Не увлечение, а смысл жизни 6 страница
Примерно месяца полтора спустя я услыхал и от своего следователя подобный прогноз. Только тогда у меня мелькнула мысль: не дуют ли они в одну дуду?
Потом Петр мне рассказывал, что очень похожий, судя по моим описаниям, человек сидел и с ним. Правда, под другой - не Ягодкин - фамилией.
Вроде искренне желая добра, Ягодкин убеждал:
- Николай Петрович! Вас здесь держат почти два года. Признать невиновным не позволит честь мундира. Вы идете во главе дела. Не мучайте себя и братьев... Самое умное - добавить несколько фраз к похвалам зарубежного спорта. Склоните к таким же «мелочам» и остальных. Получите за это статью 58 пункт 10 - «антисоветская агитация» - она, как правило, передается в суд... Послушайте, когда волки гонятся за крестьянином, он, чтобы спасти себя и лошадь, бросает им поросенка, которого купил в городе на базаре. И вы должны что-то бросить, вас же загробят. Тем самым дадите возможность следствию выпутаться из вашего дела и закончить его. Да и сами, наконец, выберетесь из этого дома, что, поверьте мне, бывает здесь не так часто. Другой возможности выкарабкаться я просто не вижу...
Ягодкина часто уводили на допросы по ночам. Но если он являлся «подсадной уткой», то ведь спокойно вместо допросов мог спать и подкармливаться. Хотя он не гнушался и малым. Когда я признал свои высказывания насчет изъянов нашего спорта, мне разрешили передачу. Я, естественно, поделился ее содержимым с соседом. Смотрю, он ест и яичную скорлупу. Спрашиваю:
- Александр Александрович, что же вы скорлупу едите?
- Как что? - отвечает. - В ней кальций, зачем полезному для организма пропадать...
Ягодкин спал в камере и днем. И очень оригинально. На стекла своих очков он налепил «зрачки» из хлебного мякиша. Когда надзиратель смотрел в «глазок», создавалось впечатление: заключенный сидит и смотрит. А он мирно спал. Я всегда ему завидовал.
Наконец, по-моему, наше дело следственным органам просто-напросто надоело - никаких сенсаций оно не обещало, а нудная возня с «антисоветской агитацией» явно не соответствовала рангу центра этого ведомства. Однажды Есаулов сказал:
- Ну какие вы политические преступники? Какие вы политики? Я вижу, какой вы политик...
Они сами пришли к заключению, что с точки зрения политической мы не мастаки.
Где-то осенью 1943 года меня повели к начальнику управления генерал-лейтенанту Федотову.
Человека с более свирепым лицом я не встречал. Он потребовал от меня полноценных признаний, угрожая применением санкций к нашим семьям. И закончил резко:
- Даю вам две недели, потом пеняйте на себя.
Может быть, это нескромно, но я причисляю себя к разряду людей храбрых. Я, правда, не так храбр, как Петр Попов, знаменитый спартаковский защитник, он вообще понятия «страх» не признавал. Я тоже слово «страх» не понимаю. «Опасность» - такое слово мне понятно. Я их не боялся, и они, вероятно, это чувствовали. Держался с ними спокойно. Мне казалось, что я их не только переживу, но и большую память в людях оставлю. Все-таки капитан сборной долгие годы не забывается. А самое главное, держался так спокойно потому, что знал - ни в чем не виноват.
Но угроза семье - это было уязвимое место.
При следующей встрече я сказал Есаулову, что мало верю в то, будто жена и дочери в Москве...
- Ну а если я дам вам свидание с женой и она лично подтвердит вам свое благополучие, следствие двинется к окончанию?
- Двинется... - ответил я.
