Глава 3. Вверх по эскалатору 6 страница
На сцене воняет потом, там, наверное, градусов сто, мы играем пятьдесят минут, а я лишь хочу спеть последнюю песню, а группа, когда я говорю об этом в перерыве, считает, что это дурацкая идея. Все песни – с последних трех сольников, но я слышу, как японцы в первом ряду с кошмарным, лишенным «р» акцентом выкрикивают названия хитов, которые я пел с группой, а теперешняя группа углубляется в хит со второго сольника, и вообще-то я не понимаю, нравится ли залу, хотя все громко хлопают, а позади меня четырехсотфутовая растяжка «Мировое турне Брайана Метро – 1984», она зыблется у нас за спинами, я медленно передвигаюсь по бескрайней сцене, пытаюсь вглядеться в зал, но громадные прожекторы превращают стадион в серую колышущуюся тьму, я начинаю второй куплет песни и забываю слова. Пою: «Прошла еще одна ночь, ты думаешь, как же так вышло», – и затыкаюсь. Гитарист резко вздергивает подбородок, басист пробирается ко мне, ударник все стучит. Я даже на гитаре не бренчу. Снова начинаю второй куплет: «Прошла еще одна ночь, ты думаешь, как же так вышло...» – и ничего. Басист что-то вопит. Я оборачиваюсь к нему, руки меня доконают, и басист приказывает: «Ты должен себе помочь», – и я спрашиваю: «Чего?» – и басист кричит: «Ты должен себе помочь», – и я спрашиваю: «Чего?» – и басист орет: «Ты должен себе помочь, блин», – а я думаю, какого черта я буду это петь, а потом – какой мудак написал эту бредятину, и я делаю группе знак, чтоб переходили к припеву, мы нормально закругляем песню, и нас не вызывают на «бис».
Роджер везет меня в лимузине в гостиницу.
– Охренительное шоу, Брайан, – вздыхает он. – У тебя просто непревзойденная сосредоточенность и умение держаться на сцене. Лучше и быть не может, честное слово. Просто слов не хватает.
– У меня рукам... пиздец.
– Только рукам? – Даже без иронии, Роджер и голоса не повышает, только приглушенная жалоба, замечание, которого и делать-то не стоит. – Ну, скажем устроителям, что тебе синтезатор криво смикшировали, – говорит Роджер. – А зрителям скажем, что у тебя мать умерла.
Мы проезжаем людную улицу наискось от гостиницы, лимузин катит к «Хилтону», и все пытаются заглянуть в тонированные окна.
– Господи, – бормочу я. – Вот ведь чурки ебаные. Ты на них посмотри, Роджер. Ты только посмотри на этих чурок, Роджер.
– Все эти чурки ебаные купили твой последний альбом, – говорит Роджер и вполголоса прибавляет: – Безмозглый мудак.
Я вздыхаю, надеваю темные очки.
– Хочется вылезти из лимузина и сказать этим ебанушкам, что я о них думаю.
– Ни за что на свете, детка.
– Это... почему?
– Потому что ты слишком неприлично выглядишь для прямых контактов с публикой.
– Подумай, сколько слов рифмуется с моим именем, Роджер, – говорю я.
– И много таких? – спрашивает он.
Мы с Роджером стоим в лифте.
– Найди мне горничную, что ли, ага? – прошу я. – У меня тотальный бардак в номере.
– Уберись сам.
– Не-а. Нет уж.
– Я тебя переведу в другой, ага?
– Ага.
– У тебя целый этаж, кадавр. Выбирай.
– А почему бы просто горничную не прислать?
– Потому что обслуга «Токио-Хилтон», видимо, считает, что ты изнасиловал двух горничных. Это правда, Брайан?
– Дай определение... э... изнасилования, Роджер?
– Попрошу обслугу прислать словарь. – Роджер корчит ужасную морду.
– Я перееду.
Роджер вздыхает, смотрит на меня и говорит:
– У тебя такое чувство, что ты никуда не переедешь, правда? Ты понимаешь, что собирался об этом подумать, но теперь пришел к выводу, что оно того не стоит, что у тебя сил нет или еще что, правильно? – Роджер смотрит в сторону, лифт замедляется на его этаже. Роджер поворачивает ключ – лифт заблокирован и поедет только на мой этаж, а больше никуда, как я, в общем-то, и хотел.
