Проф. А. М. Пешковского и неудавшийся синтез учений Фортунатова, Потебни, Овсянико-Куликовского, де Соссюра и Шахматова
Пешковский в вопросах слова и его грамматических классов стремился преодолеть формалистический эмпиризм и нигилизм фортунатовской системы. Но наивный эклектизм, свойственный этому тонкому наблюдателю отдельных грамматических фактов, мешал ему расстаться с догматами учения Фортунатова. Общей проблеме отдельного слова посвящена примечательная статья Пешковского: «Понятие отдельного слова»2. Эта статья представляет попытку сочетать синтаксически
' Необходимо заметить, что критика учения о «частях речи» у Петерсона сводится исключительно к разбору школьных грамматик с точки зрения фортунатовской теории (в тех её трансформациях, которые наслоились на неё в трудах самого Петерсона). «Русский язык», стр. 31—33; «Современный русский язык», стр. 35—36; «Введение в языковедение», гл. VIM, § 157—159.
П. Г. Стрелков совершенного правильно отметил, что Петерсону пришлось, в конце концов, прибегнуть к помощи отвергнутой им теории частей речи. «Это случилось тогда, когда в синтаксисе живое функционирование слов заставило его обратиться к категориям глагола и имени, для которых не оказалось места в его классификации слов». См., в общем, справедливую критику системы Петерсона в статье II Г. С т р е л к о в а «К методологии грамматики». «Русский язык в советской школе» № 6—7, 1931.
"А. М. Пешковский. Сборник статей, Л., 1925.
реформированную теорию Фортунатова с теми лингвистическими принципами, которые исповедывала Женевская школа (F. de Saussure и его ученики Alb. Se-chechaye, Ch. Bally). Дав тонкий анализ тех затруднений, с которыми сопряжено отличение слова от морфемы (от значащей части слова) и от «словосочетания», отметив расплывчатость и неопределённость семантических границ слова, Пешков-ский приходит к мысли о необходимости (по аналогии со звуком и фонемой) различать два понятия: «с л о в о - ч л е н», т. е. слово как «отдельный психофизиологический акт членения речи» и «с л о в о - т и п» — «ассоциативную группу представлений, обособившихся в уме говорящего в результате этого членения» (133). Это различение соответствует теории де Соссюра о синтагматических (т. е. основанных на связи последовательных элементов) и ассоциативных отношениях в языке1. В отношении «слова-члена» Пешковский становится на грубо эмпирическую («психо-физиологическую») точку зрения грамматиста (синтаксиста) с фонетическим уклоном, пытающегося без помощи лексикологии и семантики, на основании анализа морфологических «членов речи»2 (условно названных синтагмами), выделить основные части предложения. Этим путём Пешковский достигает частичного видоизменения фортунатовской классификации слов и частичного восполнения фортунатовского определения слова новыми грамматическими (синтаксическими) признаками. Эти новые признака — 1) наличие ударения и 2) возможность паузы после слова-члена.
Включение в структуру определения слова новых синтаксических признаков ведёт к выделению группы «полных слов, не имеющих грамматической формы» (по Фортунатову), в особую самостоятельную категорию, которая становится рядом с фортунатовскими «полными словами» (имеющими формы словоизменения и словообразования) и «частичными словами». Так у Пешковского возникают «три разнородные единицы»:
1) «Отрезки предложения, имеющие собственные ударения (выдыхательное или
музыкальное — безразлично), допускающие после себя остановку в речи и распада
ющиеся сами на синтагмы меньшей величины. Это «слова» в полном смысле слова и
быть может в единственном смысле, которое (?) бы ему следовало придавать...
2) Отрезки предложения, имеющие собственное ударение и допускающие после
себя остановку, но не распадающиеся на синтагмы меньшей величины. Это так на
зываемые «бесформенные» полные слова (вчера, здесь, какаду и т. д.)...
3) Отрезки предложения, не имеющие ни одного из перечисленных выше
признаков, но и не составляющие частей полных слов. Дело идёт о так называемых
частичных словах: предлогах, союзах, отрицаниях и т.д.... «Это члены, совер
шенно аналогичные частям слов, но как бы рассыпанные между цельными слова
ми» (136—137).
Влияние фортунатовской схемы предрешило результаты синтаксического анализа Пешковского. В самом деле, пользуясь только понятием «члена речи» (синтагмы), Пешковский не имел бы права относить такие слова, как бюро (во фразе: в углу стояло бюро), сын (во фразе: умер сын), стол (стол развалился), кость (кость в горле застряла) и т. п. к первой категории. С синтагматической точки зрения (как она разъясняется Пешковским) — вне зависимости от грамматической системы ассоциативных связей и отношений — не может быть никакой разницы между сын, стол и т. п. и бюро, какаду. Эта разница появляется лишь в косвенных падежах — сына, стола и т. п. и какаду, бюро, так как формы косвенных падежей у склоняемых слов синтагматически разложимы. Но ведь при отношении к слову,
1 Ф. д е Соссюр. Курс общей лингвистики, стр. 121.
