С нею вместе удостой и нас явления Твоего, Владыка Господи.

O. Фёдор Людоговский начал комментарий к утренним евангельским стихирам (который мы надеемся продолжать в следующих выпусках) с главного момента: с необходимого представления о цельности службы. Эта цельность чрезвычайно своеобразна. Можно сравнить составление каждой службы из фрагментов, взятых из разных богослужебных книг, с набором мозаики – но с той разницей, что, в отличие от отдельной тесеры (кусочка смальты или камня), которая укладывается в общее полотно мозаики, каждая составная часть службы (как те стихиры, которые мы взялись комментировать) и сама представляет законченное поэтическое произведение. Вместе с тем, от своего места, от своей связи с другими такими «тесерами», каждая такая поэтическая составная несколько меняется: в ней высвечиваются, становятся центральными те или другие моменты е смысла. И она, в свою очередь, влияет на сопоставленные с ней другие составные богослужения.

Итак, каждая стихира – законченное поэтическое построение. Это построение сложно и изощрённо. В нем та красота, с которой читатель поздней светской поэзии незнаком. Во-первых, она открыто риторична (а поэзия послеромантической эпохи риторики не любит, требуя от автора прежде всего спонтанности – как сказал в Своем «Искусстве поэзии» П.Верлен:Риторике сверните шею!)

Но главное, тема цельности, повышенной связности всего со всем: слова со словом, образа с образом, одного эпизода из Писания с множеством других – главный принцип литургической поэзии. Можно сказать, что речь в ней развивается не линейно, «одно за другим», а «симфонически»: всё вместе со всем.

Евангельские стихиры, следующие за отрывком из Евангелия, составляют резкий контраст простому евангельскому повествованию. Его можно не заметить, поскольку церковнославянский язык всему придаёт некоторую «иератичность». Тем не менее, этот контраст огромен и осмыслен. Стихиры не пересказывают повествования Евангелий, а переводят его как бы в другое измерение: в пространство гимна, то есть хвалы тому, что только что было сказано, и размышления об этом. Поэтическое (гимническое) и богословское истолкование здесь совпадают[5].

Итак, прежде чем обратиться к нашей стихире, мне хочется сделать ещё несколько замечаний общего характера о литургической поэзии. Ее нельзя описывать иначе, чем через контраст с поздней лирикой, европейской и русской, о которой читатель и думает, когда думает о поэзии.

Первая особенность ее – это то, что она умна. Я не хочу сказать, что привычная нам лирика глупа (хотя на этот счёт и любят цитировать пушкинские слова о том, что «поэзия глуповата»). Она умна в том же смысле, в каком умна иконопись или храмовое зодчество. Об этом писал С.С.Аверинцев, сравнивая икону с «религиозной живописью». Мысль в «религиозной живописи» стоит как бы за изображением, которое ее только иллюстрирует. Она обогащает ее эмоциональными откликами художника, пластическими решениями, которые с «предметным содержанием» прямо не связаны. Но на фреске Дионисия, например, движение линий и есть движение мысли, цвет и есть мысль – богословская мысль. Она погружает зрителя в состояние этой особой, созерцающей мысли. То же делают с поющим и слушателем литургические песнопения. Понять их – не значит вывести какой-то логический «смысл» и сопровождать их каким-то простым «чувством». Понять их – значит уловить их конфигурацию: что здесь центрально, что дальше от центра. Я попробую в дальнейшем объяснить, где я вижу смысловой центр нашей воскресной стихиры на глас восьмой.

Другую особенность литургической поэзии часто воспринимают как ее «анонимность». Это неверно даже фактически: авторы многих песнопений известны. Однако нам имя автора их как будто говорит очень мало: совсем не столько, сколько имя Пушкина или Пастернака, которым подписаны стихотворения. Это свойство – спрятанность очевидной личности автора – описывают как послушность канону (автор совершенно не заботится о том, чтобы создать какую-то новую манеру, новую форму: собственную художественную задачу он видит в другом) или же как хоровое начало. Мы можем читать какие-то стихи – допустим, «Я вас любил» – как «собственное» переживание, как «стихи обо мне», но, если мы при этом забудем, что все-таки это сочинение Александра Сергеевича Пушкина, мы окажемся неквалифицированными читателями. И в том же смысле «плохим» читателем или чтецом стихиры и любого другого рода храмовой поэзии будет тот, кто повторяет их как «сочинение Дамаскина», например, то есть, как цитату – а не говорит от «себя лично», точнее: «от нас лично» (обычная форма речи в литургической поэзии – «мы»: образец этому, можно предположить, дан Господней молитвой, с настойчивым «мы» в ней). Первая задача – и, вероятно, особенно трудная для нашего современника – обнаружить в себе это особое «мы» и смотреть с этого места. Это никак не «мы» какого-то коллектива, стирающего индивидуальность, к которому некоторые у нас стремятся, а другие, наоборот, бегут как огня: «я не из тех, кто ходит строем!». Это то «мы», которое есть в глубине «меня». Это мы внутренней приобщенности. То во «мне», что не приобщено, не причастно каким-то главным смыслам, просто не очень интересно во время хвалы и мысли – не «мне самому», никому другому. Не знаю, удаётся ли мне вразумительно выразить этот сложный навык восприятия вещей.