Анализируя этот двусторонний компромисс, я понял, что надежда на освобождение из внутренней тюрьмы - жестокая иллюзия. С другой стороны, поскольку в войне произошел перелом, в Москве наверняка затеплился интерес к футболу, а восемь человек из «Спартака» так долго сидят и неизвестно за что... Народ извечно поддерживает слабого... «Ведомству» разумно было открыть клапан и успокоить общественное мнение: мол, следствие закончено, суд определит наказание.
Кроме того, Есаулов постоянно твердил:
- Ну что, Николай Петрович, все сидите? А ведь у вас есть возможность, получив срок, подать заявление и идти на фронт. Страна нуждается в крепких людях. Вы должны быть неплохим солдатом. Это вас реабилитирует, на этот счет есть специальное решение.
(Он, конечно, обманывал, потом я узнал, что политических на фронт не отправляли.)
Обещанное свидание состоялось... Я встретился с женой в присутствии следователя, задал ей заранее разрешенные мне вопросы. Она ответила, что работает, дочки учатся, но скрыла, что их втиснули в восьмиметровую комнатушку прислуги, а две другие комнаты квартиры со всем, что в них было, опечатали. Младшая дочь спала на гардеробе, вторую кровать негде было поставить.
После свидания я «сознался» в нескольких критических фразах, произнесенных в адрес советского спорта. Ягодкин помог мне выдумать и те антисоветские высказывания, которые я якобы слышал от своих братьев. Они знали мой почерк и, когда следователь показал им «признания», поняли, что, значит, так нужно, и подтвердили их. На этом следствие «благополучно» закончилось.
Анализ Ягодкина полностью совпал с мнением следствия...
Сейчас я не знаю, кем считать Александра Александровича - добрым или злым гением нашей семьи?
С одной стороны, мы все прожили после реабилитации в Москве по тридцать с лишним лет, а с другой - каждый из нас промытарился двенадцать лет по пересыльным тюрьмам и лагерям.
Кстати, если Александр и Андрей поверили моему почерку сразу, то Петр - нет... Следствию пришлось устраивать нам очную ставку. На этой встрече Петр предстал настолько исхудавшим и болезненным, что я особенно остро понял: дальше тянуть дело нельзя. Допускаю, что и мой вид вызвал у него тревогу.
- Петя, - сказал я, - признавай свои высказывания... Свои ошибки будем исправлять на фронте... С «пятьдесят восьмой» суд может удовлетворять просьбы об отправке на фронт, а то идет война, а мы торчим в тюрьме...
Он согласно кивнул:
- Хорошо... Я подпишу...
- Надеюсь, - обратился я к Есаулову, - что вы разрешите ему передачу, как неделю назад разрешили мне. Он в этом остро нуждается...
Петр вышел из заключения с двумя туберкулезными кавернами в легких - результат побоев на допросах, - соперированными уже в Москве после реабилитации.
Александру относительно повезло: следователь ему достался «мягкий», он предпочитал спокойно дожидаться показаний «чужих» подопечных, проходивших по делу.
Хуже пришлось Андрею. Пытки бессонницей, как я уже говорил, серьезно нарушили его вестибулярный аппарат: он не мог самостоятельно передвигаться.
Вновь наступило время неопределенности. Следствие вроде бы закончилось, а суда все не было. Тревожное ожидание я пытался заглушить чтением классики в дореволюционном издании. На каждой книге стоял штамп: «Из личной библиотеки Н. В. Крыленко». То, что они хранились в тюрьме НКВД, не оставляло сомнений в судьбе их прежнего владельца, прокурора и министра юстиции СССР.
Только потом узнал: задержка, которой я был обязан своими литературными занятиями, объяснялась тем, что Андрей полтора месяца провел в больнице Бутырской тюрьмы, где заново учился ходить.
