Исландия: архаический индивидуализм
Прежде чем обратиться к анализу германских и скандинавских памятников, так или иначе относящихся к эпической древности, мне представляется необходимым остановиться на некоторых сторонах материальной жизни варваров. Нужно еще раз подчеркнуть, что традиционная для историографии картина их общественного и хозяйственного строя, в которой на передний план выдвигаются община и свойственные ей распорядки, опровергнута исследованиями и открытиями второй половины XX столетия. Об этом подробно говорилось в других моих работах1 и было упомянуто на предыдущих страницах. Поэтому я буду краток и лишь напомню, что формой поселения германцев и скандинавов издревле был хутор, обособленный двор, а отнюдь не деревня. Слова Тацита о том, что германцы предпочитали селиться поодаль один от другого и не выносили близкого соседства, получили свое полное подтверждение в находках археологов. Открытые на территории Германии остатки сельскохозяйственных дворов, относящиеся ко времени между серединой I тысячелетия до н. э. и вплоть до Великих переселений народов, — свидетельство в высшей степени устойчивого обычая жить обособленно и вести хозяйство, всецело полагаясь на силы отдельной семьи. Если со временем хутор разрастался, то он не превращался в сколько-нибудь обширную деревню, но оставался совокупностью немногих усадеб.
Это наблюдение вполне согласуется и со всем тем, что известно о древних и раннесредневековых поселениях на территории скандинавских стран. Индивидуальный двор — не только всецело преобладающая форма организации человеческой жизни, отвечающая хозяйственной активности скотоводов и оседлых земледельцев, но и модель, которая лежит в основе их представлений о мире. Обжитой мир, согласно германо-скандинавскому мифу и эпосу, есть не что иное, как совокупность обособленных дворов. Подобная структура поселений исключала существование сельской общины, с идеей которой столь долго носились историки. Хуторская форма поселения была связана с индивидуаль-
кым владением и пользованием полем, лугами, лесами и прочими угодьями.
А В данном случае меня занимает не сам по себе хозяйственный строй древних германцев и скандинавов, а именно их мировосприятие, их самосознание и нормы социального поведения. Конечно, было бы неоправданным упрощением выводить послед-нее из структуры поселений и хозяйствования. Скорее наоборот: эти люди неизменно стремятся избежать близкого соседства и нуждаются в создании вокруг своей усадьбы обширного и никем не занятого пространства, которое предоставило бы им возможности как для удовлетворения их потребностей и хозяйственной инициативы, так и для обеспечения безопасности их самих и их семьи. Из «Книги о заселении страны» (Landnamabók)2 с полной очевидностью явствует, каким образом выходцы из Норвегии, которые с конца IX века приступили к колонизации пустовавшей до того Исландии, занимали прибрежные районы острова (и до сего времени обитаемой остается только приморская кромка земли, единственно пригодная для жизни): каждый первопоселенец присваивал себе довольно обширную территорию, на которой он мог заниматься скотоводством и земледелием и на которой впоследствии он мог бы расселить вновь прибывших иммигрантов. Эти владения были отделены одно от другого многими милями. Такой способ поселения, воспроизводивший привычные условия жизни в Норвегии, мыслился единственно возможным и достойным свободного человека. Приезжавшие в Исландию позднее новые переселенцы придерживались того же принципа. Перед нами «самостоятельные люди» (Халлдор Лакснесс), для которых немыслимы и невыносимы ни близкое соседство, ни деревенская теснота, ни какие-либо формы интенсивного повседневного взаимодействия, которые выходили бы за пределы потребностей общественной безопасности и соблюдения обычаев. Ибо социальная и материальная автаркия семьи вовсе не исключала забот об охране порядка и подчинения требованиям права. Сидящие по своим дворам бонды (свободные полноправные хозяева), которые выработали детализованное изустное право, охватывавшее все стороны их социальной жизни, регулярно собирались на местные тинги — судебные сходки. Наиболее сложные тяжбы и другие вопросы, значимые не для одних только жителей отдельной местности, переносились на альтинг — всеислан-дское народное собрание. Судебная сходка была одним из важных узлов человеческого общения, на ней не только разрешались споры и примирялись враждующие стороны, но и происходил интенсивный обмен информацией, заключались сделки и устанавливались отношения дружбы и покровительства.
