Пусть живые будут милостивы к мертвым
Одно время я служил в Преображенской кладбищенской церкви в пригороде Сухуми. После служения в Илорском храме* это был самый отрадный период моей жизни.
* О храме святого великомученика Георгия Победоносца в с. Илори см. с.126.
В Илори мне удалось общаться с еще живыми подвижниками - последними из тех монахов, которые являлись духовной силой и светочами Грузии на протяжении шестнадцати веков. Они были похожи на осенние цветы, которые распускают свои лепестки, когда холодное дыхание севера погружает природу в сон. Эти подвижники пережили времена более жестоких гонений, чем в те далекие века, когда меч Тамерлана и сабля Шах-Аббаса превращали в пустыни целые области Грузии за то, что народ отказался перейти в мусульманство. В Илори Господь дал мне видеть живых подвижников уходящей эпохи, как в сказании об Амиране путник увидел на стене дома картину, изображающую бой витязей с драконами, и затем неожиданно встретился со старым витязем, который рассказал ему о подвигах убитых в боях героев. Илорские монахи казались мне последними из тех витязей, которые всю жизнь воевали с чудовищами и драконами и о жизни которых теперь напоминает только картина на стене.
Позже, служа в сухумской Преображенской церкви на кладбище, я общался с монахами, которые были погребены там,- общался не с живыми, а с мертвыми, не через слово, а через неповторимое чувство их присутствия.
Особенно я любил старые могилы, на которых лежали плиты серого цвета, выщербленные ветром и выжженные солнцем. На них не сохранились надписи - только каменные или железные кресты указывали на то, что здесь погребен христианин, В крест, который осеняет и сторожит могилу, как бы воплотились скорби и труды земной жизни. Человек-христианин несет крест, данный ему Богом, на своих плечах, шатаясь и часто падая под его тяжестью, а после смерти крест благословляет его переход в вечность, становится тем ключом, который открывает врата рая; даже перекладина креста похожа на две руки, поднятые для благословения могилы.
Кладбище - это особое место, где время соприкасается с вечностью. Там по-иному светит солнце, как будто с материнской нежностью согревая своим теплом могилы. Особенно красиво кладбище ночью при свете луны. Деревья похожи на черные силуэты, а могилы - на подземное жилище мертвых, которые на самом деле не мертвы: они говорят друг с другом, только мы не слышим их голосов. Ограды вокруг могил похожи на ожерелья, а плиты - на камни из агата. Церковь, залитая лунным светом,- как скала из белого камня. Странное чувство: кажется, что церковь освещена изнутри, что там по ночам идет служба, что там молятся священники, которые служили в Преображенском храме и теперь погребены на кладбище.
Это какая-то невидимая глазами Литургия; кажется, что из церкви доносится безмолвное пение, от которого трепещет сердце. Ночные часы на кладбище около храма - это таинственный просвет в вечность.
Я люблю старые могилы, мы дружим с ними; проходя мимо некоторых из них, я чувствую, что здесь лежат мои друзья, которых мне хочется спросить о том мире, что открывается за гранью смерти. Некоторые могильные камни мне хочется поцеловать так, как целуют лицо старого друга. И здесь я опять вижу свой духовный проигрыш,- опять потеря: я понимаю теперь, что мало молился о мертвых, что мой союз с ними мог бы быть более тесным. И я прошу тех, кто прочитает эти строки: не проходите равнодушно мимо могил, скажите хотя бы два слова: «Помяни, Господи», «Упокой, Господи». Это будет милость покойнику, словно вы протянете чашу с холодной водой путнику в знойный день. Человек нуждается в любви, но мертвые нуждаются в ней больше, чем живые. Пусть живые будут милостивы к мертвым и нежны к ним в своем сердце.
И вот, сидя у какой-то безвестной могилы, я вспоминаю моих наставников, духовных братьев и сестер, ушедших раньше меня в вечность; могилы их далеко отсюда. Я смотрю на эту могилу, как на образ их могил. И почти всегда в моем сердце тонкая тоска - я не дал человеку того, что должен был дать, я неоплатный должник перед моими друзьями уже потому что мало способен любить. И поэтому я прошу у безмолвных могил: научите меня любви. Когда в какие-то мгновения Господь дает испытать любовь, то понимаешь, что это есть истинная жизнь, а остальное - серый сон. Только любовь делает жизнь глубокой, только любовь делает человека мудрым, только любовь дает силы с радостью нести страдания, только любовь готова страдать за других и быть благодарной за это, как за приобретение, только любовь вливается горячей волной в сердце. В другое время сердце холодно, как камень.