2 Понятие «члена» строится Пешковским на основе рассуждений о языковой единице у де Соссю
ра: см. в русском переводе «Курса общей лингвистики» стр. 106. Однако де Соссюр настаивал на том,
что конкретная единица языка является точкой скрещения и пересечения синтагматических и ассоциа
тивных отношений и связей.
как к простому «психо-физиологическому акту членения р е ч и», формы стол и стола (так же как сын и сына) должны быть признаны разными словами1. Таким образом, Пешковский не отнёс слов с отрицательной формой (или «нулевой морфемой») к «бесформенным словам» (вторая категория у Пешковского) только потому, что этого не позволили бы ему ни Фортунатов, ни Бодуэн де Куртенэ, ни де Соссюр. А, между тем, логически безупречными, органически связанным с исходными положениями Пешковского было бы отнесение слов типа стол, пол, бюро, какаду и т. п. к бесформенным «словам-членам»2. Отсюда становится ясной научная бесполезность классификации «слов» у Пешковского, несмотря на остроту и тонкость отдельных его наблюдений, относящихся к структуре слова3.
Не менее противоречиво и схематично учение Пешковского о «слове-типе». Если понятие «слова-члена» настолько узко, что не вмещает в себя подлинного слова, а дробит его на отдельные морфологические (и, по-видимому, лексико-семанти-ческие) разновидности, изолируя отдельные формы словоупотребления, то, напротив, понятие «слова-типа» настолько широко, что в его пределах расплываются реальные очертания живого слова, и форма отдельного слова теряется в «гнезде» слов. Здесь аналогия с фонемой сослужила Пешковскому плохую службу, потому что эта аналогия односторонняя, неполная. Кроме того, она Пешковским неправильно использована. Ведь фонема вовсе не ассоциативная группа сходных звуков, а социально-осмысленный целостный" и единый звук-тип, имеющий оттенки, вариантные и комбинаторные формы. Между тем, по Пешковскому, «слово-тип» (или «лексема») — это ассоциативная группа, составившаяся из сходных «слов-членов». Это — конгломерат слов. Классификация лексем у Пешковского не оставляет никакого сомнения в том, что под категорию «слова-типа» у Пешковского подходят не только слова в собственном смысле, но и целые серии омонимов, синонимов, целые морфологические категории слов и даже группы категорий слов с омонимическими или синонимическими частями.
Так, «лексемами», по учению Пешковского, будут не только отдельные слова в разных значениях — например, домой (в дом и на родину), осёл (животное и тупица), месяц (луна и '/|2 часть года) и т. п., но и омонимическая группа слов (полметра, пол паркетный, пол мужской, из-за длинных пол и т. п.), и синонимическая серия слов (смотреть — глядеть — глазеть — видеть и т. п.), и лексическое гнездо слов с общей основой (девица — девический — дева — девка — девичество — девственный; смотрю — посмотреть — рассмотреть и т. п.), и система форм склонения и спряжения одного и того же слова, и многочисленные отряды слов с одинаковыми аффиксами (обеспокоить — обескуражить — обездолить — обеспечить), и объединения разных категорий слов с синонимическими морфемами (братец — ротик — уголок — самоварчик; стола — воды — кости; рукой — водою и т. п.), и цепи категорий слов с омонимическими частями (половина — полка — длиннополый; парный — париться; стола — вода — дома; огни — говори и т. п.), и даже группы слов с ассонансами, неполными рифмами и другими звуковыми подобиями (Кавказ — алмаз; дочь — точь-в-точь; парк — парта и т. п.). Совершенно ясно, что многие из этих искусственно подобранных серий слов
1 Ср. именно такую точку зрения в «Кратком введении в науку о языке» Д. Н. У ш а к о в а.
Ср. заявление самого А. М Пешковского в книге «Наш язык», ч. 2, Книга для учителя (изд. 2-е,
М., 1925): «С научной (?) точки зрения, иду, идёшь, идёт или стол, стола, столу — безусловно разные
слова. Но ради практических удобств приходится нередко называть ту или иную группу таких слов од
ним словом... Говорится о разных «словах», из которых «одни суть слова, изменяющиеся по лицам», а
другие — нет. Дело в том, что самое понятие «изменения» неизбежно предполагает единство того, что
«изменяется»... Когда мы говорим «глагол», мы имеем в виду группу из семидесяти слов, условно назы
ваемую «словом» (32).
