Цивилизация перед судом истории
МИР И ЗАПАД
АВТОР ПРИНОСИТ БЛАГОДАРНОСТЬ…
Из тринадцати очерков, включенных в данную книгу, десять были опубликованы самостоятельно, поэтому автор и издатели пользуются возможностью поблагодарить первоиздателей за их любезное согласие на переиздание этих материалов.
«Мой взгляд на историю» впервые опубликован в Англии в сборнике издательства «Контакт» «Британия между Востоком и Западом»; «Современный момент истории» — в 1947 году в журнале «Форин афферз»; «Повторяется ли история» — в 1947 году в журнале «Интернэшнл афферз» по материалам лекций, прочитанных в Гарвардском университете 7 апреля 1947 года, в Монреале, Торонто и Оттаве — в филиалах Канадского института международных отношений — в середине апреля и в Королевском институте международных отношений в Лондоне 22 мая того же года; «Цивилизация перед судом» — в 1947 г. в журнале «Атлантик мансли» на базе лекции, прочитанной в Принстонском университете 20 февраля 1947 года; очерк «Византийское наследие России», опубликованный в журнале «Горизонт» в августе 1947 года, основан на курсе из двух лекций, прочитанных в Торонтском университете для Фонда Армстронга; очерк «Столкновения между цивилизациями», опубликованный в журнале «Харперз мэгэзин» в апреле 1947 года, основан на первой из курса лекций, прочитанных в колледже Брин Моор в феврале и марте 1947 года для Фонда Мэри Флекснер; очерк «Христианство и цивилизация», опубликованный в 1947 году в сборнике «Пэндл хилл пабликейшнз», основан на мемориальной лекции памяти Берджа, прочитанной в Оксфорде 23 мая 1940 года — в переломный исторический момент, как выяснилось, не только для родины автора, но и для всего мира. Очерк «Значение истории для души», опубликованный в 1947 году в сборнике «Христианство и кризис», основан на лекции, прочитанной 19 марта 1947 года в Теологической семинарии в Нью-Йорке; «Грекоримская цивилизация» основывается на лекции, прочитанной в Оксфордском университете во время одного из летних семестров в рамках курса, организованного профессором Гилбертом Мэрреем в качестве вводного к различным предметам, изучавшимся в оксфордской школе Literae Humaniores; «Сужение Европы» — очерк основан на лекции, прочитанной в Лондоне 27 октября 1926 года на кафедре д-ра Хью Далтона в серии лекций, организованных Фабианским обществом на тему: «Сужающийся мир — трудности и перспективы»; наконец, очерк «Унификация мира и смена исторической перспективы» основан на крейтоновской лекции, прочитанной в Лондонском университете в 1947 году.
Январь 1948 года
А.Дж. Тойнби
ЦИВИЛИЗАЦИЯ ПЕРЕД СУДОМ ИСТОРИИ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Несмотря на то что очерки, собранные в данном томе, написаны в разное время — большинство в последние полтора года, но некоторые даже двадцать лет назад, — книга тем не менее, по мнению автора, обладает единством взгляда, цели и задачи, и хочется надеяться, что это почувствует и читатель. Единство взгляда заключается в позиции историка, который рассматривает Вселенную и все, что в ней заключено — дух и плоть, события и человеческий опыт, — в поступательном движении сквозь пространство и время. Общей целью, пронизывающей всю серию этих очерков, является попытка хотя бы чуть-чуть проникнуть в смысл этого таинственного и загадочного представления. Главенствующая идея здесь — известная мысль о том, что Вселенная познаваема настолько, насколько велика наша способность постичь ее как целое. Эта мысль имеет и некоторые практические последствия для развития исторического метода познания. Доступное для понимания поле исторического исследования не может быть ограничено какими-либо национальными рамками; мы должны раздвинуть наш исторический горизонт до мышления категориями целой цивилизации. Однако и эти более широкие рамки все же слишком узки, ибо цивилизации, как и нации, множественны, а не единичны; существуют различные цивилизации, которые соприкасаются и сталкиваются, и из этих столкновений рождаются общества иного вида: высшие религии. И это тем не менее не предел поля исторического исследования, ибо ни одна из высших религий не может быть познана в границах лишь нашего мира. Земная история высших религий есть лишь один из аспектов жизни Царствия Небесного, в котором наш мир является лишь малой провинцией. Так история переходит в теологию. «К Нему всякий из нас возвратится».
