстрелянная пехота из пополнения, сменившая

"баянистов", побежала. И пока Сережка Орлов матом и прикла-

дом автомата приводил в чувство пехотинцев, мы залегли за трофейный

пулемет и стали отпугивать наступающих гансов. Один танк подбила тяжелая

артиллерия, стрелявшая из тыла. Второй сожгли пушкари полковника Орлова.

Третий остановил Сашка Палашкин ловко швырнувший из лисьей норы

противотанковую гранату. Остальные попятились назад. Подобная карусель

продолжалась и на другой, и на третий день. Через неделю немцы поняли, что

Погостище не отбить, а наши не предпринимали наступления. Бои утихли.

Инцидент, как говорится, был исчерпан. Но мы потеряли Сашку Палашкина.

Перебегали однажды из траншеи в траншею по открытому месту. Один выскочит,

перелетит огромными прыжками опасную зону и камнем падает в укрытие. Второй,

третий... Выскочил и Сашка. И в это время под ним грохнул снаряд. Пучок

осколков сразил паренька, можно сказать, на лету, словно заряд дроби птицу.

Похоронили его в Погостище.

Вскоре нас перебросили под Остров. Там началось генеральное

наступление. Помню только что взятый Остров, весь в зелени деревьев. Ажурные

фермы взорванного моста, наполовину утонувшие в реке. А по улице ведут

большую группу пленных. Некоторые из них, к великой радости наших солдат,

без штанов... Помню большую, совсем целую, но без жителей, деревню с высокой

силосной башней. Она называлась Грибули. Разведчик Банька Бозин, бывший

уголовник, нахал и пройдоха, быстро переименовал ее в Грабь-Бери, ибо там мы

нашли в подвалах и кладовках изрядно жратвы... Помню Пушкинские горы во всей

их красе, без людей, без домов, без указателей -- все было сожжено. Но леса,

озера и поля гораздо больше поражали воображение, чем теперешние сусально

приглаженные музейные постройки. И мы успели быстро прогнать немцев так, что

церковка с могилой Пушкина осталась цела, однако она была заминирована

сверху донизу. Зачем фрицам было взрывать ее? Непонятно.

Потом нас бросили в направлении Печор и объявили, что полк, первым

открывший огонь по городу Изборску, будет награжден и отмечен командованием.

"Скорей, скорей!" -- торопит начальство. Садимся в быстроходный вездеход и

мчимся вперед. Вот уже видны древние стены города, но немцев -- ни слуху ни

духу. Прыгаем на землю, бежим, автоматы наизготовку -- немцев нет! Внутри

стен -- пусто. Население прячется в каменных башнях. И вдруг вдали, в нашем

тылу, раздаются орудийные выстрелы. Один, другой, третий, четвертый. Бьют

целым дивизионом и беглым огнем. Снаряды с воем приближаются к нам и

начинают рваться в овраге у шоссе. Какой-то идиот захотел заработать орден,

но, слава Богу, делает дело как попало, без подготовки и тщательного

прицела, то есть как обычно... Это спасает нас и всех находящихся в

Изборске. Лихорадочно и яростно браним по рации головотяпов. Кричим, что мы

в городе и что немцев тут нет. Обстрел прекращается, но начинается новый,

немецкий. Редкий и тревожащий. Это, однако, нам не помеха. Можно и

осмотреться. Забегаю в пустой дом -- все вещи на местах. На полке лежит

пакет с макаронами. Ага! Это мой трофей! Кладу добычу в мешок и иду

дальше... Лет через десять после конца войны я приехал в Изборск взглянуть

на знакомые места. Дом был на месте. Его хозяйкой оказалась симпатичная,

интеллигентная попадья, с которой мы приятно побеседовали, вспомнили войну и

другие события. Ее муж сгинул в сибирских лагерях, и она решила дожить свой

век в Изборске. Но теперь, говорят, этого дома уже нет, нет и его хозяйки.

