Глава 23. Я не произношу эти слова вслух, но прокручиваю их в голове раз двадцать за вечер и еще потом, на следующий день
Будь осторожней .
Я не произношу эти слова вслух, но прокручиваю их в голове раз двадцать за вечер и еще потом, на следующий день.
Извинившись, иду в ванную: чищу зубы, орудую зубной нитью и полощу рот до тех пор, пока там не остается ни следа от хлебно‑томатного супа. Что ты хотела этим сказать? Сдираю с себя оранжевый джемпер и черные штаны, насквозь провонявшие моей жадностью, и тру себя щеткой до тех пор, пока кожа не начинает ныть. Поклонившись современному эквиваленту римского императора, встаю на весы. (Без изменений. Ура! Живу!) Свертываюсь калачиком, пытаясь уснуть. Что же ты, Бабс, хотела этим сказать?
Я совершенно точно знаю, что она хотела этим сказать. Не строй никаких планов насчет моего брата. Какое нахальство! Разжалованная, она все еще считает себя Генералом. Прости, Бабс, но теперь ты – рядовой пехотинец. Ты лишилась своего права отдавать приказы, когда перестала звонить мне по пять раз на дню. Пусть так, я не против, но ты нарушила субординацию. Запомни: отныне ты – моя «бывшая». Когда люди находятся в близких отношениях, они, не стесняясь, говорят друг другу в лицо все, что думают, – и не важно, насколько садистски звучат их слова. Это один из столпов интимности. Но стоит людям разойтись, – и все вновь возвращается в рамки приличия. Итак. Я буду делать то, что хочу и когда захочу, и мои ошибки – не твоего ума дело. Ну, по крайней мере, некоторые из них.
Интересно, а как это было бы: поцеловаться с Энди?
Мел предложила встретиться в шесть вечера, в вестибюле «Балетной компании», что в общем‑то не идеальный вариант, но зато, с другой стороны, я смогу собственноручно вручить Мэтту его пресс‑релизы.
– Время идти домой! – звенит голос Мел. – Как ты? Кстати, не очень‑то похоже, чтобы ты расстраивалась! Как прошел Валентинов день? А мой – так здорово! Море цветов от поклонников, а от Тони… ты только посмотри, что мне подарил Тони! Господи, я так счастлива!
Порывшись в сумочке, Мел трясет перед моим носом билетом первого класса на поезд «Евростар» и в восторге исполняет безупречный пируэт. Голубые глаза сверкают на бледном личике.
– Мы будем жить в потрясающей гостинице… называется «Отель Костес» на Рю Сен‑Оноре… там останавливаются сплошь одни знаменитости! Представляешь, его секретарша специально сверялась с графиком, чтобы я не пропустила ни одного представления. Ну, скажи, разве он не душка?! О, Натали, твой брат – такой умничка! Давай пойдем куда‑нибудь, выпьем по чашечке кофе, поболтаем о Париже, а? Я сказала Тони, что мы встречаемся у него дома в семь, для парка сейчас слишком темно, правда? О, пожалуйста, скажи «да»!
Две минуты спустя мы с Мел сидим на убогих металлических стульях в потрепанной кафешке на углу. Мел спрашивает, заказала ли я морковный кекс к чаю с мятой.
– Нет, – отвечаю я, еще не отошедшая от вчерашнего обжорства. Поднимаю глаза на полное надежды лицо Мел, и во мне тут же раскручивается виток злости. – А ты‑то сама – берешь морковный кекс?
– Нет, – поспешно говорит Мел, и все ее тело будто сводит в припадке паники. – Я уже пообедала. Я сыта.
Эти слова подстегивают меня еще больше. Почему это, интересно, я должна есть через силу только затем, чтобы мои дурацкие волосы перестали лезть?
– Ты точно уверена, Мел? Тебе бы надо поесть как следует. Не хочу показаться грубой, но ты, ты какая‑то, какая‑то… – ищу подходящее ненасмешливое определение, – костистая.
На ее лице застывает испуганное выражение. Нервно жду, что она скажет. И когда розовые бутончики ее губ размыкаются, я даже вздрагиваю.
– Обожаю парней, способных на романтические поступки! – восклицает Мел так, будто я вообще ничего ей не говорила.