Лифт тормозит на этаже, который запрограммировал Роджер, и я выхожу в пустой сумрачный коридор, иду к своей двери, прорывая тишину громким воплем, вторым, третьим, четвертым, нащупываю ключи, поворачиваю дверную ручку, и она сама открывается, а в номере на моей постели сидит девчонка, листает «Хастлер», повсюду – засохшая кровь. Девчонка поднимает голову. Я закрываю дверь, запираю, смотрю.
– Это вы кричали? – тихо и устало спрашивает она.
– Видимо, – отвечаю я, а потом: – С льдогенератором вы уже подружились?
Красивая девчонка – загорелая блондинка с большими голубыми глазами, из Калифорнии, в майке с моим именем, в застиранных тугих обрезанных джинсах. Губы красные, блестящие, она кладет журнал, когда я медленно подхожу, чуть не споткнувшись об использованный дилдо – Роджер его называет «Упрощатель». Девчонка нервно смотрит на меня, но встает с постели и отступает как-то слишком расчетливо, доходит до стены и прижимается к ней, тяжело дыша, и я подхожу, приходится схватить девчонку за шею, легонько сначала, потом сжать, она закрывает глаза, и я тяну ее на себя, а потом бью об стену головой – ее это, похоже, не расстраивает, и я уже нервничаю, но тут она открывает глаза, улыбается, ее рука резко взлетает – ногти длинные, острые, розовые – и раздирает футболку за две сотни баксов надвое, расцарапав мне грудь. Я заношу кулак, сильно бью. Девчонка вцепляется мне в лицо. Я толкаю ее на пол, она плюется, сует мне пальцы в рот и визжит.
Я лежу в ванне, весь в пене. У девчонки выбит зуб, она сидит на унитазе, прижимает к лицу кусок льда (обслуга оставила несколько). Девчонка с трудом подымается, хромает к зеркалу, говорит:
– По-моему, опухоль уже сошла.
В воде плавает кусочек льда, я кладу его в рот, посасываю, сосредоточившись на том, как я медленно посасываю. Девчонка садится на унитаз и вздыхает.
– Не хочешь узнать, откуда я? – спрашивает она.
– Нет. Вообще-то нет.
– Из Небраски. Линкольн, Небраска. – Длинная пауза.
– Ты в универмаге работала, верно? – спрашиваю я, не открывая глаз. – Но универмаг теперь закрыт, так? Пустой совсем, а?
Я слышу, как она прикуривает, чувствую запах дыма, потом она спрашивает:
– А ты там был?
– Я был в универмаге в Небраске.
– Да?
– Ага.
– Там тоска.
– Тоска, – соглашаюсь я.
– Тотальная.
– Тотальная тоска.
Я смотрю на разодранную кожу на груди, на розовые вспухшие полосы ниже, на свои соски и думаю: ну вот, минус еще одна фотка без рубашки. Чуть трогаю соски, отбрасываю девчонкину руку – она пытается их коснуться. Когда она достаточно влажнеет, я вставляю ей снова.
Грамм, и я готов позвонить Нине в Малибу. Восемнадцать гудков. Наконец она подходит.
– Алло?
– Нина?
– Да?
– Это я.
– А-а. – Пауза. – Минуту. – Еще пауза.
– Ты тут?
– Можно подумать, тебе не пофиг.
– Может, и не пофиг, детка.
– Может, и пофиг, мудак.
– Господи.
– Нормально, – быстро говорит она. – Ты сейчас где?
Я закрываю глаза, наваливаюсь на спинку кровати.
– Токио. «Хилтон».
– Звучит элегантно.
– Это решительно не самое чудесное место из тех, где я жил.
– Прекрасно.
– Не слышу энтузиазма, детка.
– Да, правда?
– О черт. Просто дай с Кенни поговорить.
– Он с Мартином на пляже.
– Мартином? – Я сбит с толку. – Кто еще такой Мартин?
– Марти, Марти, Марти, Марти...
– Ладно, ладно, о'кей, Марти. И как Марти?