Пройдя через город, мы вышли на Труворово городище, поглядели с холма

от Никольской церкви и ахнули! Весь мир расстилался перед нами. После гнилых

погостьинских болот, после трехлетнего ползания по траншейной грязи, здесь

открылась такая ширь, такие просторы, что дух захватывало. До сих пор не

могу забыть это первое знакомство с Изборском...

Спустившись с холма, мы прошли через деревню Малы. Дальнейший путь вел

в Эстонию, в самую красивую ее часть. Городки Эльва, Ансло, Выру, один

живописнее другого, были на нашем пути. Дороги, дороги... Разбитые танки и

пушки по обочинам. Девушки-регулировщицы, машущие флажками. Густая пыль в

воздухе, проникающая в уши, ноздри, глаза. Лица становятся серыми, и солдаты

напоминают контуженных, вырытых после разрыва снаряда из-под земли. Езда,

езда, днем и ночью, прерываемая только случайностями. То наехали на мину,

но, потеряв автомашину, отделались лишь испугом. То шофер уснул за рулем и

вывалил нас в канаву. То в прицепе со снарядами, быстро мчащемся по дороге,

разведчик, закуривая, вместе с кисетом вырвал кольцо гранаты, находившейся в

том же кармане. Мы услышали характерный хлопок запала, шарахнулись в

стороны, и тут ахнул взрыв. Ранило пятерых, в том числе и виновника события

-- ему совершенно выворотило бедро. Счастье еще, что не взорвались снаряды,

иначе был бы грандиозный фейерверк!

Дороги, дороги... Кто-то куда-то идет, туда-сюда снуют в облаках пыли

автомашины и повозки, грохочут трактора и танки... На обочине вешают

немецкого старосту -- мужичонку в рваном армяке, лысого и потрепанного. Он

спокойно ждет своей участи. Рядом -- капитан из прокуратуры, перепоясанный

ремнями, с бумагой -- приговором -- в руке, два-три исполнителя из СМЕРШа и

два-три зрителя. Остальные равнодушно идут мимо, смерть всем надоела.

Оказывается и казнили как попало: веревка гнилая, оборвалась, староста

сорвался. Теперь все собираются начать сначала. Разыскали новую веревку,

перекинули ее через сук, накинули петлю и тянут: "Раз, два, взяли!"...

Примитивно, буднично и скучно... А в десяти метрах дальше все куда

интереснее: солдаты щупают сменившихся с поста регулировщиц. Смех,

восторженные взвизги, крики.

Однажды на оживленном перекрестке трех дорог, забитом машинами,

повозками, пушками и пешеходами, наше внимание привлек всеобщий радостный

хохот: в центре перекрестка лежал на животе труп здоровен-

ного немца. Штаны его были спущены, а в заднице торчал красный флажок,

полотнище которого весело развевалось на ветру.

Бои, бомбежки, горящие в ночи здания -- все это сливается теперь в

сплошной калейдоскоп событий. Вспоминается тартуское шоссе, идущее мимо

красивых холмов и лесов, благоустроенные хутора и виллы эстонцев. На этом

шоссе меня ранило в четвертый раз... Вспоминается сытая жизнь, которая,

впервые за всю войну, началась здесь, в Эстонии, так как появился "подножный

корм" -- куры, свиньи, коровье молоко, овощи, ягоды.

Вспоминаются два диких боя, которые, среди прочих, произошли здесь. На

реке Эмма-Йыги, под Тарту, немцы неожиданно напали на нас и вынудили бежать,

буквально без штанов. Мы переплыли реку, бросив на той стороне орудия. Дело

пахло трибуналом и штрафной ротой. Не мешкая, предприняли отчаянную

контратаку и отбили-таки свои пушки почти целыми. Помогли однополчане, в

упор расстрелявшие из тяжелых орудий немецкий отряд, прогнавший нас. Все

обошлось.