МОЙ ВЗГЛЯД НА ИСТОРИЮ
Мой взгляд на историю является сам по себе крошечным отрезком истории; при этом в основном истории других людей, а не моей собственной, ибо жизненный труд ученого состоит в том, чтобы добавить свой кувшин воды в великую и все расширяющуюся реку познания, которую питает вода из бесчисленного множества подобных кувшинов. Для того чтобы мое индивидуальное видение истории было в какой-либо степени поучительным и действительно просвещало, оно должно быть представлено в полном объеме, включая самые его истоки, развитие, влияние социальной среды и личного окружения.
Существует множество углов зрения, под которыми человеческий разум вглядывается во Вселенную. Почему я именно историк, а не философ или физик? По той же самой причине, благодаря которой я пью чай или кофе без сахара. Привычки эти сформировались в раннем возрасте под влиянием моей матери. Я историк, ибо моя мать была историком; в то же время я сознаю, что моя школа отличается от ее школы. Почему же я не воспринял взгляды моей матери буквально?
Во-первых, потому, что я принадлежал к другому поколению и мои взгляды и убеждения еще не установились твердо к тому времени, когда история взяла за горло мое поколение в 1914 году; во-вторых, потому, что мое образование оказалось более консервативным, нежели у моей матери. Моя мать принадлежала к первому в Англии поколению женщин, получивших университетское образование, и именно поэтому им преподнесли самые передовые по тому времени знания по западной истории, в которой национальная история Англии занимала главенствующее место. Ее сын еще мальчиком был отдан в старомодную английскую частную школу и воспитывался как там, так и позднее, в Оксфорде, исключительно на греческой и латинской классике.
Для любого будущего историка, в особенности рожденного в наше время, классическое образование — это, по моему глубокому убеждению, неоценимое благо. В качестве фундамента история греко-римского мира имеет весьма заметные преимущества. Прежде всего мы видим греко-римскую историю в перспективе и, таким образом, можем охватить ее целиком, ибо она является законченным отрезком истории в отличие от истории нашего собственного западного мира — еще не доигранной пьесы, окончания которой мы не знаем и которую не можем охватить в целом: мы лишь актеры на эпизодических ролях на этой переполненной и возбужденной сценической площадке.
Кроме того, область греко-римской истории не загромождена и не замутнена избытком информации, позволяя нам видеть за деревьями лес — благо деревья довольно решительно прорежены в переходный период между распадом греко-римского общества и возникновением нынешнего. Более того, вполне приемлемая для исследования масса сохранившихся исторических свидетельств не перегружена официальными документами местных приходов и властей, как те, что в наше время в западном мире накапливались тонна за тонной последний десяток столетий доатомной эпохи. Сохранившиеся материалы, по которым можно исследовать греко-римскую историю, не только удобны для обработки и изысканны по качеству, но и вполне сбалансированы по характеру материала. Скульптуры, поэмы, философские труды могут сказать нам значительно больше, нежели тексты законов и договоров; и это рождает в душе историка, воспитанного на греко-римской истории, чувство пропорции: ибо, подобно тому как нам легче разглядеть нечто, отстоящее от нас во времени, по сравнению с тем, что окружает нас непосредственно в жизни собственного поколения, так и труды художников и писателей значительно долговечней деяний воинов и государственных мужей. Поэты и философы превосходят в этом историков, а уж пророки и святые оставляют позади всех остальных, вместе взятых. Призраки Агамемнона и Перикла являются сегодняшнему миру благодаря волшебным текстам Гомера и Фукидида; а когда Гомера и Фукидида уже не будут читать, можно смело предсказать, что и Христос, и Будда, и Сократ будут все так же свежи в памяти поколений, почти непостижимо далеких от нас.