Я не умею любить. Но Господь дал мне возможность, как счастье, и в то же время в укор мне, встречи с теми, у кого в сердце была нелицемерная любовь, которую они стяжали, как воин добычу на войне, в борьбе с собой. Этими людьми существовал и существует мир. Но большей частью они остаются неведомыми миру. И только после смерти, и то не всегда, открывается, кто они.
И вот я сижу на могиле и вспоминаю их имена; я начинаю беседу с ними, как с живыми. Я не жду ответа, вернее, я слишком оземлен и груб, чтобы слышать их ответ. Но для меня счастье, если в эти минуты Господь дает мне хоть несколько слез, выжатых из моего сухого сердца. Я думаю, что если даже мои слова не дойдут до них, то хотя бы одна слеза, упавшая на могилу, не пропадет бесследно: ее услышат мертвые.
СХИМОНАХ АВРААМ
Во дворе Мцхетского монастыря святой Нины, называемого Самтавро, находится могила, перед которой часто останавливаются паломники, посещающие эту святую обитель. Надпись на могиле гласит, что здесь погребено тело схимонаха Авраама (Чхетиани), который прожил на земле больше ста лет.
Схимонах Авраам (Чхетиани)
Каждая могила хранит свою тайну. Но есть могилы, подобные святым местам, где сама благодать Божия безмолвно свидетельствует о подвижнической жизни усопшего. Легко и радостно у такой могилы. Она как бы зовет к себе людей, как усталого путника - журчание ручейка.
Поколения за поколениями приходят на эту землю и уходят, как волны реки или листья деревьев, которые распускаются весной, а осенью падают на землю, и порывы ветра уносят их в неведомую даль. Время, как тиран, властвует в этом мире, оно разрушает все, что создано человеческими руками. Когда-то Мцхета был столичным городом, обнесенным мощными крепостными стенами, где высились царские дворцы, утопающие в роскошных садах. Теперь от них не осталось даже руин; только святыни стоят, как острова, в потоке времени, как будто они отразили бурю веков. Забывается мудрость правителей, военные подвиги героев, но народная память хранит имена тех, кто посвятил свою жизнь Богу, чье сердце горело христианской любовью к людям. Даже по смерти их могилы светятся, как лампады, духовным сиянием и свидетельствуют, что они невидимо пребывают с нами. Одним из таких подвижников был схимонах Авраам, о котором жители Мцхета, знавшие его или слышавшие о нем от своих родителей, вспоминают с неизменной любовью и уважением.
Автору этих строк выпало на долю счастье несколько раз в жизни видеть этого подвижника, тогда уже глубокого старца, и беседовать с ним. Такие люди представляют собой как бы живые иллюстрации к древним патерикам, потому что они хранят в душе своей отблеск того Фаворского света, который так дивно сиял в пустынях Фиваиды и Гареджи. Первое, что поражало в схимонахе Аврааме, это его доброта и незлобие,- казалось, он забыл, что в мире существуют грех и обман. На каждого человека он смотрел глазами ребенка, не подозревая ни в ком лжи и зла.
Несмотря на старческие годы, ходил он удивительно легко и быстро. Он прислуживал священникам как пономарь, звонил в колокол и убирал алтарь. Часто, разжегши кадило во дворе, он почти бежал с ним через весь храм в алтарь, чтобы своим промедлением не огорчить служащего священника. Во время Литургии он стоял и плакал, часто ударяя себя в грудь, как будто каялся не только в своих грехах, но и за тех, кто просил его молитв. Единственным, в чем он оказывал непослушание, была его привычка ходить в одном и том же старом подряснике, покрытом латками. Священники очень любили его и потому покупали для него новую одежду, но она куда-то исчезала, и он снова появлялся в стареньком, похожем на халат подряснике и выцветшей от времени скуфейке. Я был свидетелем, как один священнослужитель делал ему выговор за то, что он подарил кому-то только что сшитую скуфейку и опять ходит в старой. А отец Авраам стоял молча, внимательно слушая его, даже слегка кивая головой, как бы соглашаясь, с таким видом, будто его уличили в преступлении. Но было видно, что и следующую скуфейку ожидает та же участь: очутиться на голове какого-нибудь бедного монаха или монахини.