В другой раз начальник штаба бригады, вероятно, спьяна или по глупости,

заехал на штабном автобусе прямо в расположение немцев. Пришлось хватать

автоматы и гранаты и освобождать его. Мы управились минут за

десять-пятнадцать, но вытащили, конечно, только труп, который с почестями

похоронили.

Помню красавец Тарту, который длительное время был поделен между

немцами и нами и нещадно разрушался с обеих сторон. Довольно долго в городе

было что пожрать и выпить, но потом запасы иссякли. Умельцы стали искать

спиртное и добывали его из университетских препаратов, заспиртованных крыс,

гадов, солитеров.

В сентябре был марш на Ригу, куда мы вошли в числе первых. На

привокзальном рынке висела огромная надпись "Herman Goering Werke"

(Предприятие Германа Геринга). Местное население доброжелательно встретило

нас и вместе с нами громило винные лавки. Из-под Риги наш путь лежал в

Литву, где в конце концов мы уперлись в Курляндскую группировку немцев,

оборонявшуюся в районе Либавы. Это был костяк группы армий "Север", дошедших

до Ленинграда и державших его в блокаде, теперь оттесненный от города.

Группировка дралась здесь до конца войны, до капитуляции, и отстояла свои

позиции.

Нас же в декабре 1944 года перебросили под Варшаву. Это был ералашный

переезд. Армия ехала в десятках эшелонов. Танкисты, пехотинцы, артиллеристы.

По дороге солдаты меняли у населения барахло на самогон, и пьяные эшелоны с

песнями, гиканьем, иногда со стрельбой, перекатывались по территории Польши

на запад. На одной станции начальство попробовало запретить продажу

самогона. Подъехавшие танкисты развернули башню танка и бабахнули

противотанковой болванкой в дом коменданта между этажами. Говорили, что

начальник удрал в чем мать родила. После этого все пошло по-старому.

Мы встречали Новый год в товарном вагоне на станции Лида. Старший

лейтенант Косинов мрачно разбивал кулаком свои часы, а остальные танцевали

вокруг раскаленной печки и пели дурными голосами пьяные песни.

Во время этого переезда я еще раз встретил Сережку Орлова. Он ехал в

санитарном вагоне, где, по его словам, дядюшка лечил старые раны. Сестры

рассказали мне по секрету, что у дядюшки открылся застарелый триппер,

пойманный еще в славные времена Гражданской войны. Сережка был пьян, на

руках лайковые перчатки. Он радушно угощал нас водкой, салом, колбасой.

Откуда добро? Оказывается, во время движения эшелона на площадки вагонов

садились пассажиры с поклажей. Ехать-то ведь надо! Сережка присмотрел дядю

побогаче, с большими чемоданами, дал ему сильный пинок под зад, вытолкнул из

вагона, а барахло пустил в оборот на ближайшей станции. Каков Сережка?

Третий и последний раз мы встретились в пятидесятых годах в Москве, в

переполненном вагоне метро. Я узнал знакомую фигуру, похожую на юного Никиту

Сергеевича, но теперь на нем была не военная форма, а красивый мантель и

серая махровая кепка.

-- Сережка?

-- Да. А ты кто?

Я объяснил.

-- Не знаю, не помню. Много вас было... А ты где работаешь? По торговой

части? Да? Можа, куда прошвырнемся?

Мы не прошвырнулись и расстались навсегда. Жаль, не спросил про

дядюшку...

Все время, начиная от Стремутки и до Тарту, непременным моим спутником

был Иван Иванович Варенников. Я числился начальником радиостанции, он --

моим помощником. Я таскал один ящик, он -- другой. Иван Иванович, по моим

тогдашним представлениям, был стар. Ему было за тридцать. Высокий,

узкоплечий, но с очень выдающейся вперед, словно у петуха, грудью, широкими

бедрами. Он носил 46-й размер ботинок, ходил носки врозь. Голова его

сужалась кверху и была покрыта густейшими черными волосами, закрывавшими

маленький покатый лоб. Выделялись надбровные дуги, скулы как у питекантропа

и огромный утиный нос. Из широченных ноздрей всегда росли волосы. Волосы

покрывали грудь и спину.