Изолированность отдельных семей компенсировалась частыми взаимными посещениями и совместными пирами. Сватовство, побратимство, обычай отдавать детей на воспитание друзьям, обмен подарками — все эти формы общественных связей, в свою очередь, отчасти преодолевали замкнутость семейных коллективов. Но в целом в своей повседневной жизни индивид мог полагаться преимущественно лишь на самого себя. У него могло быть немало родственников, живших, однако, отдельно, на собственных хуторах. Они далеко не во всех случаях были готовы прийти ему на выручку, и поэтому человеку, который нуждался в поддержке, зачастую приходилось скорее искать ее у друзей, зависимых от него людей или лиц, способных и склонных оказать ему покровительство. Таким образом, родичи и свойственники не представляли собой сплоченного коллектива. Основной сюжет саг об исландцах — вражда между индивидами или целыми семьями, нередко перераставшая в кровавую месть, но это не борьба между сплоченными кланами сородичей — враждовавшие между собой группы состояли из лиц, которые сплошь и рядом преследовали собственные интересы.
Все еще распространенному среди историков представлению о коллективной собственности на землю, якобы существовавшей у древних германцев, противоречат данные археологии. В ряде регионов Европы изучены следы древних полей, датируемых последними веками до н.э. и первыми веками н.э. Эти поля, принадлежавшие отдельным хуторам, были обнесены каменными или земляными валами и, несомненно, использовались в течение длительного времени из поколения в поколение. В более поздний период у скандинавов Раннего Средневековья господствующей формой земельной собственности был одаль (óðа1), представлявший собой наследственное семейное владение. Согласно древненорвежским судебникам, право индивида на одаль могло быть доказано, если он был способен перечислить несколько поколений предков, которые непрерывно владели этой землей. Обладание одалем было настолько прочным, что даже после отчуждения его сородичи или потомки прежнего собственника имели право востребовать назад наследственное владение3.
В современной историографии уже преодолено прежде господствовавшее представление о роде у германцев и скандинавов как сплоченном и эффективно действовавшем коллективе4. Все сказанное свидетельствует, на мой взгляд, об укорененном в германо-скандинавском обществе архаическом индивидуализме: ни в имущественном, ни в социальном, ни в психологическом отношении человек не растворялся в роде или ином коллективе. Он представлял собой относительно суверенную единицу, эгоисти-
чески преследовавшую собственные интересы. Столкновения разнородных устремлений и порождаемые ими тяжбы и кровавые конфликты постоянно изображаются в сагах.
В разных жанрах древнескандинавской литературы нашли свое выражение многие аспекты человеческого поведения. В одних текстах акцент делается на индивидуальных деяниях героя, на его относительной обособленности, в то время как в других он выступает скорее слитно со своим человеческим и материальным окружением. Пытаясь упорядочить эти наблюдения, мы не можем не учитывать специфику виденья мира, присущую таким разным жанрам, как «Эдда», саги и поэзия скальдов.
Был ли Сигурд героем?
Начнем наш анализ с понятия «героического» в эддической поэзии. Песни «Старшей Эдды»5, сохранившиеся в рукописи ХШ века, восходят к более раннему периоду — эпохе викингов. Героическое — одна из центральных категорий их сознания. В ней в концентрированно-гипертрофированной форме запечатлена идея индивида, его свободы и связанности.
Свершение подвига — смысл существования героя, и память о славном деянии — единственное, что останется о нем в последующих поколениях. Человек, живущий в мире, пронизанном мифом и памятью о легендарном прошлом, и ориентированный в своем поведении на нормы и архетипы, которые заданы его культурой, в не меньшей мере обращен и к грядущему, когда его самого уже не будет, но будет славно и памятно его имя. Время, осознаваемое антропоморфно, как смена человеческих поколений, именно поэтому представляет ценность для него в обоих направлениях, простирающихся по обе стороны настоящего: время предков и время потомков. По суги своей это родовое время, и сам герой — звено в цепи поколений. Акцент на будущем, на времени, когда индивид и его деяния получат подлинную оценку, был характерен не только для героя, но и для обычного человека.
Категория героического теснейшим образом связана с отношением ко времени, ибо в нем-то, в будущем, и реализуется слава героя. Вместе с тем внимание автора песни и его аудитории приковано к смерти героя, ибо герой — и это неизменное правило — погибает. Его жизнь коротка, но на ее протяжении он успевает совершить нечто такое, что увековечивает память о нем. Отношение героя к смерти определяется его отношением к будущему, и смерть открывает путь к бессмертной славе. Все три упомянутые категории — героизм, смерть и время — важнейшие
аспекты этики народов Северной Европы на протяжении древности и Средневековья.
