Гладстон об основах веры и неверия
(The Impregnable Rock of Holy Scripture)
Неверие ссылается на заблуждение, на невнимательность, на несостоятельность в людях верующих: правда, и это служит тяжким затруднением к укреплению веры.
Когда, увлекаясь идеей о благодати и милости Божией, мы забываем неизменную Его правду и правосудие; когда, прославляя несказанное Его милосердие в оставлении грехов, опускаем то, что состоит в неразрывной связи с прощением, - глубокое проникающее действие его на прощеную душу, то этим уже одним мы создаем для всей системы христианского учения опасности - больше тех, какие создаются его врагами. Но еще того хуже. Еще хуже, когда верующий во Христа держит Его учение, не думая осуществлять его в своей жизни; а хуже всего, если, держась учения, он не только увлекается в обыкновенные слабости или излишества человеческой природы, но презирает или пренебрегает такие основные начала естественной нравственности, против коих самый порок редко осмеливается спорить. Учреждение семейного союза, нравственная связь между членами семьи, природа мужчины и женщины, отношение каждого человека к душе своей, которая вверена ему Богом, чтобы познавал ее, чтил ее, очищал и святил ее, - все это установлено законами самыми древними, самыми коренными, самыми священными. Всякий прогресс поверяется и испытывается сообразностью с этими нерушимыми, хотя и неписанными, уставами: по этой мере можем распознать, действительный ли это прогресс или обманчивый, ложный, и самое христианство не было бы христианством, если бы способно было колебать эти священные уставы.
Переходим к отрицателям веры. Отрицание признает своим источником исключительно разум; это верно лишь отчасти. Говорят, например, о причинах неверия, что такие догматы, как троичность, воплощение, таинства, Страшный суд, оказываются положительно невыносимы для просвещенной мысли современного человечества. Меня же все приводит к убеждению, что главная причина, содействовавшая возрастанию в наше время отрицательных учений, не интеллектуальная, а нравственная, и что ее следует искать в возрастающем преобладании материального и чувственного над сверхчувственным и духовным.
Пожалуй, такому мнению могут приписать ненавистный характер, назвать его фарисейством, в худшем значении этого слова; могут истолковать его в таком смысле, будто от силы и твердости догматических положений зависит у каждого отдельного лица и возвышенность нравственного характера. Такое мнение было бы совсем неверно и противоречило бы ежедневному опыту жизни. Я имею в виду совсем иное. Я говорю о том, что относится не до того или другого человека в отдельности, но до всех нас. Мы совершенно изменили меру нужд и потребностей; мы размножили чрезвычайно желания свои и похоти; мы установили для себя новые социальные предания, предания, которые бессознательно образуют и руководствуют нас, независимо от предварительного сознания и выбора. Мы создали новую атмосферу, которою дышим, так что действием ее и входящих в нее элементов бессознательно преобразуется весь наш состав. Это не значит, что нас создает окружающая среда, так как в нас есть сила размышления и рассуждения. Но этою силой мы мало пользуемся, мало приводим ее в действие, так что окружающая нас атмосфера, данная мера жизни, воспринимается нами естественно, без рассуждения: с этим запасом каждый из нас предпринимает свое странствование в мире, и он руководствует жизнь нашу, за исключением редких случаев, когда гнусный вид порока, с одной стороны, или вид христианского подвига, с другой стороны, побуждают нас избрать для себя особливую меру жизни и деятельности. Но и то и другое совершается в кругу принятого мнения, так что одно мешается с другим, и, глядя на людей в образе жизни их и поведения, приходится видеть людей высокой добродетели с малою верой, и людей крепкой веры, но плохой добродетели. Так, в сфере общественного мнения может казаться, что и свобода, и правда одинаково сходятся и с правоверующими, и с неверными.
Главная причина этой поразительной, даже страшной несообразности заключается, без сомнения, в том, что к каждому из нас лично вера пришла не путем борьбы, жертвы, крепкого убеждения, но пришла, как все почти, что мы имеем, легким способом - по рождению и наследству, через других, а не от себя самих, как дело естественное, а не как дело выбора и усилия, так что и сидит оно на нас, как внешняя одежда, а не проницает нас, как начало и сила действенная.