– Марти замечательно.
– Да? Прекрасно, хотя я понятия не имею, кто он такой, но – можно мне с Кенни поговорить, детка? – прошу я. – Ну то есть – ты не могла бы сходить на пляж позвать его, и, типа, не психовать?
– Как-нибудь в другой раз, ага?
– Я хочу с сыном поговорить.
– Только он с тобой разговаривать не хочет.
– Дай мне с ребенком пообщаться, Нина, – вздыхаю я.
– Без толку.
– Нина, позови Кенни.
– Я вешаю трубку, Брайан, понял?
– Нина, я адвоката вызову.
– Пошел он на хуй, Брайан, на хуй пошел. Мне пора.
– О господи...
– И лучше слишком часто сюда не звони.
Повисает длинная пауза, поскольку я ничего не отвечаю.
– Вообще лучше тебе с Кенни не общаться, потому что он тебя боится, – говорит она.
– А тебя нет? – Я в ужасе. – Медуза.
– Больше не звони. – И она бросает трубку.
Мы сидим на первом этаже «Токио-Хилтон» в пустой кофейне (которую Роджер «оцепил» – боится, что «люди тебя увидят»), и Роджер сообщает, что мы пойдем смотреть, как обедают «Английские цены». На Роджере большие черные очки и дорогая пижама, во рту жвачка.
– Кто? – спрашиваю я. – Кто?
– «Английские цены», – отчетливо повторяет Роджер. – Новая группа. Их «Эм-ти-ви» раскопало и раскрутило. – Пауза. – Действительно хит, – зловеще прибавляет он. – Из Анахайма.
– С чего бы? – спрашиваю я.
– Потому-что-они-там-родились, – вздыхает Роджер.
– Угу.
– Они хотят с тобой встретиться.
– Но... с чего?
– Хороший вопрос, – замечает Роджер. – А тебе не все равно?
– Почему они тут?
– Потому что у них турне, – говорит Роджер. – Ты кокаин потребляешь?
– Граммами, граммами и еще граммами. Задохнешься, если узнаешь сколько.
– Лучше кокаин, чем герыч, как в восемьдесят втором, – осторожно отвечает он.
– Кто эти люди? – спрашиваю я.
– А ты кто?
– Ну... – Вопрос меня смущает. – А ты... как думаешь?
– Человек, который пытался поджечь бывшую жену садовым факелом... – предполагает он.
– Мы тогда были женаты.
– Удачно, по-моему, что Нина в океан бросилась. – Роджер делает паузу. – Разумеется, три месяца спустя, но если учесть, какая она была умница, когда вы познакомились, я рад, что у нее так улучшились рефлексы. – Роджер прикуривает, задумывается. – Блин, невероятно, что она получила опекунство. Но мне подумать страшно, что бы случилось с ребенком, если бы опекунство получил ты. Мотра[55] – и та родитель получше.
– Роджер, кто эти люди?
– Видел обложку последнего «Роллинг Стоуна»? – Роджер щелкает пальцами в сторону юной нервной официантки. – Ой, забыл. Ты же его больше не читаешь.
– После того дерьма, что они вывалили, когда Эд погиб.
– Ах, какие мы обидчивые, – вздыхает Роджер. – «Английские цены» – хит. Хитовый альбом «Поганка», и еще про них сделали видеоигру – надо бы тебе сыграть... э... как-нибудь. – Роджер тычет пальцем в свою чашку, и официантка, покорно склонив голову, наливает. – Кажется, что безвкусица, но на самом деле нет. Правда.
– Господи, да я развалина.
– «Английские цены» – высший класс, – напоминает Роджер. – Стратосфера – это слабо сказано.
– Это ты уже говорил, и мне по-прежнему не верится.
– Только спокойно.
– С чего это мне успокаиваться? – Я смотрю Роджеру в глаза – первый раз с тех пор, как мы зашли в кофейню.
Роджер глядит в чашку, потом на меня и очень четко произносит:
– Потому что я намерен стать их менеджером.
Я молчу.
– Они еще толпы приведут, – говорит Роджер. – Толпы людей.
– Куда? Кому? – спрашиваю я и тут же понимаю, что бесполезно, лучше б он не отвечал.
– Для вас, детки, – отвечает Роджер. – У нас немалая аудитория, но тем не менее.
– Больше туров не будет, – говорю я. – Все.
– Это ты так думаешь, – бросает Роджер.
– Ох, блин. – Больше мне сказать нечего.
Роджер поднимает голову.
– Ах ты черт – вот они, ублюдки. Только спокойно.
– Твою, на хуй, мать, – вздыхаю я. – Да я спокоен.
– Почаще это себе говори и опусти рукава.
– Я начинаю понимать, что ты утоп в моей жизни по уши, – замечаю я, опуская рукава.
В кофейню входят четыре музыканта из «Английских цен». С каждым юная, красивая японка в мини-юбке, футболке и розовых кожаных ботинках. Солист тоже очень юный, даже моложе японок, платиновые волосы торчат во все стороны кляксой, у него ровный загар, крашеные ресницы, красная подводка на веках, он весь в черной коже, а на запястье – шипастый браслет. Мы пожимаем друг другу руки.
– Эй, отец, я всю дорогу твой поклонник, – произносит он. – Всю дорогу, отец.
Остальные угрюмо кивают. Я не в состоянии улыбнуться или кивнуть. Мы все сидим за большим стеклянным столом, и девушки-японки таращатся на меня и хихикают.
– А где Гас? – интересуется Роджер.
– У Гаса мононуклеоз, – солист оборачивается к Роджеру, не отводя взгляда от меня.
– Надо бы ему цветочков послать, – говорит Роджер.
Солист поворачивается ко мне.
– Гас – это наш барабанщик, – объясняет он.
– А-а, – говорю я. – Это... хорошо.
– Суси? – предлагает им Роджер.
– Нет, я вегетарианец, – отвечает солист. – И вообще, мы уже завтракали в «СпагеттиОс».
– С кем?
– С одним важным студийным начальником.
– Эх, – говорит Роджер.
– В общем, отец, – солист вновь обращается ко мне, – я, как бы, это – слушал твои пластинки – ну, пластинки группы, – сколько себя помню. Уже, как бы, ну, давно, и я не ошибусь, если скажу, что вы на нас оказали... – Он умолкает, и выговорить следующее слово ему непросто: – Воздействие.
Остальные «английские ценники» кивают и хором бормочут.
Я пытаюсь заглянуть солисту в глаза. Выдавить: «Замечательно». Все молчат.
– Эй, – говорит солист Роджеру. – Он чего-то это... блеклый какой-то.
– Ага, – соглашается Роджер. – Мы вообще-то его так и зовем – Метрополутон.
– Это... круто, – понимающе отвечает солист.
– А ты, мужик, кого слушал? – спрашивает один «ценник».
– Когда? – Я обескуражен.
– Ну типа в детстве, в средней типа школе, все такое. Влияния, мужик.
– Ой... кучу всего. Ну, я вообще-то не помню... – Я панически смотрю на Роджера. – Я бы лучше не говорил.
– Хочешь типа, чтоб я повторил вопрос, мужик? – спрашивает солист.
Я лишь парализованно смотрю на него, не в состоянии двинуться.
– Се ля жизнь, – наконец вздыхает солист.
– Капитан Бифхарт[56], «Ронеттки»[57], анти-истэблишментские страсти, все такое, – жизнерадостно перечисляет Роджер. – Скажи мне, кто твой друг. – Лукаво хихикает, за ним хохочет, гавкает прямо, солист – это команда засмеяться остальным «ценникам».
– Отличные девчонки.
– Да, сэр, – льстиво и монотонно говорит один. – Ни бельмеса не смыслят по-американски, но ебутся, как кролики.
– Смыслишь? – обращается солист к сидящей рядом девчонке. – Хорошо ебешься, сука? – спрашивает он и кивает с выражением глубокой искренности на лице. Девушка разглядывает лицо, видит кивок, улыбку и улыбается в ответ беспокойно и невинно, кивает, и все гогочут.
Солист, кивая и улыбаясь, обращается к другой:
– Нехило отсасываешь, а? Любишь, когда я жирным, кожистым хуем тебя по лицу бью, сука ебанутая?
Девушка кивает, улыбается, оборачивается к другой, и вся группа смеется, Роджер смеется, и японки смеются. Я смеюсь, снимаю наконец очки, чуть расслабляюсь. Наступает тишина, и каждый из нас на минуту предоставлен собственным тревогам. Роджер советует ребятам заказать чего-нибудь выпить. Японки хихикают, поправляют розовые ботиночки, солист косится на мою забинтованную руку, и в этой наивной кривой улыбке, в дымке фотосессии, в гостинице Сан-Франциско, в бесчисленных долларах, в следующих десяти месяцах я вижу себя.
В гардеробной стадиона перед выходом я сижу на стуле перед огромным овальным зеркалом, смотрю сквозь «уэйфэреры», как мое отражение грызет редиску. Пинаю стену, стискиваю кулаки. Входит Роджер, садится, закуривает. Спустя некоторое время я издаю звук.
– Что? – переспрашивает Роджер. – Ты бормочешь.
– Я туда не хочу.
– Потому что что? – Роджер разговаривает, будто с ребенком.
– Мне нехорошо. – Я таращусь на себя в зеркало. Толку ноль.
– Вот не надо. Ты сегодня прямо излучаешь оптимизм.
– Ага, а ты, блядь, на днях станешь Мистер Конгениальность, – ворчу я. Потом успокаиваюсь: – Зови Дика.
– Кого звать дико? – спрашивает он, но, видя, что я на него сейчас наброшусь, уступает: – Шучу.
Роджер куда-то звонит, через десять минут кто-то во что-то заворачивает мне руку, двигает по вене, затем покалывание, витамины – опа! – меня заливает странное тепло, оно выгоняет холод, сначала быстро, потом медленнее, ох-х, ага.
Роджер садится на диванчик и говорит:
– Больше фанаток не бей, понял? Слышишь меня? Хватит.
– Ох, блин, – говорю я. – Им... по кайфу. Им по кайфу меня баловать. Я им даю себя... баловать.
– Просто угомонись. Слышишь?
– Ох, отец, чтоб тебя, отец, я и дальше буду.
– Что ты сказал?
– Отец, я Брайан...
– Я знаю, кто ты, – перебивает Роджер. – Ты – тот самый омерзительный мудак, который за прошлое турне избил трех девчонок, а одной при этом угрожал мясницким ножом. Мы этим девчонкам по сей день платим. Помнишь сучку из Миссури?
– Миссури? – хихикаю я.
– Которую ты чуть не убил? Припоминаешь?
– Нет.
– Мы от нее до сих пор откупаемся и от адвокатов ее дерьмовых...
– Ты, мужик, давишь, а когда ты давишь... тебе... ну... лучше бы меня оставить.
– Ты помнишь, что ты тогда навалял?
– Отец, не зависай на прошлом.
– Ты знаешь, сколько мы до сих пор платим этой сучке каждый, блядь, месяц?
– Оставь меня в покое, – шепчу я.
– Она в инвалидном кресле год провела.
– Я хочу сказать кое-что.
– Так что вот этого всего не надо – «ох, отец, я все знаю». Ты не знаешь, – говорит Роджер. – Ты ни хуя не знаешь.
– Я хочу сказать кое-что.
– Что? Объявить о выходе на пенсию? – шипит Роджер. – Постой, дай я угадаю: хочешь всех подставить?
– Я ненавижу Японию, – говорю я.
– Ты все на свете ненавидишь, – рычит Роджер. – Тошнотный недоебок.
– Япония совсем... другая, – произношу я наконец.
– Шутишь. Ты всегда говоришь, что все совсем другое, – вздыхает он. – Стройся, стройся, стройся, чтоб тебя, стройся.
Я смотрю на себя в зеркало, слышу вопли со стадиона.
– Подкрути мне сны, Роджер, – шепчу я. – Подкрути мне сны.