Схимонах Авраам (Чхетиани)
Нестяжательность отца Авраама была поразительной. В его келий не было ничего, кроме тахты, покрытой войлоком, стола и табуретки. На столе лежали две или три книги - и больше ничего. Впрочем, сделаю маленькую оговорку. Однажды на этом столе я увидел пачку от папирос «Казбек», и вкралась в сердце мое мысль, что старец курит. Я подумал с некоторой тяжестью в душе: «Ну и что же, и у подвижников могут быть свои слабости», но вдруг отец Авраам открыл коробку, и я увидел в ней не папиросы, а иголку с нитками, которыми он латал дыры на своем подряснике.
Об отце Аврааме рассказывал мне игумен Пимен (Рассахань), который в миру был столяром и часто исполнял работы для собора Светицховели.
Он говорил, что отец Авраам тайно помогал некоторым бедным семьям во Мцхета. Когда кто-нибудь Давал ему милостыню или когда он получал скромную плату пономаря, то в тот же день отдавал ее, так что никогда не хранил даже мелкой монеты. Когда его звали на трапезу или давали приношение с панихиды, то он уносил пищу к себе в келию, оставлял для себя очень немного, преимущественно хлеб, а остальное вечером относил в какую-нибудь бедную семью. Он старался, чтобы никто об этом не узнал, выходил из ворот крадучись и быстро возвращался назад.
У него была особая любовь к молитве. По ночам часами молился на паперти, затем двенадцать раз обходил с молитвой собор Светицховели, какая бы ни была погода. Однажды зимой, после снегопада, когда снег лежал на улице сугробами, отец Авраам, исполняя свое правило, ночью обходил собор. Он был уже нездоров, с ним случился обморок, и он пролежал до утра в снегу. Утром его подняли и полумертвого принесли в келию. Архимандрит Парфений (Апциаури) постриг его в великую схиму, дав ему имя в честь преподобного Авраамия Затворника. Его можно назвать «мучеником ради молитвы».
После смерти схимонаха Авраама монахини Самтаврского монастыря, которые почитали старца как своего отца, испросили у Патриарха благословение похоронить его во дворе обители святой Нины, на небольшом монашеском кладбище.
Это место богато святынями, памятью о том, что дорого верующему сердцу. Здесь была святая Нина, здесь - гробница равноапостольных царей Мириана и Наны, здесь - мощи священно-мученика Авива. В монастыре находится чудотворная Иверская икона Божией Матери, и к этому духовному сокровищу прибавилась еще одна жемчужина - могила схимонаха Авраама.
АРХИМАНДРИТ ПАРФЕНИЙ
В 70-х годах я преподавал церковнославянский язык в Мцхетской Духовной семинарии и временно исполнял обязанности инспектора. Ректором семинарии в то время был епископ Тадеоз (Иорамашвили)*.
* Ныне архиепископ Тианетский и Пшав-Хевсуретский.
Он имел обычай по вечерам вместе с семинаристами посещать небольшое монастырское кладбище в Самтавро, где находилась тогда семинария. Владыка Тадеоз благословлял зажигать свечи на всех могилах, этих маленьких островках среди потока времени. Это была незабываемая картина. Свечи казались звездочками, спустившимися на землю, а звезды на небе - горящими свечами. Владыка Тадеоз садился около какой-нибудь могилы и молчал. Никому не хотелось прерывать этого молчания. Собор Преображения в ночном полумраке казался огромным камнем, принесенным с Фавора во Мцхета. Казалось, что в этом соборе безмолвно молятся те, кто жил в монастыре с самого его основания, чьи тела почивают в земле Самтаврского монастыря, а имена известны только Богу.
Из окон келий, в которых жило несколько престарелых монахинь, струился свет - большую часть ночи они посвящали молитве. Они казались мне последними воинами, еще оставшимися на поле битвы, с которого смерть уносит их души одну за другой в вечность, подобно тому как осенний ветер срывает с деревьев их золотистый наряд и на ветвях остается лишь несколько чудом уцелевших листьев.
Я помню эти минуты молчания или, скорее, безмолвного разговора с ушедшими из этого мира. Каждая могила хранит свою тайну; в каждой могиле заключена летопись чьей-то жизни.