К ним нужно присовокупить еще одну категорию, которая, собственно, перекрывает их и вбирает в себя, — судьбу. И подвиг, и гибель героя осознаются в эддической поэзии не как результаты его личной инициативы, его свободного поведения или стечения жизненных обстоятельств — в персонаже «Эдды» заложено героическое начало, которому он следует. Он не свободен в выборе своего пути, на котором он свершит подвиг и найдет гибель, — его жизненный путь как бы «запрограммирован», предопределен, подчас и предсказан тем или иным провидцем или провидицей, способными видеть судьбу, прозревать будущее.
Таким мудрым провидцем был Грипир, дядя Сигурда — центрального героя германо-скандинавского эпоса, ему посвящен целый цикл песней, его воспевает (под именем Зигфрида) немецкая «Песнь о Нибелунгах»; о нем же повествуют и прозаические скандинавские и немецкие памятники. Грипир поведал юному Сигурду о его будущем, предсказал его подвиги и свершения и в заключение открыл ему тайну его смерти. «Пророчество Гри-пира» (Grípisspá) — песнь, как бы резюмирующая весь цикл песней о Сигурде. Но знание о грядущей судьбе обнаруживает не один только Грипир, но и сам Сигурд, — к концу песни выясняется, что и ему ведома его собственная гибель. В форме прорицания здесь раскрывается отношение героя к своей судьбе: это его жизненный путь, не знающий отклонения от предначертанного заранее, и герой воспринимает его как должное.
Но судьба в системе представлений германских народов — не некий безличный надмирный фатум и не колесо слепой Фортуны. Хотя судьба «заложена» в героя как его «программа», она вместе с тем осознается им как его персональная жизненная позиция; он не просто следует ее повелениям — он ее творит, активно реализует. Судьба, следовательно, есть выражение его собственной сущности, которую герой выявляет как бы свободно, на свою личную ответственность, нередко — к удивлению окружающих, не способных понять смысл его поступков. Судьба сращена с Я героя; собственно, его Я и есть воплощение его судьбы.
Определения «личное», «персональное», «индивидуальное», которыми нам, за неимением лучшего, приходится пользоваться, неадекватно передают этическую ситуацию героя «Эдды». В личности героя индивидуальное и надличностное неразделимы. Как правило, герой не стоит перед альтернативой: как поступать? Он подчиняется обязательному способу поведения, но этот способ не воспринимается им в качестве чего-то внешнего, навязываемого ему как неизбежный тягостный долг, от исполнения кото-
рого, увы, невозможно уклониться. Он сознает свой образ действия как единственно возможный, мыслимый и достойный. Это его способ поведения; он и есть его интериоризованная судьба.
Таким образом, изображение героя в эддичсской поэзии обнаруживает латентную концепцию человеческой личности, присущую германо-скандинавской культуре. Между тем интерпретация современной наукой феномена героического в памятниках той эпохи остается весьма противоречивой и неясной. Здесь можно обнаружить по меньшей мере две крайности.
Одни ученые превозносят германский героизм, придавая ему черты современного понимания героического и изображая личностную природу героя в трагико-романтических красках. Говорят о «героическом гуманизме» эпической поэзии германцев6, о якобы пронизывающей героическую песнь «вере в человека и в его свободу», о «трагике его свободы», которая есть «закон жизни» героя и которая выражается в «свободной верности его своему Я и своему закону», в осознании им собственной судьбы. В подобной трактовке героического видят одну из существенных черт «германского духа», якобы устойчиво сохранявшегося в немецком народе с седой старины вплоть до конца эпохи Шта-уфенов (XIII век)7. Но подобные рассуждения не помогают понять ни сущности героического у германцев, ни природы личности в контексте их культуры. Характер и специфика самосознания индивида в ту далекую эпоху как раз и нуждаются в осмыслении.
Другие ученые, напротив, склонны ставить под вопрос понятие героического у германцев и скандинавов. М. И. Стеблин-Каменским предпринята попытка последовательно «развенчать» персонажей эддических песней. Отмечая различия в трактовке песнями «Эдды» героинь и героев, он справедливо указывает на то, что образ героини как бы двоится: она фигурирует в эддических песнях и в качестве женщины в трагической ситуации, которая переживает потерю мужа, братьев, детей, оплакивает их и мстит за них, и вместе с тем выступает в роли сверхъестественного существа, обладающего такими способностями и знаниями, какие отсутствуют у обыкновенных людей; она напоминает валькирию или даже является таковой. Между тем герои-мужчины, утверждает этот ученый, явно уступают женщинам. Сила духа обнаруживается у героев только в презрении к смерти; что же касается силы чувств, то она, по-видимому, просто не подобает герою, — для него якобы характерна «психическая импотенция»8.