Но, с другой стороны, неоспоримо верно, что господственное предание в атмосфере нашей есть предание христианское. Им одним соделано возможным то, что без него осталось бы недостижимо. Оно одно, это предание, тихо и неощутительно вносит во многие души и характеры не только у верующих, но и у неверующих людей, идеи о добродетели, самоотвержении и филантропии вместе с силой сообразного действования. Многие люди, не отрицающие христианской веры, не знают сами, где, когда и как научились они ее держаться; точно так же многие, отступившие от христианской веры, не сознают, что самое высокое в мысли их, в духовной природе и в действии - плод христианства. Что значит новоизобретенное слово альтруизм? По своему значению - это просто вторая великая заповедь христианского закона, "подобная первой". По форме - это маска, прикрывающая мысль заимствованную, так что иные и не догадаются, где ее истинный источник. И совершился этот подлог не с пониманием, а бессознательно.* В нашем достоянии - кодекс христианской нравственности, коим постепенно прониклись наши учреждения и обычаи, и он так слился с обычною нашей жизнью, что затмилась самая память о божественном его происхождении, как будто это законное наследие, утвержденное за нами давностью. Мы поймем, что сделало для нас христианское предание, когда присмотримся к нравственному кодексу у тех народов, кои не имели этого предания. Стоит указать, например, греков в пятом столетии до рождества Христова или римлян в эпоху рождества Христова: у тех и у других увидим поразительный упадок нравственности, хотя в то же время поражает нас блестящее интеллектуальное развитие у одних, а у других превосходство организаторского политического гения.
______________________
* Кстати при этом заметить, что у нас, по привычке орудовать новыми иностранными словами, вошло уже в неразумное употребление и это слово "альтруизм", и ставится, как попало, даже в применении к любви христианской. При водворившейся распущенности слова, орудуют этим термином и молодые духовные писатели, что уже совсем непростительно. Его почерпают из чтения новых философских сочинений (Спенсера и ему подобных), переведенных на русский язык; но нельзя забывать, из какого источника происходит и с какою системой мышления связан этот термин, совсем неприложимый к понятию о любви христианской.
______________________
В наш век мы видим перед собою усилившееся господство видимых вещей и по мере того умаляющееся значение вещей невидимых. В течение всей истории человечества невидимое и неразлучное с ним сознание будущей жизни было в постоянном состязании с вещами видимого мира.
Текущая половина нынешнего столетия резко отличается от всех прошедших веков исторической жизни человечества в двух отношениях: никогда не бывало такого размножения богатства и вместе с тем размножения наслаждений, богатством доставляемых: то и другое - явления отдельные, но совместные и нравственно между собою связанные... Очевидно, до математической достоверности, что усилившееся действие всякой мирской прелести расстраивает равновесие бытия нашего, доколе не будет уравновешено усиленным действием духовных влечений и стремлений. Откуда же возьмутся эти духовные силы? Страшно признаться, что в тех сферах, которые доступны нашему взору, не видно такого приращения духовных идей и побуждений, которые могли бы служить перевесом усиливающимся мирским похотям и стремлениям. А когда мир невидимый и сродные с ним идеи утрачивают свою притягательную силу, то вместе с сим и непременно и верования, принадлежащие к этой сфере невидимых соотношений, тускнеют, и привлекательная сила их ослабляется. Материализм как положительная система, не думаю, чтобы приобретал господственное значение; эта система, по своей конструкции, лишена, по мнению моему, той интеллектуальной силы, какая нужна для цельного учения. Но совсем иное дело - безмолвное, тайное, бессознательное действие материализма: сила его громадная. Помнится, Макс Мюллерк сказал, что без языка невозможно мышление, и это верно в отношении ко всякому мышлению, организованному и сознательному. Но в природе человеческой таится множество неразвитых, зачаточных сил, впечатлений, извне воспринимаемых и падающих на сродную почву внутри: все это никогда не вырастает до зрелости, не выливается в членораздельную речь и не получает определенного вида в нашем сознании.