И ещё одна особенность литургической поэзии: диапазон чувств, которые она выражает. По контрасту с лирикой нового времени можно принять эти тексты просто за «не эмоциональные», «статичные»: в них как будто нет тех богатейших оттенков личного переживания, их динамики, которую нам даёт искусство Нового времени. Их не просто сличить с той психологической жизнью, к которой мы привыкли в обыденности. Но дело состоит не в «бесчувственности» этой поэзии, а в том, что она живёт каким-то другим составом чувств. Одно из них можно назвать торжественным ликованием. Его светское искусство очень редко касается, а если касается, то получается как-то мертво и пустовато, как в официальных гимнах. «От себя лично» трудно подняться до этого состояния. Позволю себе заметить, что в некоторых стихах О.Мандельштама, таких, как «Сестры тяжесть и нежность» я нахожу редчайшее в личной поэзии звучание литургического гимна. Его несёт построение этих стихов, движение их слов. В пресловутую «статичность» тоже можно внести некоторые коррективы. На самом деле, ход каждой службы приучает нас быстрее менять эмоциональные состояния, чем это делает новое искусство. От глубокой скорби мы должны уметь мгновенно перейти к ликованию, и т.д., и т.д. Художник нового времени позволяет нам куда дольше понежиться на одном чувстве – например, на меланхолии… В течение десяти строф.

О других общих свойствах литургической поэзии я надеюсь говорить в комментариях к следующим стихирам, а теперь перейду к нашему тексту.

Все воскресные утренние стихиры на Евангелие (за исключением стихиры гласа первого, говорящей в образах Преображения) призваны рассказать нам о сложнейшем в смысловом и в эмоциональном отношении предмете: об удивительном промежутке между Воскресением и Вознесением. Между двумя шагами Спасения: Воскресением из мертвых – и возвращением к Отцу. Между ними располагается этот удивительный промежуток пасхальной радости. Господь уже воскрес, Он является здесь, в этом мире, Он показывает разными способами, что Он «не призрак», что Он во плоти – и вместе с тем, «мыслить по-земному» об этом нельзя. Общаться с Ним, как до Страстей, нельзя. Это одна из тем нашей стихиры. Стихира опускает тот волнующий момент повествования, когда Магдалина не узнает Учителя и принимает Его за садовника. И только голос, окликающий ее по имени, позволяет ей узнать, Кто перед ней[6]. Но нашей стихире важно другое. Ей важно, во-первых, начать с горчайших слез – то есть, с отчаяния Магдалины. О них говорится в настоящем времени. Все дальнейшее излагается тоже в настоящем! Магдалина, как говорится в стихире, ещё мыслит «по-земному», то есть так, как если бы Распятие и смерть были просто отменены, ее Учитель снова жив, и снова с ней. Но стихира, начиная со слез, говорит другое. Она говорит: отчаяние не всуе. Все воскресные стихиры говорят об этом удивительном положении: уже явилось нечто неслыханно новое – но те, кто видят его, видят ещё по-старому. Другое зрение, другое знание происшедшего они получат даже не тогда, когда этот промежуток кончится и воскресший Господь покинет землю, а только после Пятидесятницы. Перспективы Пятидесятницы ни в одной из воскресных стихир нет. Поющий эти песнопения разделяет с участниками их счастливое и тревожное непонимание.

И все же не претворение горя в радость, плача в восторг составляет центр смысла этой стихиры (помните, я говорила о различении центра и более окраинных сторон смысла?). Центр ее, как это ни удивительно, - грядущее Вознесение. Евангельское «ибо Я ещё не восшел к Отцу Моему» (ответ на Мариино «Раввуни!» (Ин.20, 17) из объяснения причины того, почему Магдалина не должна «касаться Христа», стихира делает главной вестью, которая ей поручена. С этой вестью (а не вестью о Воскресении!) Магдалина отправляется к Апостолам. Ожидание Вознесения, которое ещё так же не может быть ещё понято, как и Воскресение по плоти. Тем не менее, проповедь – то есть, сообщение доброй вести – уже началось. Началась новая история. «Идите и расскажите».