В самолете из Токио я сижу один в хвосте, кручу ручки «волшебного планшета», а рядом Роджер прямо мне в ухо поет «Над радугой»[58], все меняется, распадается, бледнеет, еще год, еще несколько переездов, суровый человек, которому похуй, скука грандиозна до унижения, неизвестные люди о чем-то договариваются, тебе изменит и то чувство реальности, что успел обрести, а ты и не подозреваешь, расчеты столь неразумны, что становишься суеверным, едва требуется хотя бы их оправдать. Роджер сует мне косяк, я затягиваюсь, смотрю в окно, на миг расслабляюсь, когда огни Токио – а я и не врубился, что Токио на острове, – скрываются из виду, но лишь на миг, ибо Роджер говорит, что скоро появятся другие огни других городов в других странах других планет.
Глава 8. Письма из ЛА
4 сентября 1983 года
Милый Шон!
Не ждал, наверное? Все эти разговоры насчет «послать все»! Вот она я – через всю страну от тебя, в Калифорнии, сижу на кровати, пью диетическую колу, слушаю Боуи[59]. Довольно странно, да? Уже неделю в ЛА и еще сама не до конца поверила. Все лето знала, что еду, но мысль была почему-то не совсем реальная. Ну и вообще, я не особо задумывалась, все равно подготовиться к такому невозможно. ЛА – это нечто.
Прилетела вечером в прошлый вторник в международный аэропорт, от недосыпа чуть не свихнулась, не понимала, какого черта я тут забыла. Словно в другой мир попала. Сотня градусов, куча блондинистых красавцев (местная порода!) пялятся в никуда, расходятся мимо меня по машинам. Я такой бледной себя почувствовала – ну, вроде как единственная блондинка в Египте, что-то такое. Да еще ужасное чувство, будто все на меня смотрят: незагорелая, волосы темные, некрасивая, да ну ее! Первые дни я только и делала, что одну за другой курила «Экспорт А», смотрела себе под ноги и жалела, что я не в Кэмдене. Не понимаю, как сюда вписаться. Загореть? Обесцветить волосы? Я знаю, похоже на паранойю, но они правда враждебны, я же чувствую. Привыкаю, но все равно.
Бабушка с дедом были просто счастливы. Они не особо чувствительные, но я их любимая внучка, и они чуть пузыри не пускали от восторга. По дороге домой дед – он такой загорелый и здоровый, просто жуть – похлопал меня по руке и сказал: «Отныне мы о тебе позаботимся – у тебя все будет». Похоже, не шутил.
Неделю я в основном занималась туристскими штучками, ходила на тусовки и отсыпалась. Мы день провели в Диснейленде – настоящее путешествие. Я видела фотографии, но должна тебе сказать, Шон, что посмотреть на него взаправду – это совсем другое. Дедов помощник наснимал пленок двадцать: я с Микки-Маусом (чувствую себя полной дурой), я на фоне Маттерхорна, я задумчиво созерцаю Космическую гору, ко мне подваливает какой-то извращенец в костюме Плутона (отвратительный), я перед Домом с привидениями и т.д., и т.п. Я в Диснейленде заблудилась – вышло очень неудобно. Он чуть меньше, чем я думала, но на вид восхитительный. Еще мы ходили в четыре музея восковых фигур, а потом катались по бульвару Сансет (ЛА такой красивый по ночам). Вообще ночью жизнь кипит. Вечером в пятницу я ходила в закрытый клуб с одной парой, мистером и миссис Фэнг (она – менеджер в «Юниверсал», он – звукорежиссер) – мы танцевали, напились, было ужасно весело. А я-то думала, мне будет не с кем общаться! Мы с ними очень подружились, он обещал познакомить меня с сестрой (примерно мне ровесница, в Пеппердайне учится), когда я в следующий раз поеду с ними и с их друзьями в Малибу. Они даже собираются дать мне ключи от своего (ну, вообще-то его) пентхауса в Сенчури-Сити, чтобы мне было где жить, если сбегу от бабушки с дедом. Еще зовут меня с собой в Спрингз (здесь Палм-Спрингз все так называют).
И тем не менее город очень тихий. Особенно по сравнению с Нью-Йорком. Все такое чистое и движется так медленно, так расслабленно. Однако мне тут не очень спокойно. Я как бы уязвима – типа на открытой местности торчу. Но дед с бабушкой говорят, что тут безопасно, они живут якобы в лучшем районе Бель-Эйр, так что нечего дергаться. И к тому же я привыкла к перегрузу в Манхэттене-Кэмдене, поэтому здесь у меня прямо шок. Смотрю, как все тут бродят: красивые, здоровые, загорелые мужчины, элегантные женщины, все на «мерседесах», ужасно трудно описать.