Конечно, два года прошли далеко не в курортных условиях. Но я отдаю себе отчет: участь многих узников Лубянки была гораздо хуже. Почему из нас не «выжали» то, что хотели? Не могу ответить на этот вопрос, могу лишь предположить. Берия расправлялся с руководителями партии и государства, родственниками членов Политбюро. Разумеется, известность Старостиных помешать ему не могла. Но Старостины существовали не сами по себе. В сознании людей они являлись олицетворением «Спартака». Это многое меняло. Предстояло расправиться не просто с несколькими заключенными, а с поддержкой и надеждами миллионов болельщиков, простых советских людей. Думаю, именно авторитет «Спартака» облегчил нашу участь.
В ноябре 1943 года нас судила Военная коллегия Верховного суда.
После чтения обвинительного заключения председатель суда Орлов начал с вопроса:
- Признаете ли вы себя виновным в предъявленных вам преступлениях?
Я ответил примерно так:
- Да, я все это высказывал, не подозревая, что это преступно...
Довольно коротко и быстро, по моему примеру, «признались» остальные, кроме последнего - Евгения Архангельского. Он заявил, что не намерен подтверждать «фантазии», надуманные Николаем Старостиным... Никакой «антисоветчиной» он, Архангельский, никогда не занимался и заниматься в будущем не намерен. От сказанного на предварительном следствии отказывается... Его признание - результат незаконных методов воздействия...
Это был глаз вопиющего в пустыне абсолютного беззакония и произвола.
Через три дня мне вменили в вину восхваление буржуазного спорта и попытки протащить в советский спорт буржуазные нравы; Петру - единственную фразу, что колхозы себя не оправдывают, а ставки советских инженеров малы; Александру и Андрею - то же, что и мне... Нам, как членам партии, дали по десять лет, беспартийным Станиславу Леуте и Евгению Архангельскому - по восемь.
После суда нас в одной тюремной карете отвезли в Бутырскую тюрьму, и до следующего утра мы, не видевшись около двух лет, наговорились вдосталь...
Тон настроению в тот вечер задал Андрей, который на вопрос тюремного врача: «Есть ли жалобы?» - ответил: «У меня есть...»
Тот, скрывая под маской служебной суровости закономерное любопытство к известным спортсменам, переспросил:
- На что же вы жалуетесь?
- На приговор... Много дали!
Едва за ним дверь камеры захлопнулась, мы дружно рассмеялись. Десять лет лагерей по тем временам - это был почти оправдательный приговор. Будущее казалось не таким уж мрачным.
Наутро нас рассадили по разным камерам, и только через долгих двенадцать лет я снова увидел Андрея и Петра. Да и с Александром лишь случайность однажды свела меня ненадолго в пересыльном пункте.
...Если внутренняя тюрьма пугала одиночеством, то «Бутырки» - количеством заключенных в камере.
Многие спали по очереди. На нарах устраивались разве что «блатные». Если на ночь доставалось место на привинченном к полу столе, это считалось удачей. А для новичков - «валетом» на полу, у «параши». На каждого приходилось, дай бог, по квадратному метру. Но этот метр, как ни странно, порождал труднообъяснимое чувство - чувство «камерной» общности, видимо, отражающее естественное человеческое стремление не ощущать себя один на один с грядущей неизвестностью. Его трудно объяснить словами, но мне довелось пережить момент, когда надзиратель равнодушно выкрикнул мою фамилию и добавил:
- С вещами.
Поверьте, в этот миг можно многое отдать за то, чтобы хотя бы еще на сутки, на день, на час остаться в немыслимой тесноте переполненной, вонючей, грязной, но уже твоей камеры.
По пути на Север я попал в гигантский пересыльный пункт - город Котлас. На «пересылках» люди могли сидеть годами. Если вас отправляли оттуда через месяц, это считалось быстро. В Котласе я познакомился с кинодраматургом Алексеем Каплером. Мы подружились. Интеллигентнейший человек. Он вел себя в трудновыносимых условиях с редким достоинством.
Однажды мне сообщили, что кто-то приехал на свидание. Время лихое, общение с политическими - большой риск. Шел в контору с волнением, гадал: кто бы это мог быть? Оказалось, сестра, Клавдия. Надо сказать, что и она и Вера везде и всюду продолжали за нас бороться.