2 Ср. указание де Соссюр а: «Находясь в синтагме, элемент языка получает значимость
лишь в меру своего противопоставления предшествующему или последующему, или же и тому и друго
му» («Курс общей лингвистики», стр. 121).
' Впрочем, для синтаксической фонетики анализ Пещковского не лишён значения.
не только не образуют никаких лексем, никаких семантических структурных единств, но и вообще не имеют никакого реального значения в действительных смысловых связях живого языка, в общественной речевой практике. Такие группировки — плод индивидуальной аналитической мысли лингвиста (или поэта), склонного к наивному грамматическому логицизму, к классификационной схематизации или к индивидуально-творческим комбинациям речевых элементов. Они имеют мало отношения к живой природе лексемы, как социально-общной, свойственной всему коллективу структуры форм и значений одного слова.
Если сочетание фортунатовской концепции с учением де Соссюра не привело Пеш-ковского к желанному синтезу в вопросе о слове, то ещё более противоречивы и разнородны, особенно в первых двух изданиях синтаксиса Пешковского, приёмы и принципы сближения и смешения взглядов фортунатовской школы на структуру слова и на грамматическую классификацию слов с теориями Потебни и Овсянико-Куликовского.
Фетишизация звука, характерная для эпигонов фортунатовской школы, приводила их к исканию «параллелизма» между звуковой и смысловой сторонами речи. Была забыта простая истина, что ни одна структурная единица речи не является простой суммой компонентов, а всегда образует их произведение. И Пешковский, который дальше всех отошёл от примитивного эмпиризма фортунатовских определений и не уставал твердить, что языковые единства — «конгломераты интегрально-дифференциальные», — и тот страшился «великого разрыва звуковой и смысловой стороны речи»'.
Поэтому при помощи всевозможных схоластических поправок и оговорок он старался удержать фортунатовское определение формы слова как «способности его распадаться в сознании определённым образом» . А, между тем, морфологический принцип фортунатовской классификации слов Пешковский стремился объединить с семантической и функционально-синтаксической характеристикой «частей речи», выработанной потебнианством. Так, в первом и втором изданиях «Русского синтаксиса в научном освещении» Пешковский писал: «Хотя формы частей речи и имеют огромное синтаксическое значение и рассматриваются обычно в синтаксисе, но всё-таки, по существу, — это словообразовательные формы, вносящие каждая свой особый оттенок в вещественное значение слова» .
Понятно, что Пешковский считает формы частей речи одновременно и морфологическими и синтаксическими, так как «тот новый оттенок значения, который заключён в них, совершенно изменяет отношения данного слова к другим словам» (ср. белизна, белый, белеет, белея, белевший, белеть, бело) (там же, стр. 40). Между тем, по признанию самого Пешковского, «собственно, особых формальных частей, которые бы в каждом слове обозначали, какая это часть речи, в языке нет» (44). «Формы частей речи создаются всеми другими формами» (45). Совершенно ясно, что такое понимание «частей речи» вступало в конфликт с фортунатовским пониманием «формы отдельного слова». Оно опиралось на грамматическую систему Овсянико-Куликовского, хотя Пешковский и подчёркивает, что в отличие от Овсянико-Куликовского, «в основу изложения» он кладёт «внешнюю, звуковую сторону языка» (предисловие к первому изданию «Русского синтаксиса в научном освещении»). Так уже в первых набросках синтаксической системы Пешковского была предрешена неизбежность возврата его к понятию «грамматической категории», конечно, с теми двусмысленными ограничениями, к которым вынуждало фортунатовское учение о форме слова.
' «Сборник статей», стр. 23.
'Там же, стр. 16—17.
3 А. М. Пешковский, Русский синтаксис в научном освещении, изд. 2-е, М, 1920, стр. 46. Необходимо помнить, что в первых двух изданиях своего «Синтаксиса» Пешковский стоял на почве той психологической теории предложения, которая под влиянием Габеленца и Пауля была принята Фортунатовым, но им была «формализована».
В полном согласии с Овсянико-Куликовским Пешковский сначала разграничивает части речи и члены предложения и переносит центр тяжести в классификации частей речи с форм словоизменения на словообразовательное значение категорий.
Возникает такая схема, внешне близкая к фортунатовской, но с заметной потеб-нианской окраской:
Слова форменные и бесформенные.
I. Форменные слова с синтаксическими формами:
1) Склоняемые имена:
а) существительные,
б) прилагательные,
в) причастия (которые, впрочем, рассматриваются как особый разряд прила
гательных).
2) Спрягаемые слова-глаголы (сюда входят и формы прош. вр. белел, каменел,
и спряжение здесь понимается как изменение не только по лицам, но также по вре
менам и наклонениям).
II. Форменные слова без синтаксических форм:
1)наречия,
2) деепричастия,
3) инфинитивы.