Вздыхаю с облегчением, а она как ни в чем не бывало продолжает трещать про Тони и Париж.
Да чтоб я еще когда‑нибудь повторила подобную ошибку?! Зажигаю сигарету трясущимися руками. Ну и дура же я! Мел просто не желает, чтобы ее спасали. Она все говорит и говорит, а я все смотрю и смотрю на нее, но не слышу ни слова. Нет уж, я не буду брать морковный кекс к чаю. Я сижу, мрачная и непреклонная, грея свои вечно замерзшие руки о горячую чашку, пока Мел вдруг не окликает меня:
– Ты в порядке, Натали? Ты так смешно выглядишь.
Встряхнувшись, отвечаю:
– Нет, в смысле да, я в порядке.
– Ты можешь рассказать мне. Обещаю, я никому не скажу.
Ее слова меня не убеждают, но я уже потеряла бдительность. В любом случае, моя стремительно увядающая дружба с Бабс не имеет к Мел никакого отношения. Скорее всего, Мел действительно никому не скажет. Извергаю из себя собственную версию истории, делая особый акцент на всевозможные оскорбления, коим я подверглась. При этом тщательно избегаю ссылок на мою, хм, проблему. А это все равно, что пытаться увернуться от капель во время дождя.
– Я ничего не понимаю! – пищит Мел. – Почему она ведет себя так подло?
Вздыхаю. Да как же тут поймешь, если не рассказать всей истории: живой, мясистой, неразделанной? А если рассказывать все, то как не нарушить табу? Я не из тех, кто нарушает табу. Я вообще ужасно горжусь своей способностью прокрасться на цыпочках мимо слона в гостиной, бегемота в прихожей и анорексика в кафе. Так безопасней. Дикие звери и женщины с навязчивыми идеями непредсказуемы, и непрофессионалу их лучше не трогать.
– Ну, – начинаю я, сфокусировавшись на шоколадно‑коричневой крошке на столе. – У нас вышла ссора. Бабс вроде как обвинила меня в том, что, что я… ничего не ем.
Выкладываю все начистоту, избегая взгляда Мел. Вооружившись малярной кистью, разукрашиваю слона в красный цвет: от кончика хобота до кончика хвоста.
Наконец мои запинания с заиканиями прекращаются.
Мел шипит:
– Тони говорит, твоя подруга Бабс – крупная и мясистая. Ясное дело, она просто тебе завидует! Натали, ты же худенькая от природы, ты очень женственная, и Бабс должна буквально беситься от зависти!
Я энергично киваю головой: да, да, да, это именно то, что мне хочется слышать. К черту еду! Правда, мне не слишком нравится эпитет «женственная». Но… Чувствую: что‑то здесь не так. И, пока Мел продолжает свои разглагольствования, отмечаю сероватый оттенок ее зубов и отталкивающую розоватую болезненность шишковатых костяшек, несмотря на свою крошечность, кажущихся гигантскими и очень выпуклыми по сравнению с тонкими пальцами. Волосы у нее сухие и безжизненно тусклые. И я понимаю, что ни один человек, будучи в здравом уме, не станет завидовать ни одной из нас.
Вздыхаю с облегчением, когда подходит время выдвигаться к Тони.
Такси останавливается перед хлипким с виду, белым пентхаусом (специально для тех, кто не в курсе: «с квартирой на крыше») моего брата на Лэдброук‑Гроув. Мел нажимает кнопку звонка, и мы взбираемся по лестнице, устланной ковром цвета «берлинская лазурь». При этом Мел ведет пальцем по стене, затянутой грубым темно‑красным драпом. «Увядшее великолепие» – так описала бы я вестибюль, будь я доброй девушкой. Но более точное, – хотя и более злобное, – определение: «неряшливая обветшалость». А сегодня эта затхлость усугубляется запахом жареного мяса.
– Ф‑фуу! – громко фыркает Мел, размахивая фарфоровой ручкой перед своим носиком. Затем с силой барабанит в белую дверь, и, спустя шестьдесят секунд, диктуемых светским этикетом, Тони рывком открывает ее.