Архимандрит Парфепий (Ащиаури)
Владыка сидел, пока не догорали свечи, подобные скоротечной жизни людей, и могилы снова погружались во мрак, как бы в сон до Страшного суда. Как будто темная вуаль ночи спускалась на кладбище, а свет звезд становился еще ярче. Особенно красив был монастырь в лунную ночь, когда потоки фосфорического света, как небесный дождь, струились по земле и белые стены храма казались голубыми, а тени, падающие на землю, словно выкованными из серебра. Облака, окружающие луну, на какие-то мгновения казались огромными фиалками, которые расцвели ночью, а когда ветер гнал облака, то луна была похожа на корабль, который захлестывают волны: он то погружался в пучину, то выплывал опять, то рассекал тучи, как воду, оставляя после себя клубящуюся пену Можно было долго смотреть, не отрывая глаз, на этот бой луны с облаками. Но сидя недалеко от владыки Тадеоза, я больше всего смотрел на свечу, горевшую на одной одинокой могиле, в которой был погребен архимандрит Парфений (Ашщаури) - монах, с ранней юности посвятивший себя Богу и доблестно переживший время кровавых гонений на Церковь.
Отца Парфения я первый раз увидел еще до своего монашеского пострига, в Сионском соборе.
После вечерней службы в собор вошел незнакомый мне монах, который сразу же приковал мое внимание, как будто я увидел что-то необычайное. Какой-то особенной, тихой и легкой походкой, как бы лишь слегка касаясь пола, он прошел через храм и опустился на колени перед Крестом равноапостольной Нины. Что-то неземное было в этом человеке: казалось, он, находясь в этом мире, не замечает его. Лицо его было удивительно светлым, как горящая лампада, от которой струятся волны мягкого света. Но что меня больше всего поразило в нем, так это какая-то особенная внутренняя тишина, которую, как я узнал потом, он стяжал многолетним подвигом отшельничества и безмолвия. Он выглядел так, словно сошел в наш мир со страниц древнего патерика. Я хотел подойти к нему под благословение, но боялся помешать его молитве. Когда он встал с колен и направился к выходу, казалось, что тень скользит по храму. Впоследствии я узнал, что его вызывал к себе Патриарх Мелхиседек - по причине, которая послужила испытанием для его монашеского смирения. За городом Мцхета жил старый инок по имени Платон, который называл себя «тихоновцем» и, хотя посещал храмы, не причащался и, как всякий раскольник, поносил духовенство, особенно Патриарха Мелхиседека. И вот он заболел и после долгих колебаний решил все же причаститься. Он послал людей из числа своих многочисленных поклонников к мцхетскому священнику с просьбой принять его в общение с Церковью и причастить. Тот, разумеется, обрадовался, но тем не менее сначала запросил Патриархию, откуда получил утвердительный ответ. Жилище Платона находилось горах, и престарелый настоятель послал поисповедовать и причастить больного отца Парфения, который числился в Светицховели вторым священником. Однако, выздоровев, монах Платон раскаялся не в прежней вражде против Церкви, а в своем причащении и стал поносить Патриарха с еще большим озлоблением. (Характерно, что у раскольников такая хула принимает формы одержимости.) Патриарх, узнав, что отец Парфений причастил Платона без его ведома, отлучил самого отца Парфения от богослужения и причащения на сорок дней. Тогда отец Парфений привез Патриарху письмо от его секретаря, где было написано, чтобы Платона причастили. Патриарх, прочитав бумагу, сказал: «Отец Парфений, я вижу, что ты не виноват, но слово Патриарха не изменяется, поэтому неси епитимию, которую я тебе дал». После этого ответа отец Парфений пришел в Сионский собор, где поблагодарил Господа за ниспосланную ему скорбь. Тогда-то я впервые и увидел его.
Я пишу об этом так подробно, потому что я увидел его необычайно спокойным, как бы погруженным в бездну смирения. Ни волнения, ни раздражения, ни беспокойства, а только глубокий и ничем не нарушаемый мир, как светлая печать, лежал на его лице. Казалось, что этому человеку всё равно: будут бросать в него камнями или цветами - от этого не дрогнет ни одна черта на его лице, не изменится выражение его глаз, которые спокойно смотрят на мир и в то же время как будто не видят его.