Таким образом, получается система семи частей речи: 1) глагол, 2) существительное, 3) прилагательное, 4) причастие, 5) наречие, 6) деепричастие и 7) инфинитив .
Изменения в схеме Фортунатова (например, выделение причастий и ввод деепричастий) объясняется всецело влиянием Потебни и Овсянико-Куликовского. От них же заимствуется и психолого-семантическая характеристика частей речи и взгляд на внутреннюю динамику словесных разрядов3. Поэтому-то и формы прош. вр. вводятся в систему глагола. Под влиянием Фортунатова и Потебни и под давлением историко-генетических предпосылок инфинитив обособляется от глагола.
От Фортунатова заимствуется Пешковским характеристика «частичных слов», среди которых Пешковский различает тоже семь разрядов: 1) предлоги, 2) союзы, 3) глаголы-связка, 4) усилительные служебные члены, 5) отрицательные служебные члены, 6) вопросительные и 7) повелительные служебные члены4.
Вместе с тем, под влиянием Овсянико-Куликовского, Пешковский готов допустить промежуточную между «полными» и «неполными», «частичными» («знаменательными» и «служебными») словами категорию «безжизненно-формальных слов» (связки, местоимения). В книге «Наш язык» Пешковский рассуждает так: «Частичные слова не суть части речи. Именно в этом-то пункте предлог, союз и другие служебные категории не соотносительны с существительным, прилагательным и другими разрядами полных слов, даже если мы будем сопоставлять из с кенгуру, антраша, особь-статья, жаль, надо и т. д. Хотя в, к, при, у и т. д. так же бесформенны, как кенгуру, однако они неполные слова, тогда как кенгуру — явно полное. Такие неполные слова как был — буду или как самый в составной форме
1 «Сборник статей», стр. 79: «Части речи — это застывшие члены предложения, в ы *
кристаллизовавшиеся в определённые формы и системы форм, распознаваемые и вне
своих сочетаний и приобревшие, в связи с этим, определенное словообразовательное значение; наобо
рот, члена предложения — это пришедшие в движение части речи, части речи в самом процес
се её как части словосочетаний».
2 «Русский синтаксис», изд. 2-е, стр. 40—44. Ср. «Сборник статей», стр. 79—82 и «Наш
язык», ч. 2.
] Пешковский в статье «Синтаксис в школе» прямо отсылает к анализу значений частей речи у Потебни и Овсянико-Куликовского: «О значении их я говорить здесь не буду, так как они все были разработаны Потебней и так увлекательно и обстоятельно популяризованы Овсянико-Куликовским, что на мою долю выпала только дальнейшая популяризация...» «Сборник статей», стр. 81.
4 «Русский синтаксис», изд. 2-е, гл. ХХХШ.
превосходной степени прилагательного (самый лучший), правда, уже могут быть распределены по рубрикам частей речи, но и то весьма условно: ведь разделение на вещественную и формальную принадлежности, которое всегда двухсторон-не, по звукам и по значению, у них производится только по звукам, вещественная принадлежность их почти лишена значения, и, таким образом, эти слова неравны обычным полным форменным словам. Это как бы особый разряд безжизненно -форменных слов, масок на месте живых лиц, разряд, могущий существовать в языке, конечно, только на фоне полных форменных слов и только в ничтожном количестве»'.
Осознанная Пешковским невозможность механического отсечения форм словоизменения от живой структуры слова, понимание тесной связи и взаимодействия синтаксических и словообразовательных элементов речи вели этого учёного к реформе фортунатовской системы. В своей книге «Наш язык» Пешковский писал: «Суффиксы соотносительны не только со своими основами, но и с флексиями, и могут быть выделены в сознании только по отсечении флексий. Кроме того, некоторые суффиксы связаны постоянной связью с определёнными флексиями (например, суффикс -ей- только с флексиями существительных мужского рода, а суффикс -иц-только с флексиями существительных женского рода) и обойти эту связь при наблюдении нельзя»2. Поэтому в «Нашем языке» (ч. 2) система глагола расширяется и объединяется: в неё, правда, с оговорками, включаются «смешанные части речи»: инфинитив и деепричастие. Признак «бесформенности» в «неграмматических наречиях» сильно парализуется таким заявлением: «Относительно бесформенных наречий следует иметь в виду, что, в сущности, они очень редко совершенно бесформенны. Если мы сближаем вблизи с близкий, направо и правый и т. д., то это указывает на частичное выделение для нас здесь элементов -близ-, -прав-, т. е. на форму, тем более, что огромное большинство таких слов всегда имеет и некоторое количество грамматических аналогий (вблизи — вдали — втиши; направо — налево и т. д.)»3.
Рядом с сознанием нецелесообразности механического разрыва форм словоизменения и форм словообразования в угоду абстрактному принципу искусственного единства классификационной схемы, в Пешковском крепло убеждение в приоритете форм словосочетания над формами отдельного слова.