Иван Иванович по гражданской своей специальности был помощником

буфетчика где-то на маленькой железнодорожной станции в Зауралье. На войне

его сперва поставили писарем в тылу, но в 1943 году перевели на передовую.

Он терпеть не мог оружия, не хотел учиться работать на радиостанции, хотя

дело было проще пареной репы. Одним словом, он был "внутренний пацифист", не

по убеждению, а просто инстинктивно, не терпевший ничего военного. Однако он

обладал поразительным хладнокровием, не кланялся под пулями, не дрожал, как

все мы, во время обстре-

лов. Насколько мне известно, ему удалось выжить на войне, отделавшись

несколькими царапинами.

Ивана Ивановича надо было спасать от гнева начальства, заставляя его

копать укрытие, следить за оружием -- сам он плевать хотел на все это. Во

время затишья он сладким голосом читал солдатам лекции о технике и

технологии любви. У меня краснели кончики ушей, я умудрялся отключаться и

ничего не слышать. Выступления Ивана Ивановича сопровождались громким

ржанием аудитории и удивленными выкриками: "Ну!", "Да ты что!". "Вот, мать

твою!" Иван Иванович обладал и другими способностями. Говорили, что за

полбуханки хлеба он мог издали погасить пламя коптилки, громко выпустив на

нее дурной воздух. Такое представление собирало много зрителей и

комментаторов, но мне лично присутствовать на нем не удалось.

Мы жили рядом, делили хлеб-соль, но ни симпатии, ни понимания между

нами не было. Думаю, что Иван Иванович был рад, когда меня ранило, да и я

вздохнул с облегчением, избавившись от его общества. Незадолго до нашего

расставания произошло событие, отяготившее последние дни нашего

сосуществования. Как-то Иван Иванович получил паек на двоих на неделю: хлеб,

сахар, консервы и прочее. Образовался увесистый "сидор", который Иван

Иванович ревностно оберегал, так как любил пожрать. Ночью "сидор" служил ему

подушкой. Мы легли спать в двух ямках около тропинки, ведущей на передовую.

Утром "сидора" под головой моего коллеги не оказалось. Пехотинцы, шедшие

ночью мимо нас, преспокойно вытянули наши запасы из-под богатырски спавшего

Ивана Ивановича. Он славился своим крепким сном и храпом, напоминавшим

отдаленную канонаду. Бедный Варенников был потрясен этим событием, ему легче

было бы перенести поражение нашего полка. Я не сказал по поводу пропажи ни

слова, но почувствовал, что стал еще более неприятен Ивану Ивановичу. Тем

более, что солдаты долго забавлялись происшедшим...

Командовал нами лейтенант Пшеничников, сменивший лейтенанта Попова,

которому оторвало голову под Стремуткой. Пшеничников был строен, изящен,

красив, как Аполлон, но подл, беспринципен и испорчен до мозга костей.

Главной его страстью были бабы. Они были в его мыслях, речах и поступках. В

часы досуга он рассказывал о своих романах в мирное время, пересыпая

повествование пикантными подробностями. Его должность -- инспектор роно --

позволяла, как он говорил, припугивать молодых учительниц и добиваться

успеха... Постоянно он находил где-то возлюбленных. Под деревней Большая

Горушка, во время страшного обстрела, когда рядом с его землянкой разорвало

несколько человек, он спокойно развлекался с милашкой. Под Стремуткой опять

привел откуда-то миленькую сержанточку. А у дверей поставил охрану -- меня и

флегматичного сержанта Зайцева, храброго вояку и гордого человека. Зайцев

обиделся и стал палить из автомата в воздух, чтобы испортить Пшеничникову

удовольствие. Однако не тут-то было. Лейтенант появился из землянки

только утром и спросил: "По какому поводу был салют?"