Второй муж Клавдии, Виктор Дубинин, работал старшим тренером «Динамо» и в этом качестве не менее одного раза в неделю бывал в кабинете у министра госбезопасности Абакумова. Бедного Дубинина родство со Старостиными не особенно устраивало. Узнать, где мы, как мы, и даже в известной степени повлиять на нашу судьбу он мог через Абакумова, но опасался. А вот со свиданием решился помочь: звонок из Москвы сделал свое дело. Местные власти дали свидание, что в «пересылках» категорически запрещалось.
Через три месяца я, наконец, прибыл в Ухту - тогда небольшой городок, в окрестностях которого добывалась нефть. Отдельные лагерные пункты располагались в 300 - 400 километрах от него. «Зато» в самом городе имелись стадион и кинотеатр, действовал каток, существовал даже свой театр, в труппу которого входили в основном заключенные: актриса из Китая, танцовщица из Ленинграда, пловчиха из Москвы...
Но в перечне «развлечений» города главное место занимал футбол. Ему вновь суждено было благосклонно распорядиться моей судьбой. Популярность «Спартака» шла намного впереди меня. Я еще маялся в Котласе, а в Ухте генерал-лейтенант Бурдаков, начальник Ухтлага, уже определил мою участь.
Не дав осмотреться, меня прямо с вокзала повели знакомиться с футболистами, среди которых были и вольнонаемные и осужденные. Капитан местной команды Сергей Баловнев оказался ловким на поле и в жизни парнем. На «пересылке» он чувствовал себя как дома и сразу мне заявил:
- Николай Петрович, мы вас ждем давно, будете работать с нами. Генерал души не чает в футболе. Это он вас сюда вырвал.
На другой день меня привели в порядок, постригли, помыли, побрили и повезли к генералу на показ.
В приемной, где хозяйничала его секретарша Лена, очень красивая молодая брюнетка, сидели начальники десятков подразделений и отделов.
И тут же я - «политический». С годами я перестал удивляться тому, что начальники, бывшие вершителями судеб тысяч и тысяч людей, олицетворением бесчеловечности и ужасов ГУЛАГа, столь благожелательно относились ко всему, что касалось футбола. Их необъятная власть над людьми была ничто по сравнению с властью футбола над ними.
В лагерях не только отбывали срок, работали и умирали. Там жили. Они стали формой человеческого существования. Это было страшно: в созданной системе ценностей футбол превращался в средство выживания.
Разделавшись с «текучкой» лагерной жизни, генерал вызвал меня. Я вошел: за столом сидел человек двухметрового роста, килограммов под 130, с большой головой и высоким лбом. Он посмотрел на меня из-под густых седых бровей и спросил (потом я слышал подобные вопросы сотни раз):
- Как же это могло случиться?
Я уже знал, что надо отвечать:
- Непростительная ошибка с моей стороны.
- Хорошо, что вы это понимаете. И вам мой совет, а может быть, даже больше, чем совет: не заводите дружбу с заключенными, особенно с уголовниками. Сейчас они начнут к вам липнуть со всех сторон. Вам выдадут круглосуточный пропуск и разместят на стадионе. Там у меня живут несколько осужденных футболистов, в том числе Баловнев. Он вам поможет освоиться и все расскажет. Идите устраивайтесь.
Вот так я начал работать тренером команды ухтинского «Динамо».
«Сам» любил футбол беззаветно и наивно, почти по-детски. В тонкостях не разбирался, но гол приводил его в восторг, который он не скрывал. На стадион он всегда водил жену - пожилую располневшую даму... В дни матчей управление заканчивало работу на полчаса раньше и в полном составе, вслед за начальником, отправлялось на футбол.