– Хей! А вот и моя сладкая девочка! – мурлычет он, обращаясь к Мел, которая уже подставляет щечку для поцелуя.
Я терпеливо жду сзади, в тусклой, холодной прихожей, – лучшая из моих улыбок готова расцвести буйным цветом в любую секунду, – пока мой брат не соизволит со мной поздороваться.
– Привет, Тони, – говорю я с надеждой в голосе, когда наши взгляды встречаются.
– Привет.
Слово выпадает, будто мертворожденное дитя. Тони снова поворачивается к Мел, и я следую за ним внутрь: на сердце – тяжелый камень близкой погибели.
Мел немедленно устраивается на белом кожаном диване, между двумя голубыми подушками с изображением Элвиса. Она валится на спину так, что голова свисает с сиденья, а ноги, грациозно касаясь спинки, упираются в кроваво‑красную стену. Поскольку Тони, по‑видимому, совершенно не возражает против подобной позиции «а‑ля летучая мышь», я делаю вывод: ему известно, что сейчас Мел «дренирует» – отвратительный балетный термин, означающий избавление от молочной кислоты, которая скапливается в мышцах после физической нагрузки.
– У меня спина болит, – жалуется Мел.
– Ах, ты, моя бедная маленькая овечка, – плаксивым голосом откликается Тони. – Может, бедной маленькой овечке хочется, чтобы ей погладили спинку?
Мел довольно улыбается.
– Нет, шпашибо, мой большой и шильный папа‑мишка! Шлишком больно. Я вшя горю.
– Может, моя бедная маленькая овечка хочет, чтобы большой и сильный папа‑мишка принес ей ледку?
В этот момент я уже готова пулей вылететь из комнаты и проблеваться в туалете.
– О, нет ! – восклицает Мел уже своим обычным голосом. – Я лучше «подренирую», а то у меня все опухнет, онемеет и, возможно даже, повредится. И мне потом не разрешат танцевать, и я пропущу массу спектаклей, а когда снова начну танцевать, буду чувствовать себя жирной слонихой‑инвалидкой.
– Господи, какой кошмар, – пугается Тони.
– Может, ты лучше зажжешь свечи? – просит Мел. – Мне так нравится, когда ты делаешь это!
Мой брат в три шага пересекает мореный пол из черного дерева и проводит зажигалкой вдоль ряда черных свечей, выставленных вдоль каминной полки. Глубоко вздохнув, я плюхаюсь в большое, пушистое, черное кресло‑подушку (прошу прощения, в кресло‑подушку за 1500 фунтов, отделанное черной монгольской овчиной). Одна из множества его мимолетных пассий как‑то сказала Тони, что его квартира – это нечто среднее между «будуаром куртизанки» и «готическим склепом». Тони был в полном восторге. Думаю, за это она получила лишний день.
– Может, скрутишь нам по косячку? – спрашивает Мел, закуривая «Кэмел».
Я даже вздрагиваю от такой дерзости, но Тони лишь мурлыкает в ответ:
– Без проблем.
Вооружившись машинкой для самокруток, он тут же принимается за работу, при этом умудряясь одновременно улыбаться Мел и мрачно скалиться в мою сторону. Я сижу, – вся такая жалкая, напряженная, – едва не упираясь задницей в пол, и машинально вращаю пальцами сигаретную пачку.
– Может, ты наконец оставишь в покое эту чертову пачку? – недовольно рычит Тони.
– Прости, – бормочу я, от неожиданности роняя сигареты на пол.
– У тебя есть шампанское? – пищит Мел, которая, похоже, адаптировалась к аморальному образу жизни Тони в рекордно короткий срок.
– Естественно, солнышко, – улыбается Тони, снова превращаясь в доктора Джекилла. – В холодильнике должна быть бутылка. Хочешь, чтобы я принес?
– Нет‑нет, не беспокойся. – Одно плавное движение – и Мел уже на своих шишковатых ножках. – Я сама.
Бесшумно, как кошка, она выходит из комнаты, и я вся съеживаюсь от страха. Один на один с убийцей, знающим, что я его подозреваю!
– Я говорила тебе, что Пирс Аллен заинтересовался «Монстрами»? – быстро начинаю бормотать я, пытаясь выиграть время. Тони ухмыляется. – Ты… ты уже разговаривал с Пирсом?