И вот, я думаю, что в настоящую минуту эти не высказанные и не испытанные движения не столько ума, сколько похоти, или, если легче выразиться, наклонности, все эти не мысли, а обрывки мыслей, действуют около нас и в нас; и если бы можно было перевести их на язык и выразить в слове, они сложились бы в известное, издревле во всех веках бывшее, вульгарное представление о том, что, в конце концов, видимый мир есть одно, что мы известно знаем, и что всякое дело, стоящее труда, всякая забота, стоящая попечения, всякая радость, имеющая цену в этом мире, в нем начинаются и с ним же для нас кончаются... Мы знаем, как сильны низшие наклонности человеческой природы, и совершенно естественно, что, кому улыбается мирская жизнь, у того слишком часто, наряду с возрастающим тяготением к земному центру, незаметно поражаются бессилием стремления к внутренней жизни. И понятно, что при этом поражении духовных стремлений к душе легче и удобнее приражается все то, чем подрывается авторитет слова Божия или великих христианских преданий, все то, чем в разных путях отстраняется, ослепляется ощущение присутствия Божия, заглушаются упреки внутреннего голоса совести. Итак, напрасно искать корень зла в науке, действительной или мнимой, даже в заблуждениях и неверностях верующих людей, на которые неправо ссылается неверие. Нет, не то: возрастающая в нас сила чувственных и мирских влечений и побуждений - вот что дает невидимого союзника всякому аргументу сомнения и неверия, чего бы он в существе ни стоил; вот что приобретает массу учеников отрицательным учениям. Человек воображает, что, давая волю сомнению, он следует изысканию истины, а в сущности он только мирволит низшим наклонностям своей природы; им уже овладели они, а он еще усиливает их, допуская новых им союзников без всякой поверки титула их и права. Идеи, в основании своем слабые, подталкиваются наклонностью, которая непременно сильна. Итак, в душе зачинается будто тайный заговор, и выезжают в ней на бой два витязя, один с открытым лицом, а другой с опущенным забралом.
Христианская вера порождает христианское предание, образуя идеи и образ жизни и поведения. Люди не отрицают самые правила этого предания - отрицают лишь источник происхождения правил. Является сначала великий мыслитель, человек высокой нравственности: он благочестив и проповедует благочестие, но не признает догмата. Другой деятель, следующий за ним, идет на том же поле еще далее - восхваляет нравственность, отвергая благочестие. А противонравственная, противодуховная сила, во всех нас скрытно действующая, обольщаясь видом добра, под коим таится начало разрушения, помогает относиться снисходительно к новой проповеди и даже петь хвалу ей хором. Аргумент скептической мысли в действительности не что иное, как прививок, получивший жизнь и силу от мощного и крепкого дерева, к которому привит.
Итак, по моему мнению, несомнительно, что главною причиной, почему скептицизм в наше время получил такое распространение и такую силу, служит чрезвычайное развитие мирских сил и побуждений внутри нас и в среде нашей. Но это относится не столько к офицерам и солдатам армии, к людям, серьезною работой мысли исследующим предметы, над коими сами они тяжко задумываются, сколько к массе, которая без труда присоединяется к хору последователей новых учений. Мнения свои человек отчасти составляет сам и отчасти заимствует из окружающей среды. Мыслящий человек сам в себе их вырабатывает, хотя и на него действуют скрытые влияния бессознательно; не мыслящий черпает их из окружающей среды, или вполне, или большей частью. А среда, как всякому известно, вмещает в себе идолов, образы, тени и привидения преходящего дня.
Но я должен оговориться. Мои замечания имеют в виду особливое и, может быть, беспримерное доныне состояние, в коем множество людей подвергают сомнению основания нашей веры и авторитет священных книг наших, не испытывая ни благовременности столь серьезного дела, ни своей к нему способности. Во всех других предметах требуется, чтобы человек имел звание или показал бы его, но в делах веры ничего того не требуется, а всякий предполагается знающим.
Христианская вера воспринимается сердечным сочувствием и согласием: сердцем веруется. С другой стороны, всякий человек, в каком бы ни был положении, основывает разумно, даже необходимо основывает действия и события своей жизни, главным образом, на вере; без сомнения, на свободной и разумной, но все-таки на вере, иногда на преданиях рода своего и племени. Всякий, кто занимает ответственное положение в этом мире, большое или малое, сознательно или бессознательно, действуя за себя, в то же время действует для других; для других и вместо других приобретает и испытывает убеждения, поверяет материальные факты, имеющие значение для человеческой жизни, такие убеждения и представления, которые не всякий человек по условиям своей жизни может установить и испытать самолично. Лучше, конечно, если бы каждый мог это исполнить для себя, самостоятельно, но не у всякого есть для этого и случай, и способность. А где того и другого нет, что слишком часто случается, там не следует человеку обманывать себя, будто он с чужих слов приобрел себе свое убеждение.