Когда в Ухту приехала на календарную игру команда «Динамо» из Сыктывкара, мы разгромили ее со счетом 16:0. Это был, по-моему, самый счастливый день для генерала Бурдакова. После каждого гола он поворачивался к сидевшему за ним на трибуне министру МВД республики и, широко разводя руки в стороны, хлопал в ладоши прямо перед его носом. Если бы это было во власти Бурдакова, я думаю, он меня в тот же день освободил бы...
Пробыл я в Ухте всего год, но отдельные эпизоды до сих пор сохранились в памяти... Помню, например, такой разговор Бурдакова с генералом Барабановым - начальником Интлага.
- Ну, когда ты со своей командой приедешь в Ухту, где я тебя вдребезги расшибу, как Сыктывкар? - спрашивает Бурдаков.
- Приеду, приеду, - отвечает Барабанов по селектору. - А кто кого расшибет, будет видно - ведь у меня сейчас команду-то тренирует Старостин!
- Какой Старостин?
- Александр... Вот какой.
- Да? Но все равно приезжай... Мой Старостин - Николай - покажет твоему Старостину где раки зимуют.
- Ну, это мы еще посмотрим, который из них кому покажет.
Вот каким образом я узнал, где «тянул» срок Александр.
В своей книге «Звезды большого футбола» я описал и другой случай, который произошел в кабинете того же Бурдакова. Это было как раз перед игрой с командой Сыктывкара. Я докладывал генералу о состоянии команды.
- Все ли были на тренировке?
- Не было Шарапова - инженера местной электростанции.
- Почему?
- Его не отпустили с дежурства.
Бурдаков нахмурил брови и включил диспетчерскую связь. Через несколько секунд я услышал испуганный голос директора станции, его прервал густой бас генерала.
- Ну, рассказывай, как дела?
- Товарищ генерал, у нас все в порядке.
- Ты считаешь, что все в порядке? А почему инженер Шарапов не был на футбольной тренировке вчера? Почему? Ты что, не знаешь, что у нас игра через два дня?
- Товарищ генерал, некому было дежурить.
- А ты сам не мог?
- Вы знаете, у меня то одно, то другое...
- Скажи, ты на футбол ходишь?
- Нет. Дела не позволяют, товарищ генерал.
- Ему дела не позволяют! У него дел много! А вот Лаврентию Павловичу дела позволяют на футбол ходить. Ну, конечно, у него дел-то ведь меньше, чем у тебя на электростанции. Так, что ли? Мне позволяют - я хожу. Всему управлению позволяют. А тебе не позволяют? Ну, хорошо, мы продолжим этот разговор.
И, положив трубку, обратился ко мне:
- Разве можно доверить электростанцию человеку, который не ходит на футбол? - И, не дав мне открыть рот, сам же ответил: - Конечно, нет.
Бурдаков был жестким человеком. Но к футболистам питал заметную слабость, давал им все допустимые льготы: разрешал круглосуточные пропуска, представлял на досрочное освобождение через местный нарсуд тех, кто был осужден по уголовным статьям, попадавшим под амнистии.
Не знаю, убедительно ли прозвучит моя мысль, но мне кажется, что социальная роль футбола, его общественная значимость в предвоенные годы сформировалась, благодаря особому к нему отношению людей. Его словно отделяли от всего, что происходило вокруг. Это было похоже на неподвластное здравому смыслу поклонение грешников, жаждущих забыться в слепом обращении к божеству. Футбол для большинства был единственной, а иногда последней возможностью и надеждой сохранить в душе маленький островок искренних чувств и человеческих отношений.
...Прошел год, я только-только начал привыкать к местным нравам, к своему положению. И вдруг предписание ГУЛАГа - отправить Старостина на Дальний Восток, в Хабаровск. Бурдаков терялся в догадках, нервничал: ему казалось, что до Москвы дошли слухи о моем относительно льготном пребывании в Ухте. Но и теперь, когда на карту была поставлена его служебная репутация, а может быть, и карьера - нарушение правил содержания в лагере политзаключенного могло не сойти с рук, - генерал попытался оставить меня у себя в Ухте: отправил в один из лагпунктов в глухой тайге, а в Москву сообщил, что я нездоров и следовать в Хабаровск не могу.