Третьим, и, пожалуй, самым значительным, достоинством греко-римской истории является то, что ее мировоззрение скорее вселенское, нежели локальное. Афины могли затмить Спарту, как и Рим — Самний, однако же Афины в начале своей истории послужили воспитанию всей Эллады, в то время как Рим на закате своей истории объединил весь греко-римский мир в единое государство. Если проследить историю греко-римского мира, то доминантой в ней будет звучать единство, и, однажды услышав эту великую симфонию, я уже не боюсь быть загипнотизированным одинокой и странной мелодией локальной истории моей собственной страны, мелодией, которая в свое время завораживала меня, когда мать пересказывала ее сюжет за сюжетом мне на ночь, укладывая меня спать. Исторические пастыри и учители, воспитатели поколения моей матери, не только в Англии, но и в других западных странах, ревностно побуждали своих учеников изучать национальную историю, ведомые ошибочной уверенностью в том, что, имея непосредственное отношение к жизни их соотечественников, она более доступна для понимания, нежели история далеких стран и народов (хотя совершенно очевидно, что история Палестины времен Иисуса, как и история платоновской Греции, оказала значительно более мощное влияние на жизнь англичан Викторианской эпохи, чем история Англии времен Елизаветы или Англии времен Альфреда).
И тем не менее, несмотря на ошибочную и столь не соответствующую духу отца английской истории Беды Достопочтенного канонизацию истории одной страны, той, в которой случилось родиться, подсознательное восприятие англичанином Викторианской эпохи истории как таковой можно описать как существование вне всякой истории вообще. Он принимал как данность — без всяких доказательств — то, что лично он стоит на terra firma, вне опасности быть поглощенным тем безостановочным потоком, куда Время унесло всех его менее удачливых собратьев. Из своего привилегированного состояния освобождения, как он думал, от истории англичанин Викторианской эпохи снисходительно, хотя и с любопытством и оттенком жалости, но без всякого опасения или дурного предчувствия, взирал на жизненный спектакль менее счастливых обитателей других мест и времен, боровшихся и погибавших в половодье истории, — почти так же, как на каком-либо средневековом итальянском полотне спасенные души самодовольно глядят с высоты райских кущ на мучения обреченных попавших в ад. Карл Великий — такова судьба — остался в истории, а сэр Роберт Уолпол хотя и под угрозой поражения, но умудрился выкарабкаться из бушующей пены прибоя, в то время как мы, все остальные, уютно устроились выше линии прилива в выигрышной позиции, где ничто не могло потревожить нас. Возможно, кое-кто из наших более отсталых современников и брел по пояс в потоке отступающего прилива, но что нам до них?
Я вспоминаю, как в начале университетского семестра во время Боснийского кризиса 1908–1909 годов профессор Л.Б. Нэмир, тогда еще студент колледжа Бейллиол, вернувшись с каникул из родительского дома, расположенного буквально рядом с галицийской границей Австрии, рассказывал нам, остальным студентам Бейллиола, с экзальтированным (как нам казалось) видом: «Ну что ж, австрийская армия стоит наготове во владениях моего отца, а российская армия — буквально в получасе ходу, прямо с другой стороны границы». Для нас это звучало как сценка из «Шоколадного солдатика», но отсутствие взаимопонимания было всеобщим, ибо среднеевропейский наблюдатель международных событий с трудом мог представить себе, что эти английские студенты совершенно не осознают, что буквально в двух шагах, в Галиции, творится их собственная история.
Тремя годами позже, совершая пеший поход по Греции, по следам Эпаминонда и Филопемена, и слушая разговоры в деревенских харчевнях, я впервые узнал, что существует нечто, называемое международной политикой сэра Эдварда Грэя. Однако и тогда еще я не осознал, что все мы, в конце концов, находимся в процессе истории. Я помню охватившее меня чувство ностальгии по историческому Средиземноморью. Чувство это посетило меня, когда я гулял как-то в Суффолке по берегу серого, унылого Северного моря. Мировая война 1914 года застала меня в период, когда в Бейллиолском колледже я разъяснял студентам-гуманитариям труды Фукидида. И внезапно на меня нашло озарение. Тот опыт, те переживания, которые мы испытываем в наше время и в нашем мире, уже были пережиты Фукидидом в свое время. Я перечитывал его теперь с новым ощущением — переосмысливая значения его слов и чувства, скрывавшиеся за теми фразами, которые совершенно не трогали меня до той поры, пока я сам не столкнулся с тем же историческим кризисом, какой вдохновил его на эти труды. Фукидид, как я теперь понял, уже прошел по этому пути прежде нас. Он сам и его поколение по историческому опыту стояли на более высокой ступени, нежели я и мое поколение относительно своего времени: собственно, его настоящее соответствовало моему будущему. Но это превращало в нонсенс ту общепринятую формулу, что обозначала мой мир как «современный», а мир Фукидида как «древний». Что бы там ни говорила хронология, мой мир и мир Фукидида оказались в философском аспекте современниками. И если это положение истинно для соотношения греко-римской и западной цивилизаций, не может ли случиться так, что то же самое можно сказать и обо всех других цивилизациях, известных нам?