Он клеился к каждой гражданской девице, встречавшейся нам на пути.

Любил петь под гитару сладким блеющим голосом песенки из репертуара Лещенко:

"Где же, где моя Татьяна?.."

В Германии я уже не служил больше под его началом, но солдаты

рассказывали о подвигах теперь уже старшего лейтенанта. Где-нибудь в людном

месте он начинал проверку документов у гражданского населения. Смазливых

немок забирали для "дополнительной проверки", которую и производили в

укромном месте.

Последний раз мы увиделись с Пшеничниковым в госпитале. Проходя мимо

венерического отделения, я услышал треньканье гитары и знакомое: "Где же,

где моя Татьяна, моя любовь и прежние мечты..."

-- О, мой радист! -- узнал меня Пшеничников...

Осколок немецкого снаряда сразил его под Данцигом.

Новелла XII. Сон*

И снилось мне, что я бабочка и я порхаю над

цветами, а когда я проснуся, я не знал,

человек я или бабочка, которой

снится, что она человек...

Старый японский философ

В июле 1944 года немцы оставили свою оборонительную позицию южнее

Пскова и мы двинулись вслед за ними. Четыре дня и три ночи прошли в

непрерывном наступлении; короткие бои чередовались с маршами, и мы не знали

ни сна, ни отдыха. Наконец, к исходу четвертого дня, было объявлено о

привале с ночевкой. После длительного напряжения, после грохота и бешеной

езды сразу наступили спокойствие и тишина. Оглядевшись кругом, мы попали во

власть удивительного ощущения новизны окружающего мира, которое всегда

возникает у людей, проведших много дней на передовых позициях. Мы вновь

открывали этот мир для себя, пораженные его красками, его запахами, тем, что

он существует.

Я поднялся на небольшой холм, с которого открывалась широкая панорама.

Здесь было все: домики, деревья, зеленые луга и далекий горизонт, но не было

ни воронок, ни искореженного металла, ни колючей проволоки. Стоять на

открытом месте во весь рост было необычно и странно. Тишина вызывала

беспокойство, немного пугала и подавляла. Хотелось пригнуться к земле,

слиться с окружающим -- слишком сильны были фронтовые привычки. С такими

ощущениями я стал готовиться к ночлегу. Долгая жизнь на войне приучила меня

при любых обстоятельствах искать

________________

* Этот сон, действительно приснившийся мне в 1944 году, произвел на

меня столь сильное впечатление, что я записал его сразу после войны, в 1945

году.

хорошо укрытое, надежное место для сна -- иначе (я это знал), сон будет

беспокойным и не принесет отдыха.

Обычно мы наспех выкапывали в земле небольшие ямы, в которых можно было

бы улечься, скорчившись в три погибели, и спали в них. На этот раз чудесное

место для ночлега оказалось совсем рядом. На самой вершине холма виднелась

вырытая кем-то свежая яма, глубиной метра полтора, в меру широкая и длинная,

как раз по моему росту. Она позволяла даже свободно вытянуть ноги. Что можно

было еще желать? Радостный, прыгнул я в яму и, завернувшись в плащ-палатку,

улегся на дно. Там было сухо, глинистая земля хорошо пахла, и я почувствовал

себя дома, в уютной привычной обстановке. Засыпая, я видел у самого лица

большого рыжего муравья, который смотрел на меня металлическим глазом.

Спал я долго, весь вечер и ночь и проснулся лишь на другое утро с

тяжелой головой, наполненной воспоминаниями о странных снах. Эти сны

казались мне такими явственными, такими необычными, что, еще не открыв глаз,

я начал восстанавливать их в памяти.

