Глава 30. Осознание вины – это аперитив к наказанию
Осознание вины – это аперитив к наказанию. Что‑то вроде «вот тебе чуток для начала» перед тем, как влупить по полной. Чтоб ты прокляла тот день еще до того, как он наступит.
Когда мама протягивает мне трубку, я понимаю: представление начинается. У меня подкашиваются ноги, и мне приходится сесть. Если б я только могла стать… да хоть вон той фарфоровой корзиночкой с такими же фарфоровыми цветочками; если б я хотя бы могла получать удовольствие от скандалов! Ведь есть же люди, имеющие к этому склонность. Для меня же это все равно, что получать удовольствие от собственной казни. Или высидеть до конца концерт экспериментальных танцев.
– Ба… Бабс? – заикаясь, бормочу я, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота.
– Натали. – При звуке ее каменного голоса мой пищеварительный тракт сводит судорогой. Такое впечатление, будто там анаконда до смерти сдавливает козу.
– Да?
Слышу, как Бабс глубоко вздыхает и говорит:
– Я очень зла на тебя.
При этих словах меня буквально выворачивает наизнанку. Роняя телефон, я несусь в туалет, – «В этом доме не говорят: „уборная“!», – и тужусь, тужусь, тужусь, пока извергаться больше уже нечему.
– Натали! – кричит мама, осторожно стучась в дверь. – Ты в порядке?
– Все хорошо, – булькаю я в ответ.
– Бабс говорит, чтобы ты перезвонила, когда тебе станет получше, – выкрикивает мама. – Может, позвать доктора Истгейта?
– Нет, спасибо, – пищу я, спрашивая себя: не означает ли фраза «когда тебе станет получше» на самом деле «когда ты искупишь вину за свое преступление» ?
Три минуты спустя я выхожу из туалета: пошатываясь и дрожа. Должно быть, Энди ей все рассказал. Мама трогает мне лоб и цокает языком.
– Смотри, ты вся вспотела, и лоб холодный. Похоже, ты приболела. Я же чувствовала, что тебе нездоровится. Думаю, тебе лучше прилечь. Почему бы тебе не переночевать здесь? Твоя кровать застелена. Я просто не смогу спать спокойно, если ты поедешь домой в таком состоянии.
В обычной ситуации мысль провести ночь в своей бывшей спальне меня совсем не привлекла бы. Мама так и не сделала ремонт, и все там в гнусных розовеньких рюшечках и оборочках: пуховое одеяльце с кружавчиками, аккуратненько, в рядок – мишки и Барби, кукольный домик, пластмассовый чайный сервиз, игрушечная плита, детские книжки, ночничок со Спящей Красавицей.
Но еще страшнее то, что от всех свидетельств моей подростковой жизни тихонько избавились, словно их и не было: исчезли постеры «Дюран Дюран», моя скромная коллекция лаков для ногтей – тоже исчезла, вместо нее – кучка керамических зверушек. Наверняка в какой‑нибудь дождливый выходной, вдохновленная очередной телепередачей из цикла «Изменим наш дом», мама решила перевернуть вверх дном весь чердак и вернуть вещам моего детства их законное место. Та же участь постигла и спальню Тони (голубой декор, игрушечные паровозики, «Лего», пластмассовые ружья, ковбойская шляпа, водяные пистолеты и т. п.). «Жжжуууть!» – как сказала бы Бабс.
И ведь именно Бабс – причина тому, что я с радостью принимаю любезное мамино приглашение. Если я сейчас поеду домой, то не исключено, что Бабс может просто‑напросто выломать дверь. Впрочем, у ее брата есть ключ… Вздрагиваю всем телом. Капиталист, обращенный сначала в хиппи, а затем уже – в человека, страдающего эмоционально‑словесным недержанием, Энди – это сила, с которой нельзя не считаться. Или, в моем случае, которой следует всячески избегать.
– Если захочешь что‑нибудь надеть – твоя ночнушка с Белоснежкой под подушкой, – заливается мама, пока я взбираюсь по лестнице. И затем тихонько, себе под нос: – И будет очень жаль, если ты до сих пор в нее влезаешь. – А потом, уже громче, непосредственно мне: – Принести тебе молочка?
– Да, спасибо, – говорю я, планируя вылить его в умывальник.
Включаю розовенький ночник, и комната мгновенно трансформируется то ли в грот доброй феи, то ли в дешевый бордель. Медленно снимаю одежду, умываюсь, заползаю в свою до смешного мягкую постель и закрываю глаза. Странное это чувство – вновь оказаться в односпальной кровати: такое ощущение, будто лежишь в роскошном открытом гробу. Принимаю решение не усугублять иллюзию – и не надеваю ночнушку с Белоснежкой.
Как нарочно, у меня разыгрывается сильнейшая мигрень, и я не встаю с постели до самой пятницы. То есть до того дня, на который Мэтт назначил мою «отвальную». Он предложил встретиться возле «Колизея»[59]в 16:00, сказав, чтобы я ничего не планировала на вечер: на тот случай, если «дело примет опасный оборот». Для меня это не проблема, поскольку отныне и до конца жизни все мои вечера абсолютно свободны. Перезваниваю ему: убедиться, что у него ничего не изменилось.
– Прямо перед фасадом, в четыре, если только ты не решишь меня продинамить, – говорит Мэтт.
Я улыбаюсь, впервые за много‑много дней.
И еще я должна позвонить Бабс. Я знаю, что должна, но физически просто не в состоянии. Ситуация очень похожа на то, когда стоишь в ванной: линия бикини густо сдобрена этой липкой гадостью, тканевая полоска уже налеплена сверху и приглажена, отступать поздно, деваться некуда, надо собраться с духом и рвануть с корнем жесткую волосяную поросль, и, и, и – твоя рука отказывается повиноваться. А как вы хотели?! Она же прекрасно знает: послушаться приказа спятившего мозга означает дичайшую боль и искры из глаз.
В общем, я не звоню. Позвонить Бабс было бы равносильно самоубийству. Принять бой или бежать? Какая чушь – вариантов нет! Удивительно, что я не родилась с крыльями за спиной. Сейчас я – сплошное месиво из страхов и тревог. Стоит лишь подумать: «ну же, давай, позвони ей, набери номер», – и мое сердце тут же съеживается. И я не звоню. Невыносима даже мысль о том, чтобы выслушать все, что она обо мне думает. Возможно, я напишу ей письмо.
Мэтту достаточно одного взгляда, чтобы объявить меня «девочкой на героине». Мне слышится «героиней» – и я довольна. Пока он не добавляет:
– Вам бы, девушка, чуток поправиться.
Нахмурившись, я отвечаю, что у меня вирус.
Затем нагибаюсь, чтобы потрепать Падди, и вдруг чувствую, как что‑то похожее на картофелину, – возможно, мой мозг, – угрожающе катится у меня в голове по направлению к передней части черепа. Поспешно выпрямляюсь.
– А Белинда и Мел не придут?
– Не говори ерудны, – отвечает Мэтт. – Им просто надо еще кое‑что доделать. Они подойдут прямо в паб, через несколько минут.
Я согласно киваю, стараясь не думать об ироничности ситуации: те, кто выпер меня с работы, теперь собираются отметить со мной мой бесславный уход. Но по мере того, как мы гуськом шагаем в сторону бара «Чандос», нелепость ситуации дает о себе знать все сильнее, и, в конце концов, я немею от унижения и не могу придумать ни слова, не говоря уже о том, чтобы произнести его.
– Так что там у тебя за проблема? – требовательно спрашивает Мэтт.
Я смотрю на него.
– Какая из многих?
Протягиваю ему бутылку «Будвара», и он широко улыбается.
– Я так и знал, что тут не только вирус. А ну‑ка, давай, выкладывай все Тетушке Мэтту. Кстати, Стивен был в восторге от книги. Он передает тебе огромный поцелуй.
– А я возвращаю ему обратно, если ты, конечно, понимаешь, что я имею в виду.
Мы проскальзываем в кабинку, и я начинаю выбирать проблему. Так, только не про Бабс: слишком личное, да и рана еще кровоточит. Тони? А, черт! Рассказываю ему про Тони. Глаза Мэтта чуть не вылезают из орбит, и, время от времени, он вскрикивает: «Иди ты!» Мне не хочется взваливать на его плечи всю тяжесть своей скорби, и потому я также пересказываю ему диалог «бедная маленькая овечка»/«большой и сильный папа‑мишка». Мэтт хохочет так, что рискует заработать грыжу.
– Мел, конечно, по жизни эксгибиционистка. – Он с трудом переводит дух. – Но это уже просто неприлично. А что до твоего брата, то кое‑кому просто хочется быть папой гораздо больше, чем он прикидывается.
– Да что ты?!
– Наталия, а к чему же еще, по‑твоему, все эти сюсики‑пусики?
– Мне казалось, чтобы вызвать отвращение у наблюдателей.
– Дорогуша ты моя. Это же элементарный урок психологии. В любовных отношениях у каждого из нас есть выбор из огромного множества всевозможных ролей, одна из которых – роль родителя по отношению к партнеру или партнерше. Отчасти это потому, что наши биологические родители имеют свойство портить все дело, и мы подсознательно ищем себе такого партнера, который исправил бы их ошибки. Хотя, конечно, это не основная причина, так как главная цель наших исканий – партнер, не являющийся членом‑основателем псарни. Падди, заткни ушки, – считай, что ты этого не слышал. Ты когда‑нибудь видела родителей Мел?
Отрицательно качаю головой.
– Ее мать – Бронвин Уэст. Вот кто действительно была незаурядной балериной! Конечно, Мел тоже может себя подать, но тут нечего даже сравнивать. Что же касается мистера Притчарда, то он не из тех, кого называют «заботливым папой». Потратил на нее кучу денег, устроил в балетную школу, – и решил, что на этом его миссия окончена.
– Я ничего этого не знала. Бедная Мел.
– Ничего подобного, – провозглашает новоявленный Фрейд, опустошая свой бокал. – Похоже, Клара нашла своего Дроссельмайера,[60]а Тони нравится быть «папочкой» гораздо больше, чем он думает.
Я подпрыгиваю, – с виноватым видом, – так как в этот самый момент некто, одетая в пальто соблазнительницы из фильмов пятидесятых годов, громко хлопает ладонью по столу и с гордостью объявляет:
– Все улажено!
– Белли! – восклицает Мэтт.
Белинда улыбается, а я благодарю Господа за то, что меня назвали не Белиндой: постоянная аналогия с «белями» уже давно свела бы меня в могилу. Она проскальзывает в кабинку, и мы с Мэттом – из приличия и следуя правилам хорошего тона (хотя и несколько поздновато) – прекращаем наш анатомический разбор взаимоотношений Тони и Мел.
– Мне ужасно не хватало тебя, Бел, – говорю я. – Моего заслона от друзей и родственников. Не думаю, чтобы мне кто‑нибудь звонил за это время, а? Кто‑то, кто еще не знает, что я ушла?
Белинда обращает взор к небу, изображая глубокую задумчивость.
– Мм… нет, что‑то не припоминаю.
– А если бы какие‑то сообщения все же были, ведь ты бы, – я произношу эти слова, прекрасно осознавая всю их бесполезность, – обязательно записала их, правда?
Лицо Белинды озаряется улыбкой.
– Да, точно! – Мэтт поднимает одну бровь, и она моментально стирает улыбку с лица. – Конечно, записала бы, если б позвонили, – говорит она, – но, раз я ничего не записала, значит, никто и не звонил.
Мы погружаемся в раздумья над ее глубокомысленной фразой. В кабинке воцаряется тишина, которую нарушает Мел: застыв ненадолго в дверях, – надо же дать людям возможность полюбоваться! – она, эдакой элегантной уточкой, подходит к нам и начинает тараторить:
– Вчера вечером… смотрела «Кировский»… «Лебединое озеро» и… о‑о‑о… почувствовала себя коровой… все девчонки такие худенькие, стройненькие, ни одна мышца не выпирает… как стальная проволока, так сильно, все отточено, все отработано… наш «БЛ»… вечно нет времени на репетиции… а какие корпуса !.. будто смотришь балет сквозь калейдоскоп… все линии безупречны… все пальчики на своем месте, никакого шатания… стопроцентная муштровка… если надо, то и палкой… лет с семи… изящество… вдалбливание… а наш «Балет», пышки, дилетантки… ах, эта боль в спине… убийственно… а наш «Балет»… в июле, и тоже «Лебединое озеро»… хватает же наглости, это после «Кировского»!.. а костюмы… белые корсеты‑грации… жуть, полнят раз в десять… даже странно, что в «Балете» нет ни одного штатного инструктора по пилатесу… ей нужно убрать лишнее с бедер… такая себялюбка, эта Джульетта… личный инструктор…
– А я как раз знаю одну инструкторшу по пилатесу! – вскрикиваю я, вся трепеща от того, что могу быть хоть чем‑то полезна. – Она преподает у нас в спортзале.
– А она тренирует в частном порядке? Я не могу заниматься с обычными людьми. Мне надо уменьшить формы, а пилатес – самый лучший способ.
– Разве? Я имею в виду: от него не сильно‑то вспотеешь.
– Натали. Он придает гибкость телу, растягивает мышцы! Вот почему многие балерины занимаются пилатесом!
– А я думала, это только для того, чтоб быстрее восстановиться после травм, – я использую пилатесовскую технику дыхания для хорошей затяжки никотином.
– Послушайте, вы двое. Вам совершенно незачем уменьшать свои формы, – ворчит Мэтт. – Вы такие же объемные, как пара ершиков для чистки курительной трубки. На вашем фоне старушка Белли смотрится как телка‑рекордсменка. Без обид, Белли.
Белинда – с этого момента известная исключительно как «Носорожиха» – тихонько клохчет в углу.
– Белли, – воркующим голоском говорит Мел. – Который час? Мне нужно немного разогреться перед… ну, ты знаешь.
Белинда смотрит на часы.
– Половина шестого. Я тоже с тобой.
Чмокнув меня на прощание, они удаляются.
– Я, пожалуй, тоже вернусь. – Мэтт мешкает. – Ты не окажешь мне одну любезность? Не присмотришь за Падди минут десять? Мне еще нужно заскочить кое‑куда. – Я колеблюсь. – Не волнуйся, репетиции уже закончились, – добавляет он. – Все давно разошлись.
– Конечно, – отвечаю я. – Без проблем.
Теми же быстрыми, семенящими шажками мы возвращаемся в «Колизей». Когда до меня доходит, что мы цокаем по тротуару в нелепый унисон, я сдаюсь и тоненько блею:
– Ну что, у Падди последнее время не было ушных инфекций? (И получаю в награду благодарное: «Были, аж целых две».)
Я сижу в опустевшем зале, в ряду «Е», а Падди – будучи в блаженном неведении относительно двойной нелегальности нашего с ним присутствия здесь, – погружается в сон. Сцена совершенно пуста, голубая обивка на спинке сиденья впереди меня прорвалась от старости. Зал выглядит довольно убогим. Но я все равно не могу унять дрожь эмоционального возбуждения. Здесь дом моих мечтаний и грез. Поднимаю взгляд на потолок. Бежевый с голубым. Чем‑то напоминает цветовую гамму в…
Внезапно огни рампы вспыхивают, и тишина нарушается звуками пианино: пианистка наигрывает сюиту из «Щелкунчика». Узнаю переход к сольной партии Феи Драже. Сглотнув, я вжимаюсь в кресло. Самое последнее, что мне сейчас нужно, – это встретиться лицом к лицу с Джульеттой. Мэтт же уверял, что репетиции уже закончились! Разрываясь между восхищением и смятением, смотрю во все глаза. К центру сцены скользит легкая, фарфоровая фигурка в вычурном костюме: пачка цвета фуксии, – накрахмаленные, отделанные рюшем слои плавно переходят в светло‑светло‑розовое, белые колготки, пуанты розового атласа, звездная диадема. Я подаюсь вперед. Мел! Это же Мел . Она смотрит прямо на меня, вытягивает вперед руку, улыбается и делает реверанс.
Жест понятен каждому. В твою честь . Сбитая с толку, перевожу взгляд на пианистку. Белинда! Я даже не знала, что она умеет играть на пианино. Ничего не могу с собой поделать. Слезы сами льются из глаз. Музыка вдыхает в мою душу новую жизнь. А Мел – просто волшебница. На этот раз она забывает про отрешенность и вся отдается страсти. Мел скользит, – невесомая и счастливая, – и такое впечатление, что она плывет по воздуху, и каждое ее движение – густое и тягучее как сироп. И тут я вскакиваю с кресла: на сцену выпрыгивает балерун в бирюзовой бандане. Мэтт!
Мэтт в роли Щелкунчика‑Принца, втиснутый в камзол темно‑красного бархата и золотой парчи. Сюдя по выпуклости на промежности, размером с хорошую репу, под колготками у него не меньше пяти суспензориев. Он скачет по сцене, словно неловкий горный козел, и величественно‑надменное выражение на его лице – точная копия физиономии Оскара, чье утонченное дарование не сравнится с его самомнением. Милая, ангельская улыбка Мел не сходит с ее лица, даже когда Мэтт плюхает ее на пол, точно мешок с капустой. Я хохочу так громко, что бедняга Падди, судорожно дернувшись, просыпается.
– Клянусь, – говорю я позже, крепко обнимая всех троих, – это самая замечательная вещь, какую для меня делали, за всю мою жизнь.
Белинда становится красной как свекла, и даже Мэтт выглядит смущенным. Мел громко кричит:
– Мы хотели подарить тебе что‑то особенное; и это была моя идея, я это придумала!
– Просто замечательная идея, Мел, – говорю я. – А ты потрясающая, правда, потрясающая танцовщица. А Бел! Ее игра на пианино – это вообще что‑то невообразимое! Ну, а ты, – добавляю я, поворачиваясь к Щелкунчику‑Принцу. – Есть ли, вообще, пределы у твоих талантов?
Мэтт награждает меня подзатыльником.
– Нахалка! Ладно, все, хватит. Давай, исчезай, пока я совсем не расчувствовался. Сегодня пятница, дело к вечеру. Уверен, тебя ждут не на одной дикой гулянке.
Они провожают меня до служебного входа. Я скачу к метро. Ага, на дикой гулянке! Ждут меня, как же! Сижу в вагоне и улыбаюсь, несмотря на то, что сдавлена между громадной американкой и каким‑то мужиком, раскинувшим ноги так широко, что между ними все 180 градусов. Видок, вообще‑то говоря, впечатляющий: так и хочется спросить, не занимается ли он танцами профессионально. Хотя, на самом‑то деле, хочется сказать совсем другое: «Сдвинул бы ты свои лапы, козел! Ты же в общественном транспорте! Вот придешь домой – и раздвигай их там, на диване, сколько душе угодно. Ты меня сейчас совсем расплющишь!»
Вот Тони, например, считает, что за место в этом мире надо бороться. Но при этом он терпеть не может женщин, которые сидят в метро, развалившись и раздвинув ноги. Тони считает, что этим они как бы «дают пощечину» всем окружающим. Как‑то раз он допустил (намеренно) ошибку, рассказав об этом своем предубеждении Франни, на что та ответила прямо в его ухмыляющееся лицо буквально следующее: «Еще одно гнетущее свидетельство примитивного, неотесанного ума». А, кстати, что она там говорила по поводу диеты? Мол, я сама помогаю подавлять себя? Но сейчас я совершенно не чувствую себя подавленной. Вспоминаю недавнее представление и – да, пусть глупо, сентиментально, чисто по‑девчоночьи, – чувствую себя прекрасно. И раздвигаю коленки на дюйм.
Мое чудное настроение резко падает, как только я добираюсь до дома. В квартире тихо и темно.
Я не кричу: «Здесь есть кто‑нибудь?», как это обычно делают персонажи фильмов ужасов. Стучусь в комнату Энди и – медленно и осторожно, словно ожидая, что оттуда вылетит нетопырь, – приоткрываю дверь ногой. Комната абсолютно пустая – лишь хрустальный шар одиноко поблескивает под потолком. Нетопырей тоже нет. Закрываю дверь. Тащусь в ванную. Резервная полка пуста. Делаю глубокий вдох. В воздухе еще чувствуется едва уловимый лимонный запах лосьона после бритья. Шагаю к окну и резко распахиваю его. Холодный воздух врывается внутрь, выдувая остатки лосьона. «Вот так», – говорю я. – «Вали отсюда!» С достоинством выхожу в коридор. Когда звонит телефон, трубку я поднимаю, совершенно не задумываясь: словно мамаша, берущая на руки плачущего малыша.
– Алло?
– Нэт?
Нееееееееееееееееет!
– Да, – говорю я скорбно.
– Идиотка! Это я – Бабс. Даже не верится, что ты мне не перезвонила! Я очень зла на тебя!