После своего монашеского пострига и рукоположения я часто приходил к отцу Парфению на исповедь. Исповедоваться у него было очень легко, я думаю, потому, что в это время он читал про себя Иисусову молитву, что было его постоянным внутренним деланием. Ни одного укоризненного слова, ни одного нетерпеливого или грубого движения, на которые так болезненно реагирует исповедующийся, как бы заранее ожидая презрения к себе, отец Парфений никогда себе не позволял. Обычно, сидя на стуле, он терпеливо выслушивал исповедь и только соболезновал, как соболезнуют больному или попавшему в несчастье.
Архимандрит Парфений (Апциаури) и схимонах Авраам (Чхетиани)
Исповедь у отца Парфения всегда ассоциировалась у меня с картиной: изо рта кающегося грешника выползают змеи, одна за другой. Этих змей своей молитвой, точно заклинанием, вызывал из глубин человеческой души через слова покаяния отец Парфений. Другие люди также отмечали, что во время исповеди у отца Парфения снимались какие-то внутренние преграды и заслоны, перед ним хотелось каяться во всем, а после покаяния приходила какая-то особая радость, как у выздоравливающего от опасного недуга, который после тяжелого забытья и бреда открыл глаза и увидел свет солнца. В то же время своей добротой отец Парфений вовсе не потакал грехам, он почти всегда давал епитимий, но с такой заботой и участием, с какой врач дает больному целительное лекарство. Он говорил, что от исполнения епитимий благодать скорее возвращается к человеку.
За время моего общения с отцом Парфением я никогда не видел его раздраженным, рассерженным или впавшим в уныние. Есть выражение <Ч|шти из себя», а отец Парфений, казалось, всегда пребывал умом в своем сердце и никогда не выходил из него, как из своей келий.
К сожалению, я мало знал о внешних обстоятельствах жизни отца Парфения. Шестнадцати лет он пришел в Шио-Мгвимский монастырь, где настоятелем тогда был архимандрит Ефрем (Сидамонидзе), будущий Патриарх Грузии. Были тяжелые революционные годы. На Церковь обрушились кровавые гонения, перед которыми меркнет черная слава Нерона и Диоклетиана.
Из Шио-Мгвимского монастыря вывезли всех монахов и заперли их в Метехском храме, превращенном в тюрьму. Часть из них расстреляли, других сослали, остальных же - и в их числе был отец Парфений - после допросов и издевательств выпустили на свободу. Так началась для него одиссея странствий из одного заброшенного монастыря в другой, где ему приходилось скрываться, как зверю от охотников, и там его ловили, избивали, изгоняли или бросали в тюрьму.
Однажды ко мне подошел житель Мцхета и сказал: «Я гуриец, а гурийцы общительны, как испанцы; они вступают в разговор даже не познакомившись, поэтому я хочу рассказать вам один случай из моей жизни. Недавно умер мой брат, которого я очень любил; он умер в приюте для сумасшедших. Мой брат был полковником императорской гвардии и был предан императору всей душой, как иногда можем быть преданы мы, гурийцы, в душе всегда романтики. Хотя Гурию считали революционной, она дала людей, которые шли на смерть, защищая трон. Когда мой брат узнал о свержении и убийстве царя, то это так поразило его, что он сошел с ума, но, может быть, это безумие спасло ему жизнь - как больного его не трогали. Он ходил по улицам нашего села в Гурии и повторял: "Император, восстань, император, выйди из могилы!". Он был действительно сильный духом и в безумии сохранил свое благородство. А я испорчен и отравлен, я хочу верить в Бога и не могу.
Мне запомнился один случай,- продолжал он.- Однажды я со своими друзьями охотился в горах Дзегви. Там стоит монастырь во имя Святой Троицы, уже давно покинутый и разоренный. Мы не ожидали встретить там ни одной человеческой души и вдруг, глубокой ночью, увидели свет, который горел в домике около храма. Мы были уставшие и решили переночевать там. Дверь была открыта, мы вошли внутрь и увидели монаха, который стоял на молитве. Услышав наши шаги, он повернулся к нам. У него не было ничего, кроме сухарей и нескольких картофелин, но узнав, что мы голодны, он сварил нам весь картофель, который у него был, и предложил эту трапезу. Потом он указал на войлок, лежавший на полу, где можно было бы прилечь, а сам продолжал молиться. Мы были одеты в бурки, так что холод не был страшен для нас. Мы были рады крыше над головой и наутро, поблагодарив его, ушли. Я недоумевал: "Какая сила заставила этого человека переносить холод, голод и ожидание, что его схватят, как преступника, бросят в тюрьму и расстреляют без суда?". И в то же время я думал: "Значит, он видит то, чего не вижу я, слепой. И если бы я мог, то как бы охотно поменялся с ним местом в жизни!".