М.И.Стеблин-Каменский специально останавливается на Си-гурде, наиболее прославленном из героев «Эдды». Что же героического совершил Сигурд? Прозвище Сигурда — Убийца Фаф-
нира (дракона, охранявшею клад Нифлунгов — Нибелунгов), но, замечает исследователь, Сигурд, совершая этот подвиг, затратил одни только физические силы, «не обнаружив никакой силы духа». Он забрался в яму на пути ничего не подозревавшего дракона и пронзил его мечом. Не честный бой, а убийство из засады! Побудительную причину поступка Сигурда М. И. Стеблин-Каменский усматривает в простой корысти, в стремлении завладеть золотом, которое охранял дракон. Мало этого, Сигурд, умертвив Фафнира, тут же прибегает к предательству: не желая делиться добычей, он убивает его брата Регина, кузнеца, который выковал для него победоносный меч и научил его, как умертвить Фафнира.
Прочие подвиги Сигурда, по М.И.Стеблин-Каменскому, в еще меньшей степени свидетельствуют о силе духа. Сватовство конунга Гуннара к Брюнхильд, когда Сигурд обменялся обличьем с женихом, основано на обмане. Но этот обман впоследствии раскрылся, и Сигурд, похваставшийся полученным от Брюнхильд обручальным кольцом, поплатился за него жизнью. По мнению М.И.Стеблин-Каменского, Сигурд не обнаружил никакой силы чувства ни по отношению к Брюнхильд, ни по отношению к своей жене Гудрун. Да и в смерти им не проявлено величия духа: его убили внезапно, и он успел лишь рассечь убийцу своим мечом, но «ведь это скорее проявление физической силы, чем силы духа».
Таким же образом интерпретирует М.И.Стеблин-Каменский и других эддических героев — Хельги, Хамдира и Сёрли: совершая воинские подвиги и проявляя физическую силу, они не обнаруживают силы духа. При этом их подвиги сопровождаются деяниями, которые противоречат окружающему их ореолу славы. Итак, по М.И.Стеблин-Каменскому, эддические герои — вообще никакие не герои. Если Отго Хёфлер безмерно возвышал героев германо-скандинавского эпоса, идеализируя и модернизируя их, то М.И.Стеблин-Каменский их попросту дегероизирует.
Но в таком случае неизбежно возникает вопрос: почему же скандинавы и другие германские народы веками хранили память о Сигурде — Зигфриде и иных героях и все вновь воспевали их в своих песнях? Они ведь хорошо знали, что Сигурд действительно обманом проник к Брюнхильд, сватаясь к ней за Гуннара и выдавая себя за него, что Фафнир был им убит из засады, что он стремился завладеть золотым кладом и убил своего учителя Регина. Очевидно, эти обстоятельства, настораживающие современного исследователя, вовсе не тревожили сочинителей и исполнителей песней «Эдды» и отвечали ожиданиям и вкусам их аудитории. Здесь есть над чем призадуматься.
Нужно подчеркнуть: истолковать подвиги Сигурда не так просто, как кажется. Начать с того, что желание завладеть золотом
невозможно свести к элементарной жадности. Ведь золото, предмет раздора между асами (æsir), альвами (álfar) и братьями Реги-ном и Фафниром, обладало магическими свойствами и материализовало «удачу» того, кто им обладал. В нем как бы воплощались благополучие и власть. Неверно было бы игнорировать его символическую и магическую функцию. Далее, Сигурд напал на фафнира по подстрекательству его брата и убил Регина после того как узнал, что тот замышляет умертвить его. Борьба с чудовищем, в какого обратился великан Фафнир, охранявший золото, доставшееся ему, кстати говоря, в результате отцеубийства, не требовала соблюдения тех правил, какими руководствовались персонажи исландских саг, мстившие своим обидчикам. Из народных сказок известно, что в мире магии и волшебства обычные этические нормы неприменимы. Между тем легенды о Сигурде пронизаны именно сказочными мотивами. Борьба героя с чудовищем — мотив, распространенный в мифе, эпосе и фольклоре.
Сопоставим тенденцию М.И. Стеблин-Каменского принизить значение убийства Фафнира с тем, что выражают речи самих героев. Сигурд просит Грипира назвать ему «смелые подвиги, // каких на земле // еще не свершали», а тот отвечает, что Сигурд умертвит «свирепого змея», и Сигурд восклицает: «Великое счастье, // если свершу я // подвиг такой, // как ты поведал» («Пророчество Грипира», 10—12).