Но не подлежит сомнению, что в наше время, едва ли не больше, чем прежде, множество мужчин и женщин, безо всякой способности и безо всякой для себя нужды, подвергают сомнению веру, которой, по старому преданию, держались. Для некоторых из нас, по расположению и образованию ума, по свойству звания, по роду занятий, представляется и разумным, и даже необходимым подвергать исследованию великое историческое откровение, в исторической обстановке и в его отношениях к характеру и состоянию человека. Этот процесс исследования сам по себе - дело прямое и законное; и мы знаем, что действие его в течение многих веков на великие умы приводило вообще к положительным результатам и в конце концов еще усиливало авторитет Священного Писания.
Однако в применении к массе людской разум удостоверяет нас, что всякому человеку свойственно держаться предания и предполагать его истинным, покуда нет серьезного основания усомниться в нем. Таково правило здравого смысла, принятое в обыкновенной жизни. В предметах предания не вера, а сомнение должно было бы во всяком случае становиться в защиту и предъявлять свои документы, хотя бы не в смысле доказательства, а лишь в смысле разумного вероятия. Но неиспытанное сомнение, которому так часто удается свить гнездо в умах наших, есть владелец без документа, опасный и незаконный гость. Незаметно и помимо всякого опроса он вдруг вступает в роль доказанного отрицания, обессиливает в нас действование, наводит тень на чувство долга и на сознание присутствия Божия во всех путях наших, ослабляет пульс нашего нравственного здоровья. Сомнение может освободить или может поработить нас; но оно должно быть непременно или другом, или врагом нашим: нейтральным оно быть не может. Те сомнения, коих испытать нельзя, если дать им место, отражаются и на вере нашей, и на поведении. А исследования недостаточные, мнимые служат лишь новым искушением на пути долга; если уже предпринимать исследование действительное, то оно должно стать для нас священным долгом. Мнимое исследование есть одно лишь обольщение; под предлогом его мы становимся жертвою предрассудка, моды, наклонности, похоти, лукавых внушений мирского духа, всяческих многообразных искушений. Каждый человек призван установить меру своего поведения в своей сфере: задача высокая, но и трудная, столь трудная, что никто не может выполнить ее в совершенстве. Долг не обязывает нас делать выводы и заключения о судьбах мира, о свободе воли, тем менее еще погружаться за этими пределами в глубину и во мрак размышлений, которые все сводятся к одной непроницаемой проблеме о существовании и о действии зла в здешнем мире. Вера христианская и Священное Писание вооружают нас средствами пересиливать и отражать приступы зла извне и внутри нас. Вот единственное практическое решение задачи. Пусть окутана туманом вся страна, окружающая нас, но нашу дорожку можем мы разобрать час за часом, день за днем, шаг за шагом. Умозрительное рассуждение, если оно бесцельно, становится самочинно, возвышаясь над предметом умозрения; а самочинное, гордое умозрение о делах, о промышлениях Божиих, для людей, верующих в Бога, есть само по себе грех. Оставить лежащий на каждом из нас долг управлять собой и своим поведением, обращая работу ума и сердца на такие предметы, которые для нас обязательны, лишь поскольку могут быть нужны для особливого дела нашего и призвания, значит в нравственном смысле, убегать от сытости в голод. Похоже на то, как если бы кто, владея лишь разбитою посудиной, собирался накормить и напоить из нее всех своих соседей.
Но если признать, что никто легкомысленно, не имея ни способности, ни духовной нужды, не должен вступать в исследование веры и что во всяком исследовании такое сомнение не имеет права требовать доказательств от самой веры, надобно вместе с тем помнить, что всякое религиозное исследование, хотя оно и возбуждает взаимные пререкания, нельзя сравнивать с процессом между равноправными сторонами тяжущихся или с битвою двух полководцев за спорную территорию. Спаситель наш Христос возбудил в народе удивление тем, что, оставляя в стороне все хитросплетения и наросты учений, омрачавшие образ веры, учил народ "яко власть имеяй, и не яко книжники и фарисеи", учил со властью, то есть имея право повелительное и силу повелительную. Когда Бог даровал нам откровение воли Своей и в законах природы нашей, и в царстве благодати, это откровение не только просвещает нас, но и повелительно обязывает. Справедливо и необходимо, что, подобно верительной грамоте земного посланника, и верительная грамота этого откровения должна быть испытана. Но если, быв испытана, она оказывается подлинною, если эта подлинность подтверждается такими же доказательствами, какие в обыкновенных обстоятельствах жизни обязательно принимает наш разум, тогда нельзя уже нам считать себя самостоятельными судьями, погруженными в вольное исследование; тогда уже мы служители Владыки, ученики Учителя, дети Отца, и каждый из нас связан узами этих отношений. Тогда уже и глава, и колена должны преклониться пред Вечным Богом, и человек должен обнять Божественную волю и следовать ей всем сердцем, всем помышлением, всей душой и всею кротостью своею.