– Хм, – говорит Тони. – Да, разговаривал. И ты права. Пирс действительно заинтересовался «Монстрами».
Он издает кудахтающий смешок: короткая, ядовито‑злобная вспышка.
– Я н‑не… – заикаюсь я. – Что тут смешного?
– Скоро поймешь, – обрезает Тони, сгребая довольно приличную щепоть травки.
В комнату мягко вступает Мел, держа в руках бутылку и три старомодных бокала для шампанского.
– А вот и я! Надеюсь, вы говорили обо мне!
Тони берет у нее бутылку, с громким хлопком откупоривает (Мел пронзительно взвизгивает, достойно играя свою роль) и разливает пенящуюся жидкость по бокалам.
– Солнышко, – тихонько мурлычет он, обращаясь к Мел, – я думаю, тебе стоит сходить в спальню. Сегодня у меня был день покупок. И на кровати тебя ожидает маленький сюрпризик.
У Мел перехватывает дыхание.
– Подарок?! Мне?!
– Может быть, – низким голосом отвечает Тони. – Трудное детство, – неодобрительно замечает он, когда она стремительно выскакивает из гостиной. – Недостаток внимания. Приходится наверстывать.
Он делает вид, что смахивает слезу. Я медленно киваю, пораженная столь трогательным проявлением «пушистости» у мужчины с такой репутацией, что Клинт Иствуд по сравнению с ним выглядит просто сосунком. И еще это неприличное сюсюканье. Да, к тому же, у меня на глазах! Если бы я не знала его слишком хорошо, то подумала бы, что Тони влюбился ! Мел в качестве невестки. Чисто в лечебных целях делаю большой глоток шампанского – и закашливаюсь.
– Я ужасно недоволен тобой, – сообщает Тони, наблюдая, как я хватаюсь за горло, багровею и хриплю.
Затем делает глубокую затяжку, причем мне не предлагает.
– Что… что я натворила на этот раз?
– А ты что думала? Все рассосется само собой? – Его голубые глаза сейчас такие же холодные и темные, как Ледовитый океан.
– Что рассосется?
– Когда ты в последний раз разговаривала с мамой?
– Я… мы общаемся каждый день, э‑э, последний раз – сегодня утром. Она звонила: узнать, как устроился Энди.
– Она хочет написать письмо Таре.
Естественно, хочет.
– Она, черт возьми, хочет поехать к ним в гости. Ты серьезно облажалась, Натали. Вся эта суета мне совершенно не в тему. Мне нравится моя жизнь и не нравится, когда ее усложняют. А ты – именно ты ее очень сильно усложнила. Ты понимаешь, о чем я?
Мой брат сидит, втянув голову в плечи, пускает дым через ноздри и выглядит так, словно вот‑вот набросится на меня: ни дать ни взять ожившая горгулья. Я молюсь, чтобы марихуана добралась до его мозга в ближайшую же миллисекунду и раскрасила картинку в яркие, диснеевские цвета, – и тут он вдруг переходит на рев:
– СКАЖИ ЖЕ ХОТЬ ЧТО‑НИБУДЬ!
От неожиданности и испуга я подскакиваю на монгольской подушке.
Ну, что я могу сказать тебе, Тони? Левая у тебя травка. Я совершила ужасный проступок. В моем списке раскаяний он стоит в одном ряду вот с такими:
• я по секрету представила Бабс друга Сола, перепутав имя;
• целый год я сопротивлялась, но, в конце концов, пошла на поводу у рекламы, спустив полторы сотни на большую мохнатую кашемировую шаль как раз в тот момент, когда они вышли из моды;
• приземлившись в аэропорту Лос‑Анджелеса и завидев Кимберли Энн и папу, я воскликнула вместо приветствия: «Пап! Что ты сделал со своими волосами?» и, – когда он прохрипел в ответ:
«А! Нечаянно что‑то пролил на них», – пролепетала в качестве слабого утешения: «Просто они такие… блестящие!»