Утверждение о том, что эддические герои, собственно, вовсе и не герои, проистекает из мысли об идентичности понятия героического в давние времена и в Новое время. Герой, свершающий ратный подвиг, с современной точки зрения, — человек, который обладает прежде всего силой духа; выдающихся физических качеств он может быть и лишен, во всяком случае, они не обязательны. Между тем древнескандинавский герой выделяется как силой духа, так и физической силой, — по сути своей они едины и неразрывны, и потому никакого противоречия между ними не ощущается. Бесстрашие Сигурда открыло ему доступ в чертоги Брюнхильд, его неиссякаемое мужество придало ему силы рассечь надвое своего убийцу даже после получения смертельного удара мечом в сердце, и верность побратиму послужила причиной того, что Сигурд не отнял девственности у его невесты, с которой он провел три ночи.
Дух и материя, моральное состояние героя и его физические качества не воспринимались в ту эпоху раздельно. Тогдашней системе ценностей чужда подобая дихотомия. Внешняя сила была симптомом величия духа. Ценили человека как за бесстрашие и верность, так и за физическую сноровку и силу мышц. Не случайно в песнях отмечается «великолепный облик» Сигурда — это
не просто красота и воинская сила; Сигурд, в глазах людей той эпохи, — воплощение совершенства. Разумеется, воинские подвиги — главное для эддического героя, и все другие его качества отступают в песнях на второй план. Но для людей того времени не оставалось загадкой, обладал ли герой и иными доблестями, помимо ратных. Грипир предрекает Сигурду: «Будешь велик, // как никто под солнцем, // станешь превыше // конунгов прочих, // щедр на золото, // скуп на бегство, // обличьем прекрасен // и мудр в речах» («Пророчество Грипира», 7). Великий герой велик во всем: и в физическом отношении, и в духовном.
Вывод о «психической импотенции» героев эддической поэзии — не что иное, как «вчитывание» в ее тексты чуждого им содержания. Героическая позиция предполагала определенные чувства, и, скажем, чувство дружбы и верности побратиму, для которого Сигурд совершает подвиги, связанные с добыванием невесты, — налицо; подлинные размеры учиненного против него злодейства вырисовываются при учете того факта, что Сигурд оставался до конца верным другом Гуннара, а тот подстроил его убийство. Даже на смертном одре Сигурд утешает Гудрун тем, что у нее есть братья (те самые люди, которые его погубили), и ей, верит он, они послужат защитой и подспорьем.
Столь же ошибочно мнение, будто Сигурд лишен любви к женщине, — ведь о его чувстве к Брюнхильд вполне ясно сказано в «Пророчестве Грипира». Все это далеко от «психической импотенции», герою ведомы разные чувства, в том числе и верность друзьям, и любовь к женщине, и гнев, и чувство чести.
М.И. Стеблин-Каменский полагает, что подвиги героя нередко противоречат его славе. Как бы предвосхищая это подозрение, сам Сигурд вопрошает у Грипира, не окажется ли он замешанным в какое-либо злодеяние. Грипир в ответ: «Нет, в жизни твоей // не будет позора, — // знай это, Сигурд, // конунг достойный; // навеки прославится // между людьми, // бурю копий зовущий, // имя твое» («Пророчество Грипира», 23; «буря копий» — кеннинг битвы). Следовательно, предполагаемое М.И.Стеблин-Камен-ским противоречие между славой героя и его якобы негероическим поведением возникает лишь в сознании современного исследователя, который подходит к оценке эддического героя с мерками, не адекватными моральным представлениям эпической эпохи. С точки зрения людей того времени, герой и его подвиги, с одной стороны, и его слава, оценка его потомством — с другой, гармоничны. Если персонаж эддической песни не кажется героем современному ученому, то это означает лишь, что идеалы изменились. С таким же успехом можно было бы винить эддического героя в том, что он совершал убийства, захватывал до-
бычу, приказывал умертвить при его собственном погребении рабов и предать огню его чертоги, превращая сожжение своего трупа во всеобщую гекатомбу. Деяния героя ни в чем не противоречат его славе — они отвечают критериям доблести, которые считались нормой в обществе, породившем героическую поэзию, и рассматривались как естественные для поведения легендарного героя.