Дела и дни
(Emerson. Society and Solitude)
Наш девятнадцатый век - век орудий. Их производит из себя наша организация. "Человек - мера всех вещей, - говорит Аристотель, - рука - инструмент всех инструментов, а разум - форма всех форм". Тело человеческое - магазин изобретений, кладовая образцов, с которых сняты всевозможные механизмы, какие только придуманы. Все орудия и машины не что иное, как распространение членов и ощущений этого тела. Человека можно определить так: "разум со служебными органами". Машина помогает природному ощущению, но не может заменить его. Вся мера - в теле. Глаз ощущает такие оттенки, которые не в силах уловить искусство. Ученик не расстается с аршином, но опытный мастер меряет без ошибки пальцем и локтем, опытный нарядчик отмеряет шагами аккуратнее, чем иной веревкой и цепью. Степной индеец, бросая камень из пращи, знает, что попадет как раз в точку: в таком сочувствии глаз у него с рукою; плотник рубит бревно свое по насеченной линии, ни на волос не отступая. Нет чувства, нет органа, который нельзя было бы довести до самого тонкого совершенства в деле.
Дивиться - любимое ощущение человека, и в этом чувстве семя нашей науки. Таковое механическое направление нашего века, и так еще свежи лучшие наши изобретения, что радость и гордость от них еще не износились в нас, и мы готовы жалеть отцов своих, что они не дожили до пара и до гальванизма, до серного эфира и до морских телеграфов, до фотографии и спектроскопа, как будто они беднее нас на половину жизни. И кажется нам, что эти новые художества открывают нам настежь двери в будущее, обещают одухотворить формою весь материальный мир и возвести жизнь человеческую из нищенства ее в богоподобное состояние довольства и силы.
Правда, и нашему веку достался не скудный запас в наследство. Был уже компас, был типографский станок, были часы, спиральные пружины, барометры, телескопы. Но с тех пор прибавилось столько изобретений, что вся жизнь как будто переделана заново. Лейбниц сказал о Ньютоне: "Если счесть все, что сделано математиками с начала мира до Ньютона, и все, что сделано Ньютоном, последняя половина превзойдет первую"; так можно сказать, что сумма изобретений за последние 50 лет поравняется с итогом остальных 50 столетий. Новость для нас - безмерное усиление производства железа и крайнее разнообразие железного изделия; новость - множество самых употребительных и необходимых орудий для дома и для сельского хозяйства; швейная машина, ткацкий станок, жатвенная машина Мак-Кормика, косильная машина, газовое освещение, фосфорные спички, бесчисленные произведения химической лаборатории - все это новости нынешнего столетия, и порция угля ценою на один франк заменяет нам двадцатидневный труд прежнего работника.
Нужно ли поминать о паре, пожирателе пространства и времени, о громадной и тонкой силе, которая в больнице приносит чашку с супом к самой постели больного, гнет и плющит, как воск, толстые железные брусья и мерится с силами, поднявшими и выворотившими геологические слои нашей планеты. Чему хочешь, он выучится, как способный мальчик, что хочешь, поднимет на рабочие плечи; но он еще далеко не совершил всего своего дела. Он уже ходит по полю, как человек, и работает всякую работу; поливает нашу ниву, срывает нам горы, где нужно. Но он будет еще шить нам рубашки, будет возить телеги и коляски наши; Беббедж принялся уже учить его счету и научит когда-нибудь вычислять проценты и логарифмы. Лорд канцлер Тюрло надеется, что он когда-нибудь станет составлять исковые бумаги и возражения для канцлерского суда. Положим, что это сатира, но и сатира будет недалеко от действительности, судя по начальным попыткам применить пар к механическим действиям, соединенным с умственным расчетом.
Сколько чудных механических применений изобретено для тела человеческого: для зубных операций, для прививания оспы, для ринопластики, для усыпления нервов тонким сном нового изобретения. Наши инженеры с помощью громадных машин, подобно кобольдам и волшебникам, сверлят Альпы, роют насквозь Американский перешеек, прорезывают пустыню Аравийскую. В Массачусетсе мы побеждаем море, укрепляя зыбкий берег простым травяным растением, укрепили песчаную пустыню сосновою плантацией. Почва Голландии, самого населенного когда-то края в Европе, ниже морского уровня. Египет не знал, что такое дождь, в течение трех тысяч лет: теперь, говорят, там бывают ливни благодаря оросительным каналам и лесным плантациям. Древний царь еврейский сказал: "Восхвалит Бога и ярость человечества". И в числе доказательств единобожия самое сильное - это громадность результатов, достигаемых самыми обыкновенными делами и средствами.
Кажется, нет и пределов новым откровениям того же духа, который некогда создал стихийные элементы, а ныне посредством человека разрабатывает их. Искусство и сила и впредь не перестанут действовать, как действовали доныне, - ночь претворять в день, пространство во время и время в пространство.
От одного изобретения родится другое. Едва обозначился в уме электрический телеграф, как открылся и материал, необходимый для него, - гуттаперча. С усилением торгового движения - открыты новые запасы золота в Калифорнии и в Австралии. Когда Европа переполнилась населением, открылся запрос на него в Америке и в Австралии; и так, где ни случается неожиданное явление, оно приходится ко времени, как будто природа, устроив повсюду замки, ко всякому замку устроила и ключ, который сама помогает отыскать, когда нужно.
Вот еще следствие изобретений - умножение отношений между людьми. Оно изумляет нас, открывая новые пути к решению трудных и запутанных политических вопросов. Отношения эти - не новость: только размеры их новые. Сами по себе, мы по чувству эгоизма ухватились бы за рабство, готовы были бы замкнуть четвертую часть земного шара ото всех, кто вне ее, на чужой почве родился. Наша политика отвратительна; но чему в силах она помочь, чему может помешать, в такую пору, когда первородные инстинкты двигают массами рода человеческого, когда целые народы движутся приливом и отливом? Природа любит скрещивать расы: германец, китаец, турок, русский, индиец - все стремятся к морю, все женятся между собой и посягают; коммерция приходит в движение и море кишит кораблями, которые готовы перевести с берега на берег целые населения.
Тысячерукое искусство вошло новым элементом и в жизнь государства. Наука власти волею или неволею вынуждена признать власть науки. Цивилизация восходит, карабкается выше и выше. Когда Мальтус выводил, что число желудков умножается в геометрической, а количество пищи - лишь в арифметической прогрессии, он забыл прибавить, что разум человеческий - тоже один из факторов в политической экономии, и что с умножением в обществе нужд умножится и сила изобретения.
Для потребностей общественного быта у нас есть уже значительная артиллерия всяческих орудий. Мы ездим вчетверо быстрее, чем ездили отцы наши. Много лучше их путешествуем, мелем, вяжем, куем, сажаем, возделываем и копаем. У нас совсем новые сапоги, перчатки, стаканы, инструменты; у нас есть счетная машина; у нас - газета, и посредством газеты каждая деревня может составить доклад о себе и поднести его нам за завтраком. У нас деньги и кредитный билет; у нас - язык, тончайшее изо всех орудий и самое близкое душе. Много, и чем больше есть, тем больше требуется. Человек льстит себя, что власть его над природою еще возрастет и умножится. События начинают повиноваться ему. Нас ожидает еще воздухоплавание, и, может быть, недалеко нам до войны, которая разыграется на воздухе. Немудрено, что мы изобретем такую воду, от которой негр разом станет белым. Он уже видит, как меняется головной тип англо-саксонской расы под влиянием условий американской жизни.