Такое видение — для меня новое — философской одновременности всех цивилизаций подкреплялось рядом открытий современной нам западной физической науки. На таблице времен, развернутой перед нами современной геологией и космогонией, пять или шесть тысячелетий, прошедших со времени первых проявлений тех разновидностей человеческого общества, которые мы обозначаем как «цивилизации», оказались бесконечно малой величиной по сравнению с возрастом человеческого рода вообще или жизнью на планете, возрастом самой планеты, нашей Солнечной системы, той галактики, в которой эта система не более чем пылинка, или возрастом неизмеримо более широкого и более древнего общего звездного пространства. В сравнении с этими порядками величин пространства и времени цивилизации, возникавшие во втором тысячелетии до н. э., как греко-римская, или в первом тысячелетии христианской эры, как наша собственная, являются поистине современницами.
Таким образом, история в смысле развития человеческих обществ, называемых цивилизациями, проявляется как пучок параллельных, современных друг другу и сравнительно недавних свершений и опытов в некоем новом предприятии, а именно во множестве попыток, предпринимаемых до самого последнего времени, преодолеть примитивный образ существования, в котором человечество с момента своего возникновения в оцепенелом состоянии провело несколько сот тысячелетий, а частично находится в том же состоянии и сегодня в маргинальных областях вроде Новой Гвинеи, Огненной Земли или северо-восточной оконечности Сибири, там, где такие примитивные сообщества еще не уничтожены и не ассимилированы в результате агрессивных налетов первопроходцев других сообществ, в отличие от этих ленивцев уже пришедших в движение, хоть и совсем недавно. На поразительное сегодняшнее различие в культурном уровне между отдельными существующими социумами я обратил внимание, знакомясь с трудами проф. Теггарта из Калифорнийского университета. Столь далеко зашедшая дифференциация совершилась за период каких-то пяти-шести тысячелетий. И это представляет многообещающее поле для исследования, sub species temporis, тайны Вселенной.
Что же это было, сумевшее после столь долгой паузы вновь привести в мощное движение к новым и неизвестным еще общественным и духовным далям те немногие общества, которым уже удавалось подняться на корабль, называемый цивилизацией? Что пробудило их от спячки, от оцепенения, которое большинство из человеческих сообществ так никогда и не смогло стряхнуть с себя? Этот вопрос все время будоражил мой мозг, и вот в 1920 году проф. Нэмир — который к тому времени уже открыл для меня Восточную Европу — дал мне в руки труд Освальда Шпенглера «Закат Европы» («Untergang des Abendlandes»). По мере чтения этих страниц, наполненных проблесками исторического прозрения, я подумывал о том, уж не предвосхитил ли Шпенглер все мое исследование, прежде чем даже сами вопросы, не говоря уж об ответах на них, успели четко сформироваться у меня в голове. Одним из кардинальных положений моей теории была мысль о том, что наименьшей ячейкой умопостигаемого поля исторического исследования должно служить целое общество, а не случайные изолированные фрагменты его вроде национальных государств современного Запада или городов-государств греко-римского периода. Другой отправной точкой для меня было то, что истории развития всех обществ, подходящих под определение цивилизации, были в определенном смысле параллельны и современны друг другу; и вот эти-то главные мысли были также краеугольным камнем системы Шпенглера. Однако когда я стал искать в книге Шпенглера ответ на вопрос о генезисе цивилизаций, я увидел, что мне осталось еще над чем поработать, ибо как раз в этом вопросе Шпенглер оказался, по моему мнению, поразительным догматиком и детерминистом. Согласно его теории, цивилизации возникали, развивались, приходили в упадок в точном соответствии с определенным устойчивым графиком, однако никакого объяснения этому не было. Просто это был закон природы, открытый Шпенглером, и нам следовало принять его на веру со слов Учителя: ipse dixit (сам сказал). Это произвольное указание казалось на редкость недостойным блистательного гения Шпенглера; именно тогда я начал понимать различие между национальными традициями. Если германский априорный метод потерпел неудачу, стоит попробовать, чего можно добиться при помощи английского эмпиризма. Попытаемся проверить возможные альтернативные объяснения в свете известных фактов и поглядим, выдержат ли они это трудное испытание.