Прошли годы. У меня подрастали дети, но я чувствовал себя чужим в своей собственной семье. Иногда я брал хлеб и бурку, говорил, что иду на охоту, а на самом деле просто уходил в горы, чтобы побыть одному. Как-то зимой, в снежную погоду, я поднялся на Зедазени и здесь снова встретился с тем же монахом Парфением. Он был нездоров, и у него не было продовольствия. Я сказал ему: "Помнишь, как ты накормил нас в Дзегви, теперь прими добро за добро". Я оставил хлеб, который взял с собой, затем спустился во Мцхета и принес ему пищу, но, чувствуя, что я нарушаю его безмолвие, ушел в другое место. Теперь архимандрит Парфений служит в Мцхетском соборе, я иногда бываю у него. И он, вспоминая время гонений, говорит, что это было лучшее время в его жизни, он никогда не был так счастлив, как тогда».
Я рассказал о нашей беседе отцу Парфению, и он помолчав, ответил: «Да, я это помню. Я думал, что пришли меня арестовывать, а это были охотники». Тогда кругом были сыщики и тайные агенты, тогда брат боялся родного брата. «Вскоре поел этого,- продолжал отец Парфений,- я ночевал в одной знакомой семье в Дзеггви. Там стали говорить о тяжелых временах, которые переживал народ Я только сказал: "Откуда течет вода, туда она собирается снова". И когда меня арестовали то эти слова предъявили мне, как обвинение что я агитирую за возвращение прежнего строя. Несколько лет продержали в тюрьме среди уголовников и воров, а затем все-таки выпустили».
Справа налево: архимандрит Парфений (Ащиаури) и иеромонах Рафаил (Карелин).
Отец Парфений был очень немногословен, почти никогда не рассказывал о себе. А своих духовных чад учил покорности воле Божией и Иисусовой молитве. Мне он всегда казался кротким голубем, который всю жизнь летал по пустынным горам, и здесь, в миру, не запачкал сажей и грязью человеческих грехов свои крылья.
Когда после Второй мировой войны стали открываться храмы, вызвал к себе из Иоанно-Зедазенского монастыря отца Парфения Патриарх Калистрат (Цинцадзе) и сказал, что назначает его священником в Светицховели. Отец Парфений долго отказывался. Патриарх Калистрат, будучи добрейшим человеком, просил его, как просит отец сына, и наконец сказал: «Во имя монашеского послушания, в котором ты клялся в день своего пострига, я повелеваю тебе идти в Светицховели и жить там, исполняя монашеские правила и совершая Литургию». И после этих слов отец Парфений повиновался.
Надо сказать, что он имел характер не только незлобивый, но простой и бесхитростный. Некоторые люди злоупотребляли этим, и ему иногда трудно было сразу понять, что его обманывают.
Когда я последний раз встретился с отцом Парфением в Мцхета, то почувствовал, что скоро предстоит разлука с ним. Он казался живой легендой о монахах, ушедших от нас, о тех, кто сохранял веру в пустынях, затворах и тюрьмах.
Вспоминают, что святой схиигумен Кукша* говорил паломникам из Грузии: «Зачем вы ездите ко мне, когда у вас есть архимандрит Парфений?».
* Память преподобного Кукши Одесского (+1964) совершается 16/29 сентября.
Странное создание человек! Он не ценит то, что имеет! А когда теряет, то у него точно раскрываются глаза, и ему кажется, что он бы дорожил людьми, которых знал прежде и которых уже нет, как сокровищем, если бы прошлое можно было возвратить.
Отец Парфений был ручейком, который поил нас, изнемогающих от гордости и страстей, животворящей водой смирения. Он учил нас не только словом, но и жизнью, не только жизнью, но и тайной молитвой. Вся жизнь монаха - это духовная битва. Монах, сохранивший обеты, спит в своей могиле, как витязь, не побежденный на поле боя.
Свеча, зажженная на надгробном камне в Сам-тавро, наполняла мое сердце не только воспоминаниями о прошлом, но и благодарностью за то, что я встретил в своей земной жизни этого удивительного подвижника.
Архимандритство твое да помянет Господь Бог во Царствии Своем!