В старину видели Тантала, как он, стоя на самой глубине, напрасно пытался утолить жажду свою текучею струею, которая убегала, лишь только он наклонялся к ней. Старик Тантал, говорят, недавно опять появился в мире. Его видели в Париже, в Нью-Йорке, в Бостоне. Он весел, уверен в себе: думает, что ему скоро удастся поймать струю, даже наполнить ею бутылку. Но, кажется, уверенность его напрасная. Обстоятельства - все еще мрачного вида. Сколько ни прошло столетий непрерывной культуры, новый человек все-таки стоит на самом рубеже хаоса, все-таки не выходит из кризиса. У кого на памяти такая пора, когда бы ни жаловались, что денег нет, что время тяжелое? У кого на памяти такое время, когда довольно было добрых людей, разумных людей, и таких мужчин и таких женщин, каких было нужно? Тантал начинает думать, что пар - есть фантазия, и что гальванизм - не больше того, чем по природе служит.
Многое уже заставляет задумываться, многое наводит на мысль, что благо наше лежит где-то глубже, что его не сыщешь - в паре, в фотографии, в воздушном шаре, в астрономии. Все это орудия сомнительного качества. Все это - реактивы. Множество машин имеет угрожающий вид. Ткач сам превращается в ткань, механик - в машину. Кто сам не владеет орудием, того берет во власть орудие. Все орудия - с обточенным острием и, стало быть, опасны. Человек строит себе прекрасный дом: и вот является у него владыка, приходит работа на всю жизнь, и он должен устраивать дом свой, беречь его, показывать, поддерживать и починивать до последнего своего издыханья. Человек создал себе репутацию: он уже не свободен, он должен беречь свое сокровище, уважать его. Человек написал картину, издал книгу: и чем больше успеха имело творение, тем хуже оттого иной раз творцу. Я знал одного доброго человека: он жил вольно, как птица небесная, как зверь лесной; но раз ему вздумалось украсить кабинет свой нарядными полками для коллекции раковин, яиц, минералов и чучел. Это была забава, но чем забавлялся он, в сущности? Тем, что устраивал изящные цепи и оковы для своих же членов.
Задумывается и ученый экономист. "Сомнительно, все, какие только есть, механические изобретения, облегчили труд дневной хоть одному человеку". Машина развинчивает, разделывает человека. Машина доведена до высшего совершенства, а кто механик при ней? никто. Всякое новое усовершенствование в машине сокращает механика в его деятельности, разучивает его. Бывало, машина требовала для себя Архимеда; нынче для нее довольно мальчика, лишь бы он знал нужные приемы, умел двинуть рукоятку, смотреть за котлом; но когда испортится машина, он не знает, что с нею делать.
Посмотрите на газеты: они наполнены каждый день ужасными подробностями. Прежние издания, вроде "календаря ньюгетской тюрьмы", стали не нужны с тех пор, как в лондонском "Таймсе", в нью-йоркской "Трибуне" появляются свежие рассказы о преступлениях, гораздо еще ярче, гораздо ужаснее.
В политике разве бывало когда больше, чем у нас, своекорыстия, разврата, насилия? А торговля, это любимое дитя океана, гордость его и слава, эта воспитательница народов, эта благодетельница поневоле и вопреки себе, торговля наша кончается во всем мире постыдною несостоятельностью, надувательным предприятием и банкротством.
Мы перечисляем всякие искусства, всякие изобретения человеческие как мерило достоинству человека. Но когда, при всех своих искусствах и знаниях, он оказывается лукав и преступен, явно, что механическое искусство со всеми своими изобретениями не может служить ему мерилом достоинства. Поищем, нет ли другой мерки.
Что прибыло от этих искусств и знаний характеру и достоинству рода человеческого? Стало ли лучше человечество? Многие спрашивают с недоумением, не понижалась ли нравственность, по мере того, как возвышалось искусство? Мы видим, с одной стороны, великие искусства и знания с маленькими людьми, с другой стороны, видим, как из низости вырастает величие. Видим торжество цивилизации и радуемся, но нам указывают такую благодеющую руку, которую душа не хочет признать. Самый главный фактор преуспеяния в мире - это торговля, сила личного эгоизма и мелкого расчета. Казалось бы, всякая победа над материей должна возвышать достоинство природы человеческой в сознании человека. А нам, когда смотрим на свое богатство, приходится дивиться, откуда взялось оно и кто его виновник. Посмотрите на изобретателей. У каждого из них есть свой фокус, в котором он силен. Гений бьется в известной жилке, пробивается в известном месте; но где найдешь великий, ровный, симметричный ум, питаемый великим сердцем? У всякого больше есть, что притаить в себе, нежели что выказать, всякого заставляет хромать свое совершенство. Слишком заметно, что от материальной силы отстало нравственное преуспеяние. По всему видно, что мы поместили капитал свой не совсем расчетливо. Нам предложены были дела и дни на выбор; мы выбрали дела.