Для того чтобы приблизиться к пониманию героического начала в эддических песнях, нужно не забывать, что все в них происходящее принадлежит седой старине, случилось, с точки зрения их авторов, во времена незапамятные. «Мало что было еще раньше, // то было вдвое раньше», говорится в «Речах Хамдира» (Hamðismál, строфа 2). Время героической песни — абсолютное эпическое время. Оно невозвратимо-величественно, это доброе старое время, когда только и существовали столь грандиозные фигуры, о каких повествует героическая песнь. Все случившееся в те прежние времена полностью завершено. Между героическим временем и временем исполнения песни пролегает, по выражению М.М.Бахтина, «абсолютная эпическая дистанция».
Поэтому к эпическим героям неприложимы не только современные критерии, но и те мерки, которые применялись к персонажам саг. Саги рассказывают о людях в повседневном, обычном времени — эддические песни воспевают героев, пребывающих в качественно ином измерении. Поступки персонажа саги могут быть вдохновлены героическими примерами, заимствованными из «Эдды», но налицо незримый разрыв между этикой эпохи саг и этикой героической старины.
Герой и ритуал
«Эдда» выделяется в мировой героической поэзии исключительной мрачностью тона и почти беспрецедентным ужасом целого ряда сцен. Но как раз в этом отношении она не отличается резко от других жанров древнескандинавской и средневековой немецкой поэзии и прозы, ибо и в них время от времени можно встретить подобные же сцены. Умерщвление сородичей, включая дето-, брато- и отцеубийство, предательское убийство господина вассалом, самозаклание героя — таковы возвращающиеся мотивы песней и сказаний. «Перечень Инглингов» (Ynglingatal), песнь, в которой повествуется о древних конунгах Швеции и Норвегии, концентрирует все свое внимание — если судить по обильным цитатам из нее, приводимым Снорри Стурлусоном в «Саге об Инглингах» (Ynglinga saga), которой открывается история Норвегии «Круг Земной» (Heimskringla)9, — на моменте смер-
ти конунга, смерти, как правило, насильственной. Смерть выступает здесь в качестве главного события. Но и в героической песни в центре стоят не триумфы, а неудачи, поражения, гибель героя. Слава, об увековечении коей так заботились скандинавы, это в первую очередь слава, обретаемая в момент кончины героя. Не только и нередко даже не столько его жизнь, сколько обстоятельства его гибели, — вот что неотступно стоит перед мысленным взором германского и скандинавского певца и сказителя.
Подобная фиксация внимания на гибели, смерти героя нуждается в объяснении. Условием этого объяснения, на мой взгляд, должна быть предпосылка, противоположная приведенному выше тезису Хёфлера: он утверждал, что «германский дух» оставался неизменным с древнейших времен вплоть до XII и XIII веков, тогда как я полагаю, что разгадку тайны героического у германцев и скандинавов надлежит искать как раз в изменении ментальности, в том, что в германо-скандинавской героической традиции на протяжении веков, отделяющих время Великих переселений от времени, которым датируются сохранившиеся памятники поэзии (главным образом XIII век), в миросозерцании этих народов произошли существенные сдвиги. В записях героического эпоса спрессованы, слиты воедино разные пласты действительности в ее истолковании поэтическим сознанием. Возможно ли расчленить отдельные наслоения и с помощью подобной «археологии сознания» докопаться до архаических пластов, с тем чтобы яснее представить себе характер последующих изменений?
Обратимся к циклу эддических песней о Гьюкунгах — бургундских королях Гуннаре и Хёгни, их сестре Гудрун и ее муже, короле гуннов Атли, историческим прототипом которого послужил Аттила. Здесь имеется возможность подвергнуть сравнительному анализу две песни, возникшие в разное время и интерпретирующие один и тот же сюжет, но интерпретирующие его неодинаково. В обоих произведениях — «Гренландской Песни об Атли» (Atlakviða, далее Akv.) и «Гренландских Речах Атли» (Atlamál, далее Am.) — рассказывается о предательском приглашении конунгов Гуннара и Хёгни гуннским владыкой Атли, замыслившим захватить их золотой клад и погубить братьев, об их героической гибели и о мести за них Гудрун. Первая песнь считается одной из древнейших героических песней «Эдды», вторую обычно относят к поздним песням. Более чем вдвое превышая первую песнь по объему, она насыщена новыми деталями; в ней появляются новые персонажи и сцены; темп действия замедлен; неопределенно-легендарный фон, на котором развертывается действие «Песни об Атли», вытеснен в «Речах Атли»
«заземленно-крестьянской» средой; изменяется и тон повествования. Однако особенно интересны изменения в мотивировках поведения героев.