Но тут, покуда в голове у меня одна за другой проносятся разные ошибки моей жизни, я вдруг прихожу к заключению, что, будь у меня возможность снова прокричать маме: «Сюрприз! Секретная внучка!», – я сделала бы это, не задумываясь. Я совершенно не чувствую угрызений совести. Да, я сожалею, что рассердила Тони. Скорее даже, сожалею, что Тони рассердился на меня. Но при этом я чувствую себя ужасно виноватой, что причинила боль маме. Хотя она вполне заслуживала того, чтобы все узнать. Немного труда, но зато – какая рыбка из пруда! Да, к тому же, золотая. Ставлю ту дурацкую шаль, похороненную в недрах моего шкафа, что Келли и Тара, принимая ее в объятья подпольной ветви нашего семейства, в голос воскликнут: «Где ж ты была раньше?»
Хотя я знаю, что сделала это вовсе не для мамы. Я проболталась исключительно для себя. Но как сказать об этом брату? Тони, который всегда и во всем был первым. Тони, которому не нужно было бороться за золото, поскольку он им уже был. Это я никогда не поднималась выше серебра. Родилась второй – да такой и осталась. Посредственной, серединка наполовинку, так себе, ничего особенного, – а, ну да, ведь это все, на что ты способна. Даже последней – и то стать не смогла. А то мимолетное сумасшествие с пюре и печенкой на самом деле вовсе и не было сумасшествием. Мне просто хотелось сбросить короля с его престола и взобраться туда самой.
Но как же обо всем этом рассказать? Гляжу на своего взбешенного брата, а в голову не лезет ничего, кроме случая из детства. Когда мне было одиннадцать, у нас был урок домоводства. Я тогда приготовила лепешки на топленом сале и принесла их домой, к чаю. Мама откусила кусочек, скорчила гримасу и выплюнула мой шедевр в раковину. Бесспорно, будь это твои лепешки, Тони, она съела бы все до единой.
– Прости, – шепчу я. – Мне нет оправданий. Я – идиотка.
Выкарабкиваюсь из кресла‑подушки как раз в тот момент, когда Мел влетает в комнату, размахивая тонким розовым кардиганом и газовой жилеточкой в одной руке, и темно‑розовой оберточной бумагой – в другой. И при этом пронзительно визжит:
– Ой, какая прелесть, мой большой папа‑мишка, ой, они так идут бедной маленькой овечке, о, большой папа‑мишка, он такой добрый, маленькая овечка в восторге, теперь она будет такая красивая, она обязательно наденет все это в Париж!
Вымучиваю из себя кислую улыбку и говорю брату:
– Прости. Я, наверное, поеду домой.
Есть три вида плача. Один – громкий, со стенаниями, горючими слезами и обильными соплями, плач из разряда «смотри, что ты со мной сделал», что исполняется перед виноватым бойфрендом, пожинающим горькие плоды своей жестокости и навеки обреченным на неустанное проявление внимательности.
Второй – тихий, с головной болью и безумным выражением лица, плач во имя самоуспокоения: роскошь, строго говоря, вынужденная, когда слезные протоки остаются совершенно сухими. Когда ты искренне веришь, что заслуживаешь право на рыдание, и решительно настраиваешься на то, чтобы вызвать жалость к самой себе.
И, наконец, третий – скорбный, сдавленный плач, что‑то вроде плача Мадонны (в смысле, Девы Марии – это я уточняю для полной ясности): когда перед лицом жестокого мира льются невинные слезы скорби, горестно скатывающиеся по лицу и беспрепятственно (ваш образ в этом случае слишком смиренен и кроток, чтобы воспользоваться платком) капающие на монашеский апостольник.
Единственным недостатком номера три, – как раз моего, ой‑ей‑ей, выбора, – является то, что он ужасно обезображивает лицо. Веки и, как ни странно, нос и рот темнеют и разбухают так, что становишься похожей на огромную голубику. Само собой, Энди появляется как раз к заключительному, наиболее уродливому моменту метаморфозы.
– Черт! – пронзительно вскрикивает он. – Ты в порядке?
– О боже, да, – соплю я, торопливо размазывая позор рукавом по лицу. – Все нормально.
Энди недоверчиво разглядывает меня.
– Ты уверена? – переспрашивает он.