Так называемые западные историки XIX века предлагали два основных, конкурировавших между собой ключа к решению проблемы культурного неравенства различных существующих человеческих обществ, и ни один из ключей, как выяснилось на поверку, не отпирал плотно запертую дверь. Возьмем для начала расовую теорию: что может свидетельствовать в пользу того, что физические расовые различия между членами generis homo (рода человеческого) имеют взаимосвязь с различиями в духовном уровне, который и является полем исторического исследования?
А если и принять существование такой взаимосвязи как аргумент для дискуссии, то как объяснить, что среди отцов-основателей ни одной цивилизации мы не находим представителей почти всех известных рас? Лишь черная раса не внесла пока, на данный момент, существенного вклада в развитие; однако, принимая во внимание краткость периода, в течение которого осуществлялся эксперимент с цивилизациями, это нельзя рассматривать как неоспоримое свидетельство ее несостоятельности; это может говорить лишь об отсутствии подходящих условий или нужного стимула. Что же касается окружающей среды, то неоспоримо явное сходство физических условий в долине нижнего течения Нила и нижнего течения Тигра и Евфрата, ставших колыбелью, соответственно египетской и шумерской цивилизаций; но если эти физические условия действительно явились первопричиной возникновения данных цивилизаций, отчего же тогда параллельно не возникли цивилизации в физически сходных условиях долин Иордана и Рио-Гранде? И почему цивилизация, возникшая на высокогорном экваториальном плато в Андах, не имеет своего африканского двойника в высокогорье Кении? Анализ этих якобы беспристрастных научных объяснений заставил меня обратиться к мифологии. При этом я чувствовал себя несколько неловко и испытывал замешательство, как будто совершил дерзкий шаг назад. Возможно, я был бы не столь неуверен в себе, знай я о том, что к тому времени — в период войны 1914–1918 годов — произошел резкий поворот в психологии. Если бы в то время я был знаком с работами К.Г. Юнга, они дали бы мне нужный ключ. На деле же я обнаружил его в «Фаусте» Гёте, которого я, к своему счастью, вызубрил в школе так тщательно, как и «Агамемнона» Эсхила.
Гетевский «Пролог в небесах» открывается гимном архангелов, воспевающих совершенство творений Господа. Но именно в силу того, что Его творения совершенны, Творец не оставил для Себя пространства для новых проявлений Своих творческих возможностей; и не было бы выхода из этого тупика, не появись перед Престолом Мефистофель — созданный специально для такой цели, бросив вызов Богу, требуя дать ему свободу испортить, если сможет, одно из самых совершенных созданий Творца. Бог принимает вызов и таким образом открывает для себя новую возможность совершенствовать свой созидательный труд. Столкновение двух личностей в виде Вызова-и-Ответа: не видим ли мы здесь те самые огниво и кремень, которые высекают при взаимном соприкосновении творческую искру?
В гётевской экспозиции сюжета «Божественной комедии» Мефистофель создан для того, чтобы быть обманутым, о чем это чудовище — к своему негодованию — догадывается слишком поздно. И тем не менее если в ответ на вызов дьявола Бог искренне рискует Своим творением, а мы должны допустить, что Он именно так и делает, чтобы получить возможность сотворить нечто новое, то мы вынуждены признать и то, что дьявол, видимо, не всегда остается в проигрыше. И таким образом, если действие Вызова-и-Ответа объясняет необъяснимые другим способом и непредсказуемые генезис и развитие цивилизаций, то оно также объясняет их надлом и распад. Большинство из множества известных нам цивилизаций уже распалось, и большая часть этого большинства прошла до конца той пологой тропы, что ведет к полному исчезновению.