Новейшие исследования санскритского языка раскрыли нам происхождение древних названий Божества - Dyaeus, Deus, Zeus, Zeu pater, Jupiter, все имена солнечные. В них еще слышится сквозь новую одежду ежедневного наречия слово День (Day). Не значит ли это, что день - для нас явление Божественной силы? Что люди древнего мира, пытаясь выразить речью верховную силу вселенной, дали ей имя: день, и что это название все племена приняли?
Гесиод написал поэму и назвал ее Дела и дни. В ней поэт описывает времена греческого года, учит хозяина, когда, под каким созвездием следует сеять, когда начинать жатву, когда рубить лес, в какой счастливый час плавателю пускаться в море, чтоб избежать бури, и за какими небесными планетами следовать. Поэма наполнена хозяйственными наставлениями для греческой жизни: в ней указан возраст для брака; в ней есть правила для домашней экономии, для гостеприимства. Поэма эта дышит благочестием и исполнена разума житейского: она прилажена ко всем меридианам, потому что и дела, и дни поэт представляет в нравственном их значении. Но наука дней неглубоко им разработана, хотя это очень глубокая наука.
Крестьянин, работая на поле своем, говорил: "Хорошо, когда бы моя была вся земля, какая примыкает к моему полю". Такие же наклонности были у Бонапарта: он хотел сделать Средиземное море французским озером. Говорят, один владыка земной простирал еще дальше свои планы и весь Тихий океан хотел назвать своим океаном. Но хотя бы и удалось ему, хотя бы он всю землю мог взять в удел себе и океан счесть за свое озеро - все-таки он был бы нищим. Тот лишь один богат, кто владеет днем своим. Вот сила; нет на свете ни царя, ни богача, ни чародея, ни демона, кто б имел такую силу. Дни для нас - те же сосуды Божества, как и для прародителей наших, арийцев. Изо всего сущего они всего менее обещают, а вмещают всего более. Они приходят безмолвно и торжественно, точно видение образа, с ног до головы закрытого покрывалом, точно немые посланники, с даром из дальнего приязненного края; и так же безмолвно удаляются, унося с собою дары свои, если мы не берем их и ими не пользуемся.
Как приходится день по душе, как обвивается вокруг нее, точно тонкое покрывало, как одевает все ее фантазии! Всякий праздничный день окрашивает нас своим цветом. Мы носим его кокарду, всякий привет его отражается на нашем душевном расположении. Вспомним свое детство: что у нас было в душе праздничным утром, например, в день национальной годовщины, в день Рождества Христова? Несемся, бежим, и, кажется, самые звезды с неба мигают нам об орехах и пряниках, о конфетках, подарках и потешных огнях. Помните, как в ту пору жизнь считалась по календарю минутами, сосредотачивалась в узлы нервной силы, в часы радужного блаженства, а не разливалась ровным и гладким потоком счастья. В уединении и в деревне каким торжеством дышит праздничный день! Встает из бездны времен священный час праздника, древняя суббота, седьмой день, убеленный тысячелетиями религиозных верований, раскрывается чистая страница, которую мудрец испишет словами истины, дикий исцарапает фигурами своих фетишей; и мы слышим в уединении своем вселенский псалом, соборный хор всей истории человеческого рода.
И как сходится погода с душевным расположением в молодости! Ветер, меняясь, меняет свою ноту на тысячи ладов, меняет тысячу раз картины, которые несет воображению, и всякий новый лад его - новая оболочка, новое жилище для духа. Бывало, я умел выбирать настоящую пору для каждой из любимых книг своих. Один писатель приходится всего лучше к зимнему времени, другой - к летним каникулам. Есть книги (например, Платонов "Тимей"), для которых ждешь, долго ждешь настоящего часа. Наконец, приходит желанное утро, занимается заря, на небе является мерцание света, как будто в первую минуту мироздания и в начале бытия: и вот в этот час простора смело раскрываешь книгу...
В иные дн