Остановимся на нескольких ключевых эпизодах. Согласно первой песни, когда гонец, присланный Атли, передает Гуннару и Хëгни приглашение пожаловать к нему в гости, с обещанием всяческих даров, Гуннар спрашивает брата, существуют ли сокровища, какими они уже не обладали бы в изобилии. Хёгни в ответ высказывает подозрение о коварстве Атли: почему его жена, а их сестра, Гудрун, прислала им кольцо, в которое вплетен волчий волос? «По волчьему пути придется нам ехать», т.е. «нас ждет предательство». Родичи и воины Гуннара также не советуют ему принимать приглашение. И тем не менее Гуннар на пиру клянется поехать к Атли. Братья, провожаемые слезами остающихся дома, уезжают. Как только они прибывают во владения Атли, они узнают от Гудрун о предательств. Тем не менее Гуннар отвергает призыв сестры спасаться: теперь поздно искать удалую дружину, оставленную им дома. Он немедленно был схвачен и закован; Хёгни, после героического сопротивления, также попадает в руки коварных гуннов. Атли требует у Гуннара откупиться от смерти золотом (имеется в виду клад Нифлунгов, добытый Сигурдом и доставшийся Гьюкунгам — Гуннару и Хёгни — после его гибели от их рук), а Гуннар ставит условие — смерть Хёгни. Когда же ему подают на блюде кровавое сердце брата, Гуннар объявляет Атли, что тому никогда не видать сокровищ Нифлунгов, и погибает в змеином рву.
Такова версия ранней песни.
В более поздней песни все изменено. Послы Атли привозят Гьюкунгам вырезанное рунами послание, в котором Гудрун пыталась предостеречь братьев, но посол Атли запутал руны, прежде чем передать послание Гуннару. Тем не менее жена Хёгни заподозрила обман и после ночи, полной зловещих сновидений, предостерегает мужа. Но Хёгни, неверно истолковав ее сны, беспечно заявляет, что им ничто не может угрожать в гостях у Атли. Гуннар также пренебрегает вещими снами своей жены. Тем не менее в конце концов он заявляет: «Поздно раздумывать, // так решено уж; // судьбы не избегнуть, // коль в путь я собрался; // похоже, что смерть // суждена нам скоро» (Am., 30). Братья отправляются в путь, оставив дома большую часть дружинников: «Так решила судьба» (Am., 36). Они отплывают в страну гуннов и гребут так яростно, что ломают киль, крушат уключины и рвут ремни; причалив, они не привязывают корабль. Все это символизирует их решимость не отступать и принять свою судьбу в стране гуннов. Лишь при входе в усадьбу Атли открывается об-
ман. Разгорается неравный бой между Гьюкунгами и воинами Атли, и в конце концов братья схвачены и погибают.
Нетрудно видеть, что в поздней версии ссылки на судьбу встречаются чаще, чем в первоначальной, — о судьбе твердят почти все ее персонажи. Может показаться, что и в «Песни об Атли» согласие Гуннара на приглашение Атли также мотивировано героическим приятием неизбежной судьбы. Но это не так. Герой уповает только на самого себя и действует, исходя лишь из собственных побуждений, как бы они ни были детерминированы его этикой. Он не признает над собой никакой высшей инстанции, ни богов, ни судьбы. Вопреки всему он утверждает собственное Я.
В самом деле, Гуннар поначалу не видит никакой необходимости или причины ехать к Атли: богатства, которые ему сулит Атли, в изобилии имеются у сына Гьюки, и он горделиво перечисляет их во всех подробностях. И внезапно, вопреки тому, что Хёгни высказывает свои опасения и друзья не советуют ехать к Атли, Гуннар клянется, что поедет! Что непосредственно предшествует этим клятвам? — Лишь приказ налить золотые ковши и пустить их по кругу. Не сознание неизбежности происходящего и не понимание целесообразности поездки движут Гуннаром. Поскольку история сведена в эддических песнях к поступкам отдельных лиц, то об объективных мотивах поведения героя они вообще ничего не говорят. Гуннар решительно отверг единственно возможный и ясно выраженный в песни предлог для поездки — обогащение. Иными словами, отрицается всякая рациональность принятия приглашения Атли. Гуннар и сам не может не видеть ловушки, да и все окружающие твердят о явной опасности поездки. Гуннар принимает решение, «как должно владыке». Разгоряченный выпитой брагой, он в бурном высокомерном возбуждении (af móði stórom) демонстрирует пренебрежение несомненной опасностью. Гуннар не принимает неизбежной судьбы, — скорее, он бросает ей вызов, провоцирует ее!