Оценивающе смотрю на него из‑под руки – и десятилетие вполне обоснованной предвзятости съеживается до мельчайших размеров. Начиная со вчерашнего дня, этот человек своим обаянием опровергает репутацию несговорчивого упрямца и грубияна. И я нахожу такую перемену весьма привлекательной. К тому же он ведь искренне извинился за тот поцелуй в шкафу.
– Ты уверена, что в порядке?
Моя нижняя губа дрожит.
– Да! – кое‑как выдавливаю из себя: эдакий истерический йодль.
– Нет, ты не в порядке, – заключает Энди.
Я капитулирую перед столь впечатляющей наблюдательностью. Мои плечи начинают трястись, слезы брызжут сквозь прижатые к лицу пальцы.
– Тоу‑у‑уни! На меня зли‑и‑ится!
Из‑за того, что мой тихий плач вдруг переходит в волчий вой, я еще острее чувствую всю несправедливость происходящего, и принимаюсь рыдать совсем уж в голос.
– Тони? – говорит Энди, подходя ближе. – Но он всегда на всех злится. Не только на тебя. На меня он, к примеру, злится все последние десять лет! Да не слушай ты его. Просто он так лишний раз напоминает всем о своей значительности.
– Н… н… н…
Пытаюсь выдавить из себя претенциозное «но». Оказывается, это не так‑то просто. Крепко зажмуриваюсь, пытаясь перекрыть поток слез, – и вдруг чувствую, как теплая ладонь осторожно гладит мои волосы. Мои волосы . Ладонь Энди ! Я стою и не знаю: то ли открыть глаза, то ли не открывать. Если открою, то непременно сотворю что‑нибудь неуместное, например, высуну язык и заору: «Отста‑а‑ань!» Так что продолжаю жмуриться. Удивительно, но моя кровь, обычно неторопливо циркулирующая по организму, начинает разгоняться все быстрее и быстрее. Я не шевелюсь. Энди прижимает меня к себе и целует в макушку. Господи, только бы там не было проплешины!
Я настолько шокирована, что мои истерические рыдания моментально обрываются. Стою спокойно, а он осторожно поглаживает меня по спине со словами:
– Так из‑за чего же он на тебя злится?
– О! Я сказала кое‑что такое, о чем не должна была говорить.
Мое лицо упирается прямо в его грудь, так что, когда я открываю рот, чтобы заговорить, то практически целую его сосок. Энди ослабляет хватку и оживленно трет мои предплечья, словно желая согреть меня.
– Такое даже представить невозможно, – говорит он поддразнивающим тоном.
Мне хочется улыбнуться, но в то же время не хочется встречаться с Энди взглядом, поскольку глаза у меня сейчас такие красные, что он может ошибочно принять меня за блад‑хаунда. О боже, он все еще обнимает меня. Мы на грани. И дальше может произойти все что угодно. Моя кожа буквально горит в тех местах, где он дотрагивался. Смотрю на его гладкие, загорелые руки и ужасно хочу лизнуть их. Мои внутренности расползаются, как плавящийся шоколад. «А как же Крис? Ты, девка распутная!» – резко гавкает моя совесть. – «Где же твой самоконтроль?».
Где же мой… Где же мой … Если не брать в расчет сомнения в истинности католицизма Папы Римского, – вряд ли можно придумать более оскорбительный и ненужный вопрос. Яростно отталкиваю Энди от себя, – причем именно в тот момент, когда он сам отпускает меня – непроизвольно делаю три шага назад, взмахиваю руками, как цыпленок из мультика, балансирующий на краю обрыва, и кричу:
– Ааа‑аа‑ай! – и тяжело грохаюсь на пол.
– Ох, подожди, я…
– Нет‑нет, ничего, я…
– Прости, я думал, ты…
– Нет, я сама виновата, я…
Мы продолжаем нести подобную чушь, словно Дживз и Вустер, до тех пор, пока наше обоюдное унижение не ослабевает, и Энди объявляет, что «опаздывает на встречу с приятелем в баре». Я с благодарностью принимаю эту ложь и провожаю его до двери. Затем прислоняюсь к косяку, вздрагиваю от смущения и стыда и запрещаю себе даже думать о том, чтобы поцеловать Энди.