В общем и целом я уже давным-давно не была так счастлива и свободна. Я очень рада, что приехала. По-моему, невероятно здоровый шаг. По-моему, я правильно сделала, что взяла академ.
«Я в миллионе миль оттуда», поют «Душекеды»[60] на КРОК[61], и приходится признать, что песни порой бывают зловеще уместны. Я и впрямь так от всего далеко. Но это приятно. Я пробуду здесь до февраля – то есть к марту вернусь в универ. Буду много помогать деду на студии, сценарии читать, все такое (я в восторге) и, наверное, съезжу в Малибу, потусуюсь где-нибудь в Палм-Спрингз (хорошо, что есть пара мест, куда можно слинять, если ЛА надоест, – а это вполне реально). Ну, надеюсь, ты напишешь. Я ужасно хочу, чтоб ты написал. Буду очень благодарна.
С любовью,
Энн.
9 сентября 1983 года
Милый Шон!
Привет! Я сегодня думала, как ты там в Кэмдене. Тусуешься в кафе, непрерывно дымишь, паришься над учебниками. У тебя все складывается, или фраза «вынужденная любезность» все еще актуальна? Я о тебе беспокоюсь – конечно, глупо, но я о многом беспокоюсь, так что вполне в тему. Ну – как у тебя? Каково снова учиться? С кем общаешься? Какие у тебя курсы? Часто приходится надевать «уэйфэреры»? (А уж мне-то как часто!) Что-нибудь изменилось? У тебя все нормально? Видишь – у меня куча вопросов. Я очень, очень надеюсь, Шон, что ты мне напишешь. Мне чудовищно жалко, если моя влюбленность тебя напрягала. Я так запуталась, что уже просто ничего вокруг не видела. Но ты мне нравился и до того, как я вся такая в тебя влюбилась, и мне совсем не хочется потерять твою дружбу, потому что – ну, понятно. Я знаю, что на самом деле мы не так уж хорошо друг друга знаем, и мы так были заняты в Кэмдене, что и поговорить толком не удавалось. Я все еще надеюсь, что мы с тобой можем все уеснить (так пишется?) получше. Я, видимо, пытаюсь сказать, что хочу знать о тебе что-то. Не знаю. Напиши, а?
У меня все замечательно. Ну то есть мне так кажется. Я так расслабилась, что трудно сказать точно. Сижу сейчас у бассейна. Я уже начинаю загорать и, веришь ли, меньше курю! Становлюсь здоровее. Ты типа способен тотально в это поверить? (Вот тебе доза местного жаргона.)
С любовью,
Энн.
P.S. Ты мое предыдущее письмо получил? Пожалуйста, напиши.
24 сентября 1983 года
Милый Шон!
Ку-ку (?). Мне как-то прямо даже писать неудобно. Ты, по-моему, на меня дуешься, что ли. Или нет? Видимо, я в предыдущем письме что-то не то написала. Может, тебе кажется, что меня заносит? Я, наверное, могу понять. Я имею свойство перебарщивать со своими восторгами. Ты же знаешь, можно ведь просто мне написать: кончай, было б круто. Прошу тебя, Шон, пойми, мне это как бы неприятно. Если я что-то натворила – простишь меня? Ох господи – я вот представила, как возвращаюсь в марте в Кэмден, вижу тебя, стесняюсь и не знаю, что сказать. Может, ты со мной и разговаривать не станешь или еще какой ужас случится. Напиши, объясни мне. Ну пожалуйста! Пожалуйста!