Эта линия – возвещения, проповеди – связывает все утренние стихиры. Встреча с Воскресшим осмысляется (или созерцается) в них как настоятельное требование рассказать о происшедшем. Ученики на наших глазах превращаются в вестников. Они уже получили от безутешно плакавшей Магдалины тот огонь, который понесут, передавая из рук в руки, от опустевшей гробницы и сада вокруг нее до «дальней страны индейской».

Священник Фёдор Людоговский:

Для совершения даже самой простой службы необходимы разные богослужебные книги, тексты из которых выстраиваются в единую последовательность в соответствии с довольно сложными правилами. Важным здесь является представление о богослужебных кругах (циклах). Главнейших циклов – три. Первый – годовой подвижный: эти те праздничные и будничные службы, которые зависят от Пасхи и содержатся в двух Триодях – Постной и Цветной. Второй цикл – годовой неподвижный: это службы, привязанные к определённой календарной дате; такие службы содержатся в Минее. Наконец, третий цикл – суточный: это то, что (пусть и с вариациями) повторяется изо дня в день; прежде всего это вечерня, утреня, часы, а также повечерие и полунощница – эти тексты содержатся в Часослове. Однако есть ещё два цикла, который, как и годовой подвижный, зависят от Пасхи, однако обладают некоторым своеобразием.

Во-первых, это цикл Октоиха. Он имеет длину в восемь недель и начинается с Недели Всех святых (причём начинается с последнего, 8-го, гласа; затем, в следующее воскресенье, приходит очередь 1-го гласа, а дальше по порядку – 2-й, 3-й и вновь до 8-го). Его действие простирается до конца Великого поста.

Во-вторых, это цикл воскресных евангелий (евангельские столпы). Начинается он также с Недели Всех святых, с 1-го из 11 евангельских чтений о Воскресении Христовом и заканчивается в Неделю 5-ю Великого поста.

Сейчас нас будет интересовать именно этот цикл воскресных евангелий. Если в Триоди, Октоихе и Минее мы видим целые службы (т.е. изменяемые части вечерни и утрени), то с циклом воскресных евангелий соотносится совсем небольшое число текстов: это, во-первых, сам фрагмент Евангелия, читающийся на утрене, во-вторых, эксапостиларий и его богородичен (читаются после 9-й песни канона), и, в-третьих, евангельская стихира – именно она нас и интересует. Ее обычное место – в числе стихир на хвалитех, а конкретно – на «Слава…», перед стихирой «Преблагословенна, еси, Богородице Дево…», поющейся при открытых царских вратах; в отдельных случаях (в том числе Великим постом) эта стихира может быть вытеснена со своего места самогласном Триоди или минейной стихирой.

Все эти тексты (и воскресные Евангелия, и эксапостиларий с богородичном и евангельской стихирой) находятся в приложениях Октоиха. В качестве автора евангельских стихир там Октоих указывает византийского императора (с 886 г.) Льва Мудрого (886–912); эксапостиларии надписаны именем его сына Константина Багрянородного. В этих строфах мы видим богословско-поэтическое осмысление евангельского чтения. Разумеется, в греческом оригинале и эксапостиларий, и стихира представляют собой именно поэтическое произведение; в церковнославянском переводе эта особенность текста, к сожалению, не была передана в должной мере.

Евангельская стихира, о которой мы говорим сегодня, написана на восьмое воскресное евангелие (Ин 20:11-18, зач. 64). В этом евангельском чтении рассказывается о Марии Магдалине, которая пришла к гробнице Учителя, увидела там двух ангелов, а затем – и самого Иисуса. Сначала Мария принимает Его за садовника, но затем Иисус называет Свою ученицу по имени – и она, как можно догадаться, бросается к Нему, однако Он останавливает ее словами: «Не прикасайся ко Мне, ибо Я еще не восшел к Отцу Моему». Это место породило разнообразные толкования. Автор стихиры, уклоняясь от интерпретации второй половины реплики Иисуса, предлагает нам свое понимание первой, запретительной ее части. Спаситель велит Марии не прикасаться к Нему потому, что она – «немощная женщина», т.е., очевидно, ещё не просвещена Духом Святым и потому думает о земном. Несмотря на это Он посылает ее к ученикам (они, как мы знаем, сначала в страхе разбежались, а потом собрались в доме, где совершилась Тайная Вечеря) проповедовать им воскресение Христа и Его грядущее вознесение.

Опубликовано на сайте журнала "Нескучный сад" (12.02.2013)

http://olgasedakova.com/Poetica/1128

Комментарий второй.

Наши рекомендации