Не мотивированное разумно, импульсивное решение, пренебрегающее угрозой смерти, отказ проявить рассудительность и желание утвердить свою волю — точнее, экстатическое, ни с чем не считающееся своеволие, — вот что имеет здесь место. Показательно, что Гуннар оставляет дома дружину и не надевает даже кольчуги. Все это находится в разительном контрасте с предусмотрительностью Атли, который выставил стражу на случай нападения бургундов.
Поступок Гуннара «неразумен», но так оценивается он не «Песнью об Атли», а только позднейшими «Речами Атли». В «Песни об Атли» Гуннар поступает сообразно своему королевскому достоинству. Автор песни, зная, что братьев ожидает гибель,
не осуждает их решения, не считает его безумным, и даже близкие Гуннару люди не осмеливаются его отговаривать: все видят высокий дух (hugr) героя. Его своеволие им понятно. Не то в «Речах Атли», где все стараются разубедить братьев. Решение героя более не является безусловно приемлемым для его коллектива; приняв его, он как бы противопоставляет себя остальным, «их пути разошлись» (Am., 36). Цельность героического решения уже непонятна, оно может оспариваться и даже осуждаться. Дух обеих песней глубоко различен.
Оказавшись в руках Атли и услыхав его предложение откупиться сокровищами Нифлунгов, Гуннар, соглано «Песни об Атли», требует смерти своего брата: «Пусть сердце Хёгни // в руке моей будет, // сердце кровавое // сына конунга, // острым ножом // из груди исторгнуто» (Akv., 21). Сперва Гуннару подают сердце раба, но Гьюкунг сразу же распознает обман: «Это не сердце // смелого Хёгни, // — даже на блюде // лежа, дрожит оно» (Akv., 23). И тогда вырезают сердце из груди не ведающего страха Хёгни. Гуннар открывает теперь свой замысел: пока был жив брат, его донимало сомнение; отныне же он один знает, где в Рейне сокрыто золото, и там оно и останется: «Атли, ты радости // так не увидишь, // как не увидишь // ты наших сокровищ! // Я лишь один, // если Хёгни убит, // знаю, где скрыто // сокровище Нифлунгов!» (Akv., 26).
Но здесь есть явная несообразность: с чего взял Гуннар, что Хёгни мог бы выдать местоположение клада? Ведь только что он, увидев на блюде сердце Хёгни, сказал: «Тут лежит сердце // смелого Хёгни, // это не сердце // трусливого Хьялли, // оно не дрожит, // лежа на блюде, // как не дрожало // и прежде, в груди его!» (Akv., 5). У Гуннара не было никаких оснований подозревать, что Хёгни, стараясь спасти свою жизнь, выдаст клад гуннам. Когда ему рассекали грудь и вынимали из нее сердце, Хёгни смеялся, страха не ведая! Мало этого, ведь сокровища Нифлунгов были надежно спрятаны братьями еще до отъезда к Атли. Поэтому, казалось бы, Гуннару проще всего было ответить на требование Атли, открыв ему правду: золото утоплено в Рейне. Поведение Гуннара в этом эпизоде песни странно и нелогично, не говоря о его необъяснимой жестокости.
И это, очевидно, понял или ощутил уже автор «Речей Атли», отказавшийся от подобного мотива. Здесь инициатором расправы над Хёгни выступает сам гуннский владыка: он приказывает заживо взрезать ножом грудь Хёгни и бросить Гуннара в яму со змеями. Затем следует сцена с трусливым Хьялли и мужественным Хёгни, который просит отпустить раба и заявляет: «Смертные муки считаю игрой» (Am., 64). После стоически перенесен-
ной пытки Хёгни погибает, а связанный Гуннар встречает свою смерть в змеином рву, где ногами играет на арфе, пока не гибнет от жата змеи. Никаких требований убийства брата он не выдвигает, да Атли и не вступает с ним в переговоры, сразу же обрекая обоих на смерть, для того чтобы вызвать великую скорбь у их сестры Гудрун.
Таким образом, мотивировка смерти Хёгни изменилась, но обстоятельства его гибели, как и гибели Гуннара, остались и во второй песни прежними. Нетрудно видеть, что главное в песни — мучительная гибель Хёгни и мужество, проявленное им при пытке. Возникает вопрос: даже если б Гуннар и сомневался в молчании Хёгни, почему он потребовал столь жест<