В общем, я сижу у бассейна перед громадным таким домом в Палм-Спрингз. Скоро полдень, я уже который час бездельничаю – сижу на солнце, таращусь на пальмы. Так хочется поплавать, поваляться у бассейна, напиться или еще какое палм-спрингзовское декадентство учинить. Но мне ужасно лень, и тоскливо от одной мысли о разговорах с этими отвратными загорелыми людьми. Ну правда, в доме сейчас – самые безмозглые на свете люди: менеджеры со студий, лет примерно плюс-минус сорока, к губе прилип косяк, и ради особого случая у всех золотые зажигалки. Тупые белобрысые крольчихи воняют сексом и маслом для загара. Богатые старухи с восхитительными мальчиками (и все почему-то геи). Я тут посмотрела книжные полки, и получилось весьма неудобно: целые горы порнухи, типа «Хуястое ранчо» или «Гестаповское пиздоранчо». Тошнит, скажи?
Где-то неделю назад я сидела с друзьями в изысканнейшем ночном клубе в ЛА, и ди-джей ставил «Йаз»[62] и Боуи, и еще видео включили, я пью третий джин с тоником и вдруг понимаю, что везде одно и то же, куда ни плюнь. Кэмден, Нью-Йорк, ЛА, Палм-Спрингз – разница, похоже, нулевая. Наверное, пора паниковать, но что-то не хочется. По-моему, это наоборот утешает. Какие-то вещи все время повторяются, я к ним привыкаю, и мне в кайф. Это здорово? Так до конца жизни и будет? Или до отъезда из ЛА? Понятия не имею. Только и думаю, что ничего внезапно не изменится, а я могу лишь стараться. Наверное, звучит так, будто я в дауне или депресняке, но это не так. Я довольна и расслаблена – несколько лет ничего подобного не случалось. Я не была в Нью-Йорке месяц (я типа все еще скучаю), но этот месяц сотворил с моей душой чудеса. Не могу сказать, что снова превратилась в цельную маленькую идеалистку пятилетней давности, но уныния, путаницы теперь гораздо меньше, и отчаяния тоже. Все упрощается. Видимо, ты был прав, сказав в ту ночь, что надо мне «выбираться отсюда к чертовой матери и ехать в ЛА» (помнишь? ты был очень пьян). Удачный был совет. Ну, пусть я не вернусь счастливее – здоровее уж наверняка. Я тут ударилась в здоровое питание. Обжираюсь витаминами, точно конец света близок.
Что сказать про деда с бабушкой? Они вполне нормальная пара, очень ко мне добры. Покупают что угодно, все, чего я хочу (должна признаться, я не переживаю, что меня тут избалуют). Им, видимо, нравится заваливать меня подарками и таскать по ресторанам. И что замечательнее всего, они мало чего от меня ждут, так что обломать их нереально.
Я, по-моему, в последние дни ударилась в философию – особенно в этой пустыне, за пределами ЛА. Или это просто тактика выживания. Учусь не ждать от людей многого. Если ждать, вечно обламываешься. А это совершенно необязательно. Конечно, я по-прежнему делаю ошибку за ошибкой, но я учусь. Ты, небось, думаешь: «Ага! Она же на меня намекает». Ну, может, ты и прав. Любопытно, как способны выдать письма. Я же не знаю точно, что ты думаешь, поэтому мне остается лишь писать и надеяться, что ты эти письма не рвешь. Или рвешь? Может, тебе запихать лист в пишмашинку, напечатать «Прекрати» и послать мне? (У тебя же есть мой лос-анджелесский адрес, правда?.. а пишмашинка?) И дело в шляпе. Я способна воспринять прямой отказ, хотя мне грустно будет лишиться твоей дружбы (мы же друзья, правда?). Вот умею я все усложнять. Я себя так веду, что тебе кажется, будто между нами – сплошь грязь и неловкость? Кошмар. А мы не можем быть просто друзьями? Взять и забыть все грязное и неловкое? Может, я дура, упрощаю, так легко не бывает, но вдруг?
И все равно – как у тебя? В Нью-Гэмпшире нормально? С кем общаешься? Чем занят целыми днями? О чем думаешь? Еще рисуешь? Интересно, как тебе сейчас там? Что ты видишь? В каком ты настроении после трех семестров? Пожалуйста, напиши, расскажи мне.
Сходила на кухню за «перье», подслушала, как старый жирный продюсер ревет юноше, пугающе похожему на Мэтта Диллона[63]: я тебя хочу, ты мне нужен. Почему я не удивляюсь? Я уже давно в ЛА, Шон. Я ничему не удивляюсь (!). Напишешь?