Наше посмертное изучение погибших цивилизаций не позволяет нам составить гороскоп нашей собственной или какой-либо другой живой цивилизации. Согласно Шпенглеру, нет причин, почему бы ряд стимулирующих Вызовов не сопровождался последовательным рядом победных Ответов ad infinitum (до бесконечности). С другой стороны, если мы проведем эмпирический сравнительный анализ путей, которыми погибшие цивилизации проходили от стадии надлома до стадии распада, мы действительно найдем определенную степень единообразия, прямо-таки по Шпенглеру. И это, в конце концов, не столь уж удивительно, поскольку надлом предполагает утрату контроля. Это, в свою очередь, означает превращение свободы в авантюризм, и если свободные акты бесконечно разнообразны и абсолютно непредсказуемы, то автоматические процессы имеют тенденцию к единообразию и повторяемости.
Короче говоря, нормальная модель социальной дезинтеграции представляет собой раскол разрушающегося общества на непокорный бунтарский субстрат и все менее и менее влиятельное правящее меньшинство. Процесс разрушения не проходит ровно: он движется прыжками от мятежа к объединению и снова к мятежу. В период предпоследнего объединения правящему меньшинству удается приостановить на время фатальное саморазрушение общества при помощи создания универсального государства. В рамках универсального государства под властью правящего меньшинства пролетариат создает вселенскую церковь. И после очередного, и последнего, мятежа, во время которого дезинтеграция окончательно завершается, эта церковь способна сохраниться и стать той куколкой, из которой спустя время возникнет новая цивилизация. Современным западным студентам-историкам эти явления хорошо знакомы по примерам из греко-римской истории, таким как Pax Romana (Римский мир) и христианская церковь. Установление Августом Pax Romana вернуло, как казалось в то время, греко-римский мир на прочную основу, после того как он был истрепан несколькими столетиями нескончаемых войн, безвластия и революций. Но объединение, достигнутое Августом, оказалось не более чем передышкой. После двухсот пятидесяти лет относительного спокойствия империя в III веке христианской эры потерпела такой крах, от которого она так никогда и не смогла полностью оправиться, а при следующем кризисе — в V и VI веках — разрушилась до основания. Истинный выигрыш от этого временного Римского мира получила лишь христианская церковь. Церковь воспользовалась возможностью укорениться и распространиться; вначале стимулом для ее укрепления послужило преследование со стороны империи, пока наконец, поняв, что ей не удалось сокрушить церковь, империя не решила сделать ее своим партнером. А когда даже такая поддержка не смогла спасти империю от крушения, церковь прибрала к рукам все наследие. Подобные же отношения между увядающей цивилизацией и поднимающейся религией можно наблюдать в десятках других случаев. Например, на Дальнем Востоке империя Цинь и Хань играла роль Римской империи, а в роли христианской церкви выступала буддийская школа махаяна.
Если гибель одной цивилизации вызывает таким образом рождение другой, не получается ли так, что волнующий и на первый взгляд обнадеживающий поиск главной цели человеческих усилий сводится в конечном счете к унылому круговороту бесплодных повторений неоязычества? Такой циклический взгляд на процесс истории был воспринят как нечто само собой разумеющееся даже лучшими умами Греции и Индии — такими, скажем, как Аристотель и Будда, — и им даже не пришло в голову подумать о необходимости доказательств. С другой стороны, капитан Марриет, приписывая подобную точку зрения корабельному плотнику судна Его Королевского Величества «Гремучая змея», столь же безапелляционно считает эту циклическую теорию фантастической, поэтому представляет любезного истолкователя этой теории в комическом свете. Для нашего западного мышления циклическая теория, если принять ее всерьез, сведет историю к бессмысленной сказке, рассказанной идиотом. Однако простое неприятие само по себе не ведет к пассивному неверию. Традиционные христианские верования в геенну огненную и Судный день были столь же алогичными, и, однако, в них верили поколениями. Своей западной невосприимчивостью — и это во благо — к греческим и индийским учениям о цикличности мы обязаны иудейскому и зороастрийскому влиянию на наше миросозерцание.
На взгляд пророков Израиля, Иудеи и Ирана, история — отнюдь не циклический или механический процесс. Это живое и мастерское исполнение на тесной сцене земного мира божественного плана, который нам открывается лишь мимолетными фрагментами и который, однако, во всех отношениях превосходит наши человеческие возможности восприятия и понимания. Более того, пророки собственным жизненным опытом предвосхитили открытие Эсхила, утверждавшего, что учение, познание приходит через страдание — открытие, которое мы в свое время и при других обстоятельствах делаем для себя.