Зимой 1945 года я узнал, что такое лесоповал.
В тайге, километрах в трехстах от Ухты, несколько деревянных построек. Высокий забор с колючей проволокой, вышки с пулеметами. Это и есть лагпункт. Подъем в шесть утра. Все толпятся у двери (кто с пилой, кто с топором), подталкивая друг друга в спину, - никому не хочется первым выходить из барака на 30-градусный мороз. Ругань конвоя, пинки, удары прикладами - и построенная колонна исчезает в кромешной темноте. Дорога до повала - пять-шесть километров, и каждый день она уходит дальше и дальше. Когда-то лес валили рядом с лагпунктом, но его давно здесь уже вырубили, вокруг лишь кустарник...
Как только колонна выходила за ворота лагеря, власть конвоя над людьми становилась абсолютной. Злой конвой - страшнее этого мне не доводилось встречать в жизни. Нарушение любого из правил следования типа «шаг вправо, шаг влево - считается побегом, огонь без предупреждения», «не разговаривать» при злом конвое могло иметь, как говорил мой сосед по нарам - филолог, мастак придумывать новые слова, полулетальный исход. Он смотрел в корень. Конвоиры менялись, но их всех уравнивало одно постоянное право: право убивать. И все-таки, несмотря на обжигающий холод и жестокий конвой, хотелось, чтобы дорога к повалу была бесконечной. Увы, она всегда кончалась... И начиналась работа. Причем у каждого своя - «58-я» валила лес, уголовники играли в карты. «Шестерки» быстро разводили костер, стелили вокруг него еловые ветки, на которые усаживались «паханы», доставалась колода...
Когда я впервые узнал, что на языке гулаговских документов уголовники именовались загадочным словосочетанием «общественно-близкие элементы», то посчитал это каким-то чиновничьим бредом. Но потом понял: все дело в том, о каком обществе вести речь. Если об обществе надзирателей и конвоя, то для них, безусловно, уголовники являлись не то что близкими, а просто родными элементами. Начальники лагпунктов относились к уголовникам благосклонно.
Бригадир показывает заключенным, с чего начинать. А начинать приходится с откопки ствола дерева, засыпанного снегом на целый метр, и только потом пилить, пилить, пилить... Через час многие с трудом таскают за ручки плохо разведенные и плохо наточенные пилы. Через четыре часа - обед из лагеря, естественно, полуостывший. Вы к этому времени уже подустали, и вся одежда на вас мокрая. И на ногах не валенки, а чуни из старых автопокрышек, обмотанные тряпьем. Пока к костру доберешься, там все «лучшее» уже разделено. Значит, похлебаете то, что досталось, возьмете кусок хлеба и опять назад, пилить. Хлеб выдается по выработке. Если вы наработали 150 граммов, бригадир все равно пишет наряд на 400, иначе от голода в следующий раз просто не дойдете до леса.
Потом наступает срок вывозить дрова. Получается, что заготовлено по документам в четыре-пять раз больше фактического. Начинают разбираться, где остальные. Остальных нет и не может быть. А хлеб-то съеден по этим нормам. Значит, надо составлять акт на разлив какого-нибудь ручья, благо таких в тайге много, который размыл и унес сложенные поленницей дрова. Надо гнать «туфту». Ею пронизаны отчеты всех лагпунктов.
Северные дни коротки... Два-три часа после обеда, и пора «домой»... Конвой старается вернуться с колонной засветло... Но половина из заключенных в промокших от снега чунях еле-еле передвигает ноги. До лагпункта тащатся два с лишним часа. Столько же времени они будут сушиться и отогреваться у больших железных печей в бараках... Отсюда страшный бич тех, кто работает на повале, - туберкулез.