Мне снилось, что к яме, где я лежу, подошли какие-то люди, положили

рядом с ней что-то тяжелое, осыпав на меня комки земли. Потом сверху

закричали: "Эй, ты! Куда залез! Вставай!" Я ворочался, что-то бормотал и не

хотел просыпаться. Новое требование вылезти из ямы зазвучало властно, и в

тоне, которым оно было произнесено, я уловил нотки, вселившие в меня страх и

ожидание важного, трагического события. Мне снилось далее, что, наполовину

проснувшись, я вылез из ямы и шагнул в сторону.

-- Куда ты прешь, скотина? -- послышался голос.

-- Эх, славяне, и сюда забрались! -- ответил другой.

Передо мной на плащ-палатке лежал убитый. Лицо его было опалено и

закопчено, оторванная рука приставлена к плечу. Вид мертвеца не вызвал во

мне никаких эмоций, настолько привычным и каждодневным было это зрелище. В

состоянии сонного отупения, которое не оставляло меня, я был потрясен

другим. Знамя, укрывавшее покойника, и деревянный столбик-обелиск, лежащий

рядом, резали глаза своим пронзительно красным цветом, какой бывает только в

кошмарном сне, в бреду или горячке. Их яркие поверхности, освещенные

заходящим солнцем, гипнотизировали и пугали. В них было нечто безжалостное и

безумное, словно они радовались, несмотря ни на что и неизвестно чему,

какой-то дьявольской радостью. Обалдевший, я стоял несколько мгновений и

смотрел, а собравшиеся смотрели на меня. Наконец я увидел на одном из них

полковничьи погоны и механически приветствовал его, протянув руку к

пилотке... Хорош я был! Шинель без ремня и хлястика, вся в глине, в левой

руке -- грязный котелок и сидор с сухарями. Физиономия небритая, опухшая, с

красными полосами и пятнами от подложенного под голову на ночь полена.

Полковник крякнул и отвернулся.

-- Уходи отсюда, ты! -- кричали мне.

И я отошел в сторону, лег в кусты и, завернувшись с головой в шинель,

уснул.

Сновидения мои продолжались, и, как это часто бывает, я чувствовал себя

одновременно действующим лицом и зрителем. Мне снилось, что я лежу совсем не

в кустах, а на краю ямы, на плащ-палатке, и что это я убит. Грубый голос

звучал надо мной, называя меня почему-то Петром Игнатьевичем Тарасовым,

рассказывал, что я честно выполнил свой долг и принял смерть как подобает

русскому человеку. Потом люди целовали меня в черный лоб, закрыли лицо

тряпицей и опустили в яму. Три раза грохнул залп, как будто рвали большой

брезент, и все кончилось.

Я лежал, не испытывая ни страха, ни жалости к себе -- скорей,

успокоение. И тут я понял, что уже давно подготовлен к такому концу, что уже

давно живу уверенный в его приходе. Я понял, что страх, который вжимал меня

в землю, заставлял царапать ее ногтями и шептать импровизированные молитвы,

был от животного, а человеческой душой своей, быть может неосознанно, я уже

был по другую сторону черты. Я понял, что маленькая и слабая душа моя уже

давно умерла, оставшись с теми, кто не вернется.

Я понял, что если и переживу войну, ничего для меня не изменится.

Навсегда сохранится пропасть между мной и течением событий, все потеряет

смысл, задавленное тяжелым грузом прошлого. Я понял, наконец, что мое место

здесь, в этой яме, рядом с такими же ямами, в которых лежат подобные мне.

Поняв это, я погрузился в спокойное, безмятежное небытие, прерванное лишь

утренним пробуждением... Восстановив таким образом свой сон, я вдруг

почувствовал, что лежу в кустах, а не там, где обосновался с вечера.

Пораженный, вскочил я на ноги и увидел вблизи холм со свежей могилой.

Ярко-красный обелиск венчал ее. Подойдя ближе, я заметил на основании

обелиска жестянку. В ней гвоздем были пробиты буквы: Гвардии лейтенант

Тарасов П. И. 1923-1944.

Наши рекомендации