Итак, должны ли мы сделать выбор в пользу иудейско-зороастрийского взгляда на историю против греко-индийского? Возможно, нам не придется делать столь радикальный выбор, ибо вполне вероятно, что эти две точки зрения в основе своей не являются непримиримыми. В конце концов, если транспортному средству предстоит двигаться в направлении, избранном его водителем, движение в определенной степени зависит и от колес, вращающихся равномерно и монотонно, оборот за оборотом. Поскольку цивилизации переживают расцвет и упадок, давая жизнь новым, в чем-то находящимся на более высоком уровне цивилизациям, то, возможно, разворачивается некий целенаправленный процесс, божественный план, по которому знание, полученное через страдание, вызванное крушениями цивилизаций, в результате становится высшим средством прогресса. Авраам эмигрировал из цивилизации накануне краха ее (in extreneis); Пророки были сынами другой цивилизации, находящейся в состоянии распада; христианство родилось на обломках распадающегося греко-римского мира. Озарит ли подобное духовное прозрение тех «перемещенных лиц», которых в наше время можно уподобить еврейским изгнанникам, столь много познавшим в своей печальной ссылке у рек вавилонских? Ответ на этот вопрос, каков бы он ни был, имеет большее значение, нежели неведомая нам судьба нашей универсализировавшейся западной цивилизации.
СОВРЕМЕННЫЙ МОМЕНТ ИСТОРИИ
В каком же состоянии находится человечество в 1947 году христианской эры? Этот вопрос относится, без сомнения, ко всему поколению, живущему на Земле; однако, если бы мы провели всемирный опрос по системе Гэллапа, в ответах не было бы единодушия. На эту тему, как ни на какую другую (quot homines, tot sententiae — сколько людей, столько и мнений); поэтому мы должны прежде всего спросить самих себя: кому именно мы адресуем этот вопрос? Например, автор данного очерка — англичанин пятидесяти восьми лет, представитель среднего класса. Очевидно, что его национальность, социальная среда, возраст — все вместе существенно повлияет на то, с какой точки зрения он рассматривает панораму мира. Собственно, как все и каждый из нас, он в большей или меньшей степени является невольником исторического релятивизма. Единственное его личное преимущество состоит в том, что он к тому же еще и историк и оттого по крайней мере сознает, что сам он лишь живой обломок кораблекрушения в бурном потоке времени, отдавая себе отчет в том, что его неустойчивое и фрагментарное видение происходящих событий не более чем карикатура на историко-топографическую карту. Лишь Бог знает истинную картину. Наши индивидуальные человеческие суждения — это стрельба наугад.
Мысли автора возвращаются на 50 лет назад, к одному из дней 1897 года в Лондоне. Он сидит со своим отцом у окна на Флит-стрит, наблюдая, как мимо проходят канадские и австралийские кавалерийские полки, прибывшие на празднество по случаю шестидесятилетия царствования королевы Виктории. Память до сих пор хранит то волнение, интерес к незнакомым колоритным мундирам великолепных «колониальных», как их тогда называли в Англии, войск: фетровые шляпы с мягкими полями вместо касок и шлемов, серые мундиры вместо красных. Для английского ребенка это зрелище приоткрыло картину какой-то иной жизни; философу, вероятно, пришла бы в голову мысль, что там, где рост, там следует ждать и увядания. Поэт, наблюдая ту же картину, действительно ухватил и сумел выразить нечто подобное. Однако же мало кто из толпы англичан, глазевших на парад заморских войск в Лондоне 1897 года, разделял настроение киплинговской «Recessional». Люди считали, что над ними солнце в зените, и полагали, что так будет всегда, без всякой с их стороны необходимости хотя бы произнести магическое слово повеления, как это сделал Иисус Навин в известном случае.
Автор десятой главы книги Иисуса Навина понимал по крайней мере, что остановившееся Время есть нечто необычное. «И не было такого дня ни прежде, ни после того, в который Господь так слышал бы глас человеческий…» И тем не менее представители английского среднего класса 1897 года, считавшие себя просвещенными рационалистами, жившими в век науки, принимали это воображаемое чудо как данность. С их точки зрения, история для них завершилась. Она закончилась на международной арене в 1815 году битвой при Ватерлоо, во внутренних делах — Биллем о реформе 1832 года, а в отношении империи — с подавлением Индийского мятежа в 1859 году. И они с полным правом могли радоваться тому перманентному чувству блаженства и благосостояния, что даровало им окончание истории. «Судьба прочертила мне удачные линии, поистине я обладаю прекрасным наследием».
С позиции исторической перспективы 1947 года эта иллюзия английского среднего класса конца прошлого века кажется нам чистым помешательством, однако же ее разделяли и современники в других западных странах. В частности, в Соединенных Штатах, на Севере, история для среднего класса подошла к концу с завоеванием Запада и победой федералистов в Гражданской войне; а в Германии или по крайней мере в Пруссии такое чувство завершенности истории охватило тот же средний класс после победы над Францией и установлением Второго рейха в 1871 году. Для этих трех групп западных представителей среднего класса Господь завершил Свою созидательную работу пятьдесят лет назад, «и увидел Бог, что это хорошо». Правда, несмотря на то что в 1897 году английский, американский и германский средний класс был фактически политическим и экономическим хозяином мира, в количественном отношении он составлял лишь малую толику общего населения Земли, и было достаточно людей в других странах, имевших иную точку зрения, хотя, может быть, и неспособных внятно ее выразить или бессильных что-либо изменить.
На Юге США, например, да и во Франции в 1897 году многие были согласны, что история действительно подошла к концу: Конфедерация уже никогда не восстанет из мертвых, Эльзас и Лотарингию вернуть невозможно. Но это ощущение законченности, которое грело сердце победителя, никак не могло утешить сердце побежденного народа. Для него все происходившее было настоящим кошмаром. Австрийцы, еще не оправившиеся от своего поражения в 1866 году, могли бы чувствовать то же самое, не возникни к тому времени внутри империи, оставленной Бисмарком целой и невредимой, в гуще подчиненных народов, новое волнение, которое заставило австрийцев осознать, что история вновь пришла в движение и может преподнести им сюрпризы почище Кёнигграца. В это время английские либералы рассуждали откровенно и с одобрением о возможности освобождения зависимых народов в Австро-Венгрии и на Балканах. Но, несмотря на призрак Гомруля и надвигающиеся «индийские беспорядки», им не пришло в голову, что, рассуждая о Юго-Восточной Европе, они приветствуют первые симптомы того процесса политической ликвидации, который еще при их жизни распространится и на Индию, и на Ирландию и в своем необоримом движении по всему миру разрушит не одну только габсбургскую империю.
Собственно, по всему миру, хотя тогда еще подспудно, среди различных народов и классов существовала такая же, как у французов и конфедератов, неудовлетворенность тем, как легли карты истории, и в то же время нарастало нежелание признать, что игра проиграна. Подумать только, сколько миллионов людей насчитывали все эти порабощенные народы, угнетенные классы! Все огромное население Российской империи того времени, от Варшавы до Владивостока: поляки и финны, полные решимости отстоять свою национальную независимость; русские крестьяне, стремившиеся овладеть той землей, от которой им достались лишь крошечные клочки после реформы 60-х годов; российские интеллектуалы и деловые люди, мечтавшие в один прекрасный день управлять своей страной через парламентские институты, уже давно доступные людям их уровня в Соединенных Штатах, Великобритании и во Франции, и молодой, еще немногочисленный российский пролетариат, революционное сознание которого подогревалось достаточно мрачными условиями жизни, хотя, возможно, и не столь мрачными, как в Манчестере в начале XIX века. Конечно, индустриальный рабочий класс в Англии с начала века значительно улучшил свое положение благодаря фабричному законодательству, деятельности тред-юнионов и возможности голосовать (право голоса было предоставлено рабочим в 1867 году актом Дизраэли). Однако и в 1897 году рабочие не воспринимали, да и не могли воспринимать, Закон о бедных 1834 года, подобно тому как средний класс воспринял Билль о реформе 1832 года, узрев в нем благодеяние и последнее слово исторической мудрости. Рабочий класс не был революционно настроен, однако он был полон решимости заставить колесо истории двигаться дальше по конституционной колее. Что же касается пролетариата на Европейском континенте, то он был готов идти гораздо дальше, что и показала Парижская коммуна в своей зловещей вспышке.
В общем-то не в