Вольнонаемных врачей явно не хватало, поэтому привлекались медики из числа заключенных, а чаще вовсе обходились фельдшерами с весьма приблизительными понятиями о медицине. Но сама по себе должность лагерного «лекаря» делала его фигурой влиятельной. При желании он вполне мог до определенной степени облегчить участь отбывавшим срок. Если в бюллетене значилось «освободить от работы», начальник обычно не рисковал направлять больного в лес.
В Ухтлаге главным врачом был некто Соколов - страстный футбольный болельщик. Как-то он меня вызвал и предложил:
- Николай Петрович, давайте я вас пристрою в свой санотдел. Вы же физкультурник. Вы знаете, что такое массаж?
- Конечно, знаю.
- Будете массажистом.
Санчасть в лагере занимала отдельный громадный барак. Прошло почти 50 лет, а не могу забыть ту картину. У меня есть странность: трудно переношу кашель окружающих, даже близких людей. Он меня раздражает. Я унаследовал это от отца. Помню, когда мы начали кашлять, мама давала нам подушку:
- Закройтесь, чтобы отец не слыхал.
Когда я вошел в барак, забитый полуживыми существами, они все кашляли. Но это был не кашель - это был булькающий свист, который вырывался из легких. А как забыть их лихорадочные глаза, обреченные на смерть лица...
И вот что еще снится мне иногда по ночам. Я знал секретные сводки, где указывалось, сколько работоспособных, сколько больных, сколько «черных» - так обозначались умершие - находится в лагере. Каждый день в Ухте умирало не меньше сорока человек. Тела свозились в морг. Черт меня дернул туда пойти. Я увидел горы голых трупов, которые пожирали сидевшие на них сотни крыс...
Несмотря на все ужасы, работать в санчасти считалось удачей. Часто туда напрашивались люди, не имеющие о медицине никакого представления. У нас был такой фельдшер - в прошлом писатель, молодой парень, но с бородой и усами. Поэтому, когда к нему приходили, то первое, что ему говорили: «Батя (раз у него борода - значит, батя), запиши меня к врачу». Он смотрел на пришедшего хмуро: «Ты здоров». - «Я болен, батя». Он в ответ: «Ты здоров, Матя». Отсюда и повелось. Заключенные стали его звать «Матя». «К Мате надо сходить - полечиться».
Так случилось, что Ухтлаг оказался лагерем литературного профиля. Поваром числился тоже писатель, из Ирана, по имени Назым. Он был обвинен в шпионаже. В бараке у него почему-то была отдельная полукомната. Обычно к нему заходили и спрашивали:
- Вы старший повар?
Назым лежал на высокой кровати (где он ее взял - загадка, на ней валялись подушки, и он спал полусидя) и отвечал:
- Я - иранский шпион, что тебе надо?
Это была занимательная картина. Старший повар - фигура по влиянию где-то чуть пониже врача. Повар мог вас накормить, поддержать. Вы ему суете котелок на троих, а он вам, если хочет, наливает на пятерых.
- Назым, прибавь компоту.
- Тебе и так воды не надо пить.
- Но компот-то ведь жирный.
Вот такие порой были диалоги.
В «Бутырках» на стене писали: «Федот, не верь следователю». И здесь были свои постулаты. Первый: «Никогда не делай сегодня того, что можешь перенести на завтра». Второй: «Съешь все сегодня, не оставляй на завтра». Но был еще главный закон: выжить и пережить тех, кто тебя посадил.
...Несмотря на все старания, Бурдаков не смог оставить меня у себя в лагере, хотя, думаю, искренне хотел. Когда он вышел в отставку и вернулся в Москву, то несколько раз звонил мне. Соединяла нас по телефону, как когда-то в Ухте, та самая секретарша Лена, которую тогда полушутя-полусерьезно называли вторым человеком в Ухтлаге. Судя по всему, с годами она сумела сохранить свои отношения с генералом.
В книге «Звезды большого футбола» я описал эпизод разговора Бурдакова с директором электростанции. Кто-то ему эту книгу показал. И вот в трубке его густой бас:
- Николай Петрович, читаю твои «Звезды».
Я насторожился, ожидая, что сейчас он выкажет обиду за написанное, но вдруг слышу:
- Ну, спасибо тебе большое, что не забыл обо мне. Ведь ты меня в советском футболе увековечил. Когда ты придешь ко мне в гости, чтобы мы с тобой те времена вспомнили?
Я ничего конкретно не ответил, обещая позвонить...
...От Ухты до Котласа я ехал почти в «райских» условиях. Кроме меня, в купе-камере тюремного вагона было только двое: пожилой профессор-филолог и молодой парень, карманный вор.
У профессора были с собой узелок с провизией, остатки полученной недавно посылки. Не успел я осмотреться, как вор конфисковал «профессорский паек» и устроился с ним на верхней полке. От обиды и бессилия профессор заплакал.
- Верни, что взял, - сказал я парню.
- Отдыхай, батя, - лениво ответил он.
Я крепко схватил его за воротник телогрейки и, рванув, сбросил с полки. Он лежал в грязном, заплеванном проходе, не понимая, что произошло.
- Вернешь? - спросил я. В свои 42 года я был достаточно физически крепок и еще не забыл навыков кулачных боев на Москве-реке.
- Ладно, батя, раз ты такой принципиальный, то верну...
После этого все происходило «чинно и благородно», до Котласа мы докатили без инцидентов.
На Север и на Урал заключенных гнали тысячами. Добирался я по маршруту Ухта - Котлас - Вологда - Киров - Молотов - Свердловск - Омск - Новосибирск - Красноярск - Иркутск - Чита - Хабаровск целых полгода и прибыл к месту назначения 8 мая 1945-го.
Большую часть этого путешествия я промаялся в «пересылках», которых насчиталось с добрый десяток. Да и в тюремных «вагончиках» суток тридцать «перекемарить» пришлось... В купе тюремного вагона набивали по 36 человек. Сейчас даже не верится, что мы там умещались... Все стремились занять лежачее место на вторых нарах, лицом к решетке, отгораживающей коридор. Там было больше воздуха, кроме того, можно у конвоя выпросить глоток воды, знать, что кругом делается... На третьих нарах и выше слишком жарко, внизу под лавкой - холодно. Этап являлся для заключенного «голгофой». Кормили в поезде впроголодь: кусок соленой рыбы, триста граммов хлеба и кипяток... «Оправляться» давали только два раза в сутки, но и при этом на злачное место «выпадало» по триста с лишним посещений ежедневно. Прибытие на очередную «пересылку» воспринималось почти как «амнистия». Хотя у каждой из них были свои особенности и репутация.
Когда я иногда читаю в газетах: «В аэропорту создалась чрезвычайная обстановка из-за скопления нескольких тысяч человек...», я вспоминаю те места, в которых довелось побывать. В них скапливались десятки тысяч людей. Одна каторжная тюрьма в Иркутске чего стоила!.. Через нее заключенных отправляли в Норильск, на золотопромышленные прииски Сибири и Якутии. Для транспортировки тут требовались не вагоны, а целые составы. Сидящие в «пересылках» в большинстве своем никуда не торопились... Многие умудрялись оставаться там годами. Чем работать на холоде за лишние 200 - 300 граммов хлеба в сутки, куда умней пребывать на нарах в теплом тюремном помещении.
Заправляли всем, как правило, уголовники. Они имели связи с охраной, через нее сбывали в городе отнятый у «политических» дефицит. Взамен разживались водкой и табаком. В огромных камерах «пересылок» почти в открытую шла картежная игра на что и во что попало. Проигрывали не только вещи, но и людей. И если «шестерка» не выполняла приказ главаря убить человека, наказание было одно - смерть.