Божественный дар материнства.
Так сознаем ли мы, к чему призваны? Нам предстоит осуществить в совершенной полноте божественный дар материнства, всех детей Божиих, ближних и дальних, всех, кого Промысл втягивает в орбиту нашего бытия, жалея, воспитывая, баюкая, вразумляя и терпеливо доводя до Отчего дома.
А о себе — забывать. Императив этот трудно воспринимается в наши дни, когда даже невинный младенец, только начинающий познавать мир, избирает из океана звуков для первого лепета не какие-нибудь иные слова, а МНЕ, МОЁ, ДАЙ... Впрочем, и веком раньше одна матушка, жена священника, в беседе с духовником трепыхалась: “Жить для других?! Но почему?”. “Потому, детынька, — кротко отвечал он (а это был преподобный Алексий Зосимовский), — что только так ты найдешь покой”. Покой на языке святых означает довольство совести, когда в исполнении Божиего закона обретаешь твердую почву под ногами, ясный смысл бытия и наслаждение жить правильно.
Теория, разумеется, мертва; но вот любопытное свидетельство практики, взятое из интервью министра по чрезвычайным ситуациям. Удивляясь способности наших ребят-спасателей работать в экстремальных условиях по 3-5 суток (при установленной для человеческого организма норме 2-5 часов), газетчик спрашивает, почему всё-таки это возможно, откуда берутся силы? Министр отвечает вопросом:
— Вы когда-нибудь пробовали спасти человека?
А потом рассказывает, как спецназовцы МЧС меняются на глазах, нравственно преображаются — что с религиозной точки зрения вполне достоверно: самоотвержение привлекает милость Божию; в газете об этом, понятно, ни слова. Дивная мать Амвросия, автор “Жития одной старушки”, свершившая свой земной путь как непрерывный подвиг жертвенного христианского служения — вот кто мог бы грамотно ответить любознательному корреспонденту. На войне, еще на первой мировой, неделями не покидая лазарета, а позже в лагере, уступая свою пайку хлеба умирающему, она вполне испытала радостное чувство исполненного долга, которое называет “удовлетворением душевным”. Она-то молилась и знала, откуда подается спокойная решимость оперировать под бомбами, с пулей в ноге таскать раненых, выхаживать холерных и тифозных; знала также и Кого благодарить за спасенные жизни: “Стрельба прекратилась, наступила полная тишина, и я подняла голову. Слава Богу, осталась жива; надо идти дальше”.
Печалятся иные о строгости Православия: ни тебе театра, ни кино, ни иных веселых развлечений. Прославленный недавно во святых архимандрит Георгий писал одной девице: “Счастье мыслящего человека состоит не в том, чтобы в жизни играть милыми игрушками, а в том, чтобы как можно больше вносить света и теплоты в окружающих людей... Моя голубушка Катюша, если мы исполним эту заповедь (о любви к Богу и ближним) и подобные ей — то Царство Небесное наше! И о многом не нужно думать и скорбеть”гг.
В женской половине человеческого рода заключены великие силы, ворочающие мирон. Только не поняты, не признаны, не возделаны они ни ими самими, ни мужчинами и подавлены, грубо затоптаны или присвоены мужской половиной, не умеющей ни владеть этими великими силами, ни разумно повиноваться им от гордости, а женщины, не узнавая своих природных и законных сил, вторгаются в область мужской силы и от этого взаимного захвата — вся неурядица... Сказано не оголтелой феминисткой, а И. А. Гончаровым в безсмертном романе “Обрыв”.
За аленьким цветочком.
Помни всегда, что в тот день, когда ты родилась на свет, все веселились и радовались, а ты одна плакала. Помни это и живи так, чтобы в тот день, когда ты будешь умирать, все бы плакали, а ты радовалась.
(Василий Жуковский)
Взойдем ли на вершину.
Какие бы чудеса с нами ни совершались, а все не без нашего выбора. Одна желает золотой венец с самоцветами, другой подай “тувалет хрустальный”, а третья вздыхает об аленьком цветочке.
И что же такое этот аленький цветочек? Западная версия обходится вовсе без него: там добродетельная красавица перевоспитывает мерзкое чудовище, которое, в отличие от нашего, было еще и нравственным монстром, но исправилось, потому что девушка ему понравилась.
А у нас (в “Сказке ключницы Пелагеи”, записанной Сергеем Тимофеевичем Аксаковым): посреди несметных богатств страшилище безобразное охраняет паче зеницы ока хоть и неслыханной красоты, но всё же только цветок, считая его “утехой всей жизни” своей; а где-то за тридевять земель меньшая дочь простого купца грезит о том цветке; когда же получает в подарок, берет его“ровно нехотя”, дрожит и плачет, “точно в сердце ее что ужалило” — несомненно, предчувствие сокрушительной перемены судьбы: своей волей должна она принять волшебный залог таинственного избрания и из теплых стен родного дома шагнуть в жуткую неизвестность, принести себя в жертву, согласившись на “житье противное”. Выручая отца, отправляется девица служить верой и правдой загадочному господину. Постепенно она распознает в мохнатом уроде доверчивую ласковую душу и... вот наконец оптимистическая мораль: любовь разрушает колдовство, любовь снимает сатанинское заклятие, любовь превращает ужасного зверя в прекрасного принца — так! Но не забудем: всё предварила мечта об аленьком цветочке. Ведь, между прочим, купеческая дочь оказалась двенадцатой — предыдущие соискательницы, очевидно, предпочитали самоцветы с “тувалетами” и не удостоились королевского звания “в царстве могучием”.
На мне- оскудела любовь.
Возжаждем ли аленького цветочка? Но сначала условимся отличать волнение крови, сердечную склонность, жгучую симпатию, душевное расположение, горячую привязанность — от священного небесного дара: внезапно настигающего властного призыва к участию в божественной любви; без этого призыва, личным волевым усилием, невозможно взойти на вершину, воспетую апостолом в 13-й главе Послания к коринфянам. Затем дадим себе отчет, согласны ли мы хотя бы желать того, о чем он говорит: долготерпеть, милосердствовать... не искать своего... всё переносить? Иначе говоря, готовы ли мы искать мученичества? Нет, не тело отдать на сожжение, а, по определению мученичества митрополитом Антонием Сурож-ским: забыть о себе совершенно, чтобы помнить о других? Ах, но до слез же себя жалко, и к тому же куда привычнее направлять ослепительный свет евангельских заповедей на других и ужасаться: кошмар, какие кругом эгоисты; труднее признать: да, сбылось, и сбылось н а мне — оскудела любовь! Так оскудела, что не хватает и на самых близких.
— Видели бы вы меня, если б не христианство! звенящим от злости голосом объявляла Л. неверующим родителям. — Я вам ничего не должна! Я не просилась на свет! Я вас не выбирала!
Ведь у нас любая домашняя ссора мгновенно переходит за рамки семейного скандала: к накопленным с детского сада обидам и недоумениям присовокупляются упреки экономические, исторические, политические — безнадежная смертельная трясина, если искать опору в бездонной тьме своего сердца, которому, как известно, не прикажешь. Но вот Н. А. однажды вдруг очнулась:
— Получается, я не люблю свою мать... Ничего себе! Мать не люблю! Ну и христианка! Господь хочет, чтоб я любила всех, чужих, каждого человека, а я, кимвал бря
цающий — мать любить не могу!
На исповеди так и выговорила, без подробностей, не касаясь застарелого конфликта, не жалуясь на прямолинейный и властный характер матери, упорно держащейся коммунистических воззрений.
— Хочешь сказать, не имеешь к ней любви, — без удивления уточнил духовник и дал Н. А. Правильце с поклонами: “Апостол пишет, у кого чего недостает, да просит у Бога, дающего всем просто и без упреков”.
Н. А. выпросила, по ее выражению, паче всякого чаяния, хотя, со стороны глядя, вряд ли кто позавидует: внезапная болезнь матери (инсульт) сковала их тесней некуда; в параличной беспомощности мать как-то забыла об идейных разногласиях и не спускала восторженных глаз с единственного родного человека, а дочь трепетала от жалости и, вынося “утки”, жарко шептала:
— Господи, только бы она жила! Только бы жила!
Она жила еще четыре года; соборовалась и причащалась; говорить не могла, но всякий раз встречала священника горячими слезами.
— Баня с пауками! — так честила начитанная Н. А. свою душу. — Баня с пауками, запертая тяжеленной железной дверью, и ржавчиной заросшие засовы — ну никак самой не открыть. Увидеть грех трудней, чем с ним бороться, и молиться о добродетели имеет смысл уже вскарабкавшись на первую ступень, осудив, оплакав свою нищету, свое убожество, свое преступное безчувствие. Но можно проще: каменную холодность не дефектом считать, а еще и в степень возвести, выдавая за исполнение заповеди: аще кто не возненавидит... и вообще враги человеку домашние его!
• Скажи, что не отпускаешь меня, — просит инокиня С. благочинную, — чего она ездит, надоела!
• Ну ты уж... мать все-таки!
• Хм! Она меня так достала по жизни, хватит! Я и замуж-то убежала, чтоб от нее смыться! И вообще монахам не положено с родителями, Пимен вон Великий мать прогонял.
В монастырях обитает немало бездетных женщин, которые при внешней корректности, исполнительности и даже ревности наглухо лишены — ох, не любви, где там, — но даже какого-либо интереса к окружающим; посему они обходятся без конфликтов и при спокойном характере могут никогда не узнать о своем душевном изъяне. Благопристойная маска аскетической отрешенности скрывает равнодушие на грани аутизма ко всему, кроме собственной персоны. Между тем именно монашество должно являть идеал материнского любовно-бережного отношения ко всякому существу, как Божьему созданию; недаром же к имени постриженной инокини независимо от возраста прибавляют слово “МАТЬ”. Современная молодежь имеет твердое понятие о своих правах: в монастырь приходят молиться, а не “пахать”, не утирать сопли сиротам, не досматривать старух, не ухаживать за больными, — и бурно негодует, если эти права нарушаются. В прежние времена монашествующие не были столь щепетильны; умилительный эпизод вспоминает СИ. Фудель в книге “У стен Церкви”: две ссыльные монахини приютили в своей келье гулящую женщину-побирушку; оставив вшей и беспорядок, та ушла, а по прошествии времени встретилась им на городской площади: нищенка сидела на земле с новорожденным младенцем. И мать Смарагда, наверняка пожалев о тишине и чистоте кельи, все-таки, вздохнув, решает:
— Дашка! Али мы не христиане! Ведь надо ее опять брать!
И взяли; разумеется, с ребенком.
История гонений знает немало случаев, когда женщины, подобно евангельской вдове, умели побудить неправедных судей к милости и, желая облегчить участь страдальцев, пробирались за ними и в северный край, и в южный, селились поблизости, трудились до изнеможения, чтобы подкормить, приодеть от мороза, утешить в одиночестве. Но, думается, еще многоценнее перед Богом подвиг тех из них, кто от избытка сердца, наполненного божественной любовью, мог искренне жалеть мучителей и незлобивостью своей напоминать им о Христе, рождая Его образ в ожесточенных, обезбоженных душах.
• Сынок! — обращалась м. П. и к чекисту, проводившему обыск, и к следователю, имевшему замысел хитрыми вопросами вынудить ее оговорить священника, и к конвоиру, которого она уговорила-таки передать батюшке пирожки. И солдатик этот не побоялся после суда подойти к ней на виду у всех, чтобы сказать:
• Мать, ну не убивайся ты так... вернется, щас же не тридцать седьмой год.
Это было в конце семидесятых. А вот воспоминания несчастной оклеветанной А.А. Танеевой (Вырубовой), которая вызывала лютейшую ненависть победившей черни как друг Царской Семьи: ночами в ее камеру в Трубецком равелине с самыми гнусными намерениями врывались пьяные солдаты; она падала на колени, защищаясь прижатой к груди иконой, и только плакала, когда ее оскорбляли и “называли гадкими словами”. Имея опыт служения в лазаретах, Анна Александровна доподлинно знала, что “душа у русского солдата чудная”, а тюремщиков считала “большими детьми, которых научили плохим шалостям”. В конце заключения она рисовала их портреты; они говорили: “вот нас 35 человек товарищей, а вы наша 36-я”