Растущее во славу синтаксиса пренебрежение к чисто морфологическим особенностям разных классов слов побуждает Пешковского в категорию «вводных слов» отнести такие разряды «слов и сочетаний, стоящих вне предложения»: 1) собственно вводные слова, 2) звательную форму существительного и 3) междометия4.
Эта двойственность лингвистических точек зрения, эта непоследовательность классификации, блуждающей на распутье между морфологическими абстракциями фортунатовской системы и потебнианскими функционально-синтаксическими характеристиками, медленно, но упорно преодолевается Пешковским под тройным и разносторонним влиянием: 1) Ф. де Соссюра и западноевропейских ответвлений его школы, 2) синтаксической системы акад. Шахматова и вызванного ею в Пешковском обострения идей Потебни и 3) статьи проф. Л. В. Щербы о частях речи.
' «Наш язык», ч. 1, Книга для учителя, изд. 3-е, М., 1924, стр. 53—54. Ср. в «Русском синтаксисе», изд. 2-е, рассуждение о «грамматичности» местоименных корней (стр. 404—406). Конечно, тут играли роль и традиционные, утверждённые Боппом представления об исторической судьбе местоимений в связи с вопросом о происхождении форм.
2 «Наш язык», ч. 1, Книга для учителя, изд. 3-е, стр. 24. Ср. также на стр. 38—39 рассуждение о неразрывной связанности форм словоизменения и форм словообразования.
! «Наш язык», ч. 2, стр. 278. Ср. «Русский синтаксис», изд. 2-е, стр. 202—205. Любопытно, что самое понятие неграмматический Пешковский склонен определять так: «выраженный одними формами сочетаний» (а не «формами отдельных слов») (там же, стр. 491).
4 «Наш язык», ч. 2, Книга для учителя, изд. 2-е, стр. 288—289,ср. «Русский синтаксис», изд. 2-е, гл. XXXIV.
Естественно, что сочетание таких разнородных влияний не могло привести Пешков-ского к целостной концепции и в последние годы его научного творчества. От Женевской школы Пешковский воспринимает понимание языка как живой системы сложных и конструктивно пересекающихся отношений, в которой все речевые единства и элементы находятся в структурной спаянности и сочленённости. На этом фоне меняется само понимание формы слова. Правда, проблема грамматического слова в его отношении к лексеме (т. е. к «лексическому слову») остаётся вне поля зрения Пешковского. Но структурная связь морфологических и синтаксических форм слова раскрывается Пешковским во всём её многообразии. Ведь де Соссюр восставал против традиционного рассечения грамматики на морфологию и синтаксис. «Отделяя морфологию от синтаксиса, ссылаются на то, что объектом этого последнего являются присущие языковым единицам функции, тогда как морфология рассматривает только их форму...» Но ведь «формы и функции образуют целое, и затруднительно, чтобы не сказать невозможно, их разъединить. С лингвистической точки зрения у морфологии нет своего реального и самостоятельного объекта изучения; она не может составить отличной от синтаксиса дисциплины»1.
И Пешковский в конце своей научной деятельности стал убеждённым сторонником той мысли, что «абсолютно несинтаксических категорий в языке не существует. Даже чисто словообразовательные категории, как уменьшительность и увеличитель-ность, собирательность и т. д., неразрывно связаны с синтаксисом, потому что связаны с частями речи (а мы уже знаем, что части речи — синтаксические понятия). Уменьшительность и увеличительность, например, свойственны в русском языке существительному и прилагательному, но не свойственны глаголу, а собирательность свойственна только существительному»2. Вместе с тем Пешковский здесь же развивает мысль о структурной сочленённости, спаянности разных категории" в языке и, следовательно, о недопустимости искусственной вивисекции языковых фактов в угоду произвольным классификационным схемам. «Даже такие несинтаксические категории, как число и род существительных или залог и вид глагольных слов уже потому не могут быть отделены от чисто синтаксических категорий падежа существительных и времени глаголов, что связаны с ними единым звуковым показателем» (там же).
Опору для своей борьбы с классификационной точкой зрения эпигонов Фортунатова Пешковский нашёл в синтаксической системе А. А. Шахматова (ср. ссылку предисловия к третьему изданию «Синтаксиса» на статью С. И. Бернштейна «Основные вопросы синтаксиса в освещении А. А. Шахматова») и в грамматической концепции Л. В. Щербы. «Когда подходят к частям речи с классификационной точки зрения, — писал А. М. Пешковский , — естественно стараются (и должны стараться) разместить все слова языка по тем или иным установленным данной классификацией рубрикам. Это обычно плохо удаётся, и исследователям приходится либо насильно втискивать некоторые слова в не покрывающие их рубрики, либо придумывать новые, мелкие и не соотносительные с основными рубрики. Наш подход... совершенно иной. Мы не делим слова на разряды, а выделяем из языка группы слов и форм с одинаковым формальным значением. При таком методе нас не должно тревожить, если некоторые полные слова... не окажутся никакими частями речи... Все это будут невы кристаллизовавшиеся к данному моменту в отношении категорий частей речи слова языка, аморфные, так сказать, в этом отношении...» Таким образом, грамматический строй языка признаётся Пешковским, вслед за Потебней, де Соссюром и Бодуэном де Куртенэ, живой и
' Ф. д е Соссюр, Курс общей лингвистики, стр. 130.
2 Статья A.M. Пешковского «О грамматическом разборе» («Русский язык и литература в
средней школе» № 3, 1934, стр. 10).
3 А. М. Пешковский, Русский синтаксис в научном освещении, изд. 3-е, М., 1928, стр. 173—
174 (изд. 5-е, М., 1935, стр. 134—135).
подвижной системой, в которой слова и формы слов функционируют лишь как звенья в структурных рядах, образуемых грамматическими категориями.
«Категории, как и отдельные формы, создаются в постоянной связи между собой, непрерывно сравниваются в нашем сознании между собой. Подобными нулевыми категориями переполнен наш язык... Изъявительное наклонение, например, есть, в сущности, «нулевое» наклонение; несовершенный вид, в сущности, — «нулевой» вид; невозвратный залог, в сущности, — «нулевой» залог» (изд. 3-е, стр. 31; изд. 5-е, стр. 27). Так парализуется морфологический схематизм фортунатовского понятия «формы отдельного слова» возвратом к понятию грамматических категорий, выдвинутому ещё Потебней и углублённому Шахматовым. Правда, определение грамматической категории, включённое Пешковским в третье (последнее пожизненное) издание «Русского синтаксиса в научном освещении», ещё не освобождено от отражений и осколков фортунатовского учения о форме. Но само это фортунатовское учение решительно преобразовано. Пешковский, по-прежнему определяя форму слова как «способность его выделять по звукам и по значению в сознании говорящего и слушающего двоякого рода элементы: вещественные и формальные» (233, 215), однако, ставит теперь форму отдельного слова в зависимое, подчинённое отношение к форме словосочетания. По его мнению, тот факт, что огромное количество «бесформенных» сокращений в современном языке (ВКП(б), ИККИ, ЦК, СССР и т. п.) без труда «апперципируется нами при чтении как соответствующие падежи, числа, роды и т. д., показывает, до какой степени слаба выразительная сила отдельной формы слова, взятой самой по себе» (73—743, 595). «Всякое формальное значение создаётся, в сущности, всегда взаимодействием данной формы слова с данной формой словосочетания, т. е. прежде всего с остальными формами его» (743, 605). Ведь «основной признак отдельного слова — возможность для данного комплекса звуков встречаться в разных словосочетаниях» (1083, 865). Между тем, «в отношении формы словосочетания в языке нет ничего бесформенного» (683, 555). Отсюда вытекает резкий протест Пешковского против тех грамматических учений, которые кладут в основу грамматической классификации слов «окончания систем склонения и спряжения, что... не объясняет многих явлений и принижает чуть ли не до полного игнорирования синтаксическую сторону дела» (783, 635). Этот выпад ближайшим образом направлен против представителей фортунатовской школы Д. Н. Ушакова, М. Н. Петерсона и других «морфологов-классификаторов». «Многие склонны отожествлять грамматику с морфологией. То, что пальто и эмкаха неморфологичны, побуждает таких авторов объявлять их «неграмматическими» (то же относится и к другим частям речи, так как и там оказываются «неграмматические прилагательные», «неграмматические наречия» и т. д.), но при этом они совершенно забывают, что синтаксис тоже часть грамматики» (6Г , ср. 773). «Влияние синтаксического начала», по мнению Пешковского, обусловлено и ограниченностью запаса флексий в русском языке, повторяемостью их в разных системах. «Так, например, из флексий существительных типа стол и конь в ед. ч. три повторяются в системе глагола (ср. коня — беря; коню — хвалю; конём — берём), одна является нулевой и тоже повторяется в глаголе (им. пад. и повелительное наклонение конь — вынь), и только одна является несомненно предметной (предл. пад. коне), хотя, с другой стороны, как раз именно эта форма и не имеет уже совершенно отдельного существования, так как без предлога не употребляется» (743, 60 ). Вместе с тем, «мощь синтаксического начала при нехватке морфологических средств» иллюстрируется категориями косвенных падежей субстантивированных прилагательных ср. рода {«Просительница, штабс-капитанша Калинкина, просила о невозможном и бестолковом»). «Все эти категории в мужском и среднем роде совпадают (только в именительном и сходном с ним винительном различаются добрый и доброе), и тем не менее в сочетании, положим, «.просила о невозможном и бестолковом» мы ясно сознаём, что именительным к этим формам будут невозможное и бестолковое, а не невозможный и бестолковый, так что все шесть падежей
в их принадлежности среднему роду поддерживаются только одной формой (на -ое, -ее)» (1593, 1245). Упор на «форму словосочетания» заставляет Пешковского несколько изменить свою точку зрения на соотношение «материи» и «формы» (этих двух «стихий») и в отдельном слове. В самом деле, по отношению к словосочетанию «уже совершенно нельзя говорить о материальных и формальных частях, как мы грубо и приближённо (разрядка моя — В. В.) могли говорить в применении к отдельному слову. Ведь ясно, что ни комбинацию форм, образующих данное словосочетание, ни синтаксическую сторону значения бесформенных слов, ни интонацию, ни характер связей между словами мы не можем вынуть из словосочетания и отложить, положим, направо, а весь остаток налево. Дело идёт не о частях словосочетания (частями его являются только отдельные слова), а именно о его разных сторонах как в звучании, так и в значении» (50—513, 425). Кажется, один шаг отделяет Пешковского от потебнианского понимания формы, согласно которому грамматические формы могут обходиться без особого звукового обозначения'. Однако для Пешковского без отдельной звуковой характеристики немыслима ни форма слова, ни формальная категория. По определению Пешковского, «формальная категория слов есть ряд форм, объединённый со стороны значения и имеющий, хотя бы в части составляющих его форм, собственную звуковую характеристику» (293, 265, ср. 53 , 445). В этом определении отразился формалистический эмпиризм фортунатовской системы основных понятий. Для Пешковского «грамматическая категория», например, категория падежа, числа, наклонения, времени, глагола, других «частей речи», вообще всякая словообразовательная и синтаксическая категория — это не форма грамматической мысли и не одно из основных грамматических понятий, лежащих в основе системы форм языка, а прежде всего — эмпирический ряд форм с общим значением или общим комплексом значений, обособляемых по «собственной звуковой характеристике».
Пешковский настойчиво напоминает о том, что понятие «категории» в его синтаксисе основано не столько на «значении» языковых форм, сколько на «внешних формах» слов и словосочетаний, и указывает на опасность отрыва понятия «категории» от фортунатовского понимания формы слова и от звуковой базы языка (28—293, 255). «Беззвучных» и «однозвучных» категорий, по Пешковскому, не может быть. «Так как установить число значений одной и той же формы и далее распределить эти значения на оттенки и на самостоятельные значения дело необычайно трудное и выполняемое обычно разными лингвистами различно, то понятие категории потеряло бы свою объективную значимость (связанную со звуковой стороной его)» (29 , 265). Различая категории главные, «обусловливающие» (например, категории «частей речи»), и второстепенные, «обусловливаемые», Пешковский прежде всего останавливает своё внимание на вопросе о «звуковой характеристике» главных категорий: «По составу своих форм обусловливающие категории всегда заключают в себе все формы обусловливаемых категорий... Звуковая характеристика такой обусловливающей категории заключается именно в том, что категория эта не совпадает ни с одной из обусловливаемых категорий в отдельности и только со всеми ими, вместе взятыми» (ЗО3, 275).
Это наивно-эмпирическое, «собирательное» понимание грамматической категории приводит Пешковского к своеобразной постановке вопроса о количественном соотношении грамматической категории и формы слова и словосочетания. По мысли Пешковского, собственно нельзя говорить, например, о форме повелительного наклонения, о форме родительного падежа, форме единственного числа и т. п. Ведь категория, как ряд форм, логически не должна совпадать с одной формой. Поэтому можно говорить,
1 А. А. П о т е б н я, Из записок по русской грамматике, I—II, Харьков, 1888. Глава V: «По чём узнаётся присутствие грамматической формы в данном слове?»
например, лишь о принадлежности той или иной формы к категории повелительного наклонения. «По общей нашей концепции, — пишет Пешковский, — «формы повелительного наклонения» быть не может, так как всякая форма при первой попытке определить её значение неизбежно отходит к какой-либо из категорий (по большей части к нескольким)» (563, 465, примечание). Впрочем, оказывается один грамматический случай, когда «форма слова» и «категория» совпадают (ПО3, 1025) — это категория глагольного залога. В связи с этим Пешковский спешит заявить, что «это даже не категория в собственном смысле слова. Ведь под категорией мы условились понимать ряд форм слов и форм словосочетаний, объединённых по значению. Русский же единственный глагольный залог, возвратный (невозвратный залог является только нулевой категорией), представлен всегда одной формой, именно формой на -ся, -сь (моется, дерусь и т. д.). Это тесно связано с морфологическим своеобразием этой категории. Все другие категории должны быть многоформенны: каждый аффикс вообще в русском языке многозначен... Аффикс же -ся, -сь имеет только возвратно-залоговое значение... Объясняется это тем, что он совсем недавно, на памяти истории, произошёл от отдельного слова путём сцепления с другими словами» (там же). (Однако ср. функции бы как знака категории гипотетического наклонения).
Таким образом, Пешковский, убедившись, что в свете фортунатовского учения о форме отдельных слов нельзя раскрыть и уяснить системы грамматических отношений между словами и группами слов в русском языке, и склонившись к мысли об органической спаянности форм слова и форм словосочетания в грамматике живого языка, выдвинул, как центральное грамматическое понятие, понятие грамматической категории. Но определение грамматической категории как ряда семантически объединённых форм слов и форм словосочетаний лишь отчасти устраняло те противоречия, которые были заложены в фортунатовском понятии формы отдельного слова. Наивно-формалистический эмпиризм оставался непреодолённым. Оставшись при фортунатовском определении формы отдельного слова, Пешковский дополнил его принципом «круговой поруки» форм слова и форм словосочетания в пределах цельной грамматической категории. Однако сама эта грамматическая категория рисовалась Пешковскому не как форма грамматической мысли, а как конструктивно объединённая ассоциативная группа форм слов и словосочетаний, как конгломерат форм (ср. рассмотренное выше понятие лексемы в освещении Пешковского). Проблема слова, проблема соотношения лексических и грамматических форм в слове, проблема связи грамматических категорий с общей семантической системой языка Пешковским в его «Синтаксисе» обойдены. Лишь изредка Пешковский останавливается на вопросе о «величайших» предметно-логических противоречиях в языке, «о величайшей алогичности, величайшей иррациональности языка», о несовпадениях и антагонизме вещественных и грамматических значений (80,87—88,94, 107—108, 1503= 64, 70, 75, 85, 1175 и др.). Вместе с тем, Пешковский выдвигает лозунг борьбы с «тем антиграмматическим гипнозом, который исходит от вещественных частей слов» (883, 715). Однако приёмы лексического анализа у самого Пешковского примитивно-психологистичны. Вот характерный пример анализа слова чернота. «Это какое-то чёрное воздушное пространство или чёрная поверхность чего-то, словом, какая-то чёрная субстанция. Конечно, если мы станем рассуждать на эту тему, то придём к выводу, что «черноты» самой по себе нет, а есть только чёрные предметы. Но это уже будет плод логического анализа, который языковеда не интересует и не должен интересовать. Это будет анализ понятия «черноты», а не значения самого слова чернота. Языковед должен анализировать только тот образ, который всплывает у говорящего и слушающего при произнесении слова в процессе речи» (79—803, 645). Ещё более странный и наивно-психологистический характер носит формулировка этого же положения в книге «Наш язык»: «Для науки о языке, когда она занимается значениями слов,
важно не то, что есть на самом деле, а что представляется говорящим во время разговора»1.
На самом же деле анализ значений слова не имеет ничего общего с психологическими наблюдениями над ассоциативными образами, возникающими у разных людей в связи со словом в процессе его произнесения или представления. Естественно, что семантические характеристики основных грамматических категорий у Пеш-ковского представляются оторванными от формального базиса его грамматической системы. Они кажутся взятыми напрокат у Потебни, Овсянико-Куликовского и Шахматова. Таково, например, рассуждение Пешковского о категории существительного: «Категория существительного имеет огромное значение для нашей мысли. Без неё невозможно было бы никакое знание, никакая наука. Нельзя было бы, например, говорить ни о свете, ни о теплоте, ни об электричестве, ни о жизни, ни о государстве, ни о самом языке; ведь ничего этого отдельно не существует... Характерно, что философский термин «субстанция», обозначающий неизменную сущность сменяющих друг друга явлений, одного происхождения с латинским названием существительного (substantivum, ср., впрочем, и у нас «сущность», «существо» и «существительное»). Существительное и есть, действительно, для языковой мысли то, чем для философской мысли является субстанция. А тому, что в философии называется «атрибутом» и «акциденцией», в языке соответствуют... прилагательное и глагол. Части речи есть, таким образом, не что иное как основные категории мышления в их примитивной общенародной стадии развития» (833, 66—675). Эта семантическая характеристика «частей речи» не вполне согласуется с приёмами грамматического определения этих категорий. Так, по словам Пешковского (в третьем и последующих изданиях «Синтаксиса»), значение предметности выражается в языке не столько словообразовательными суффиксами и даже не столько флексиями склонения (т. е. «формами словоизменения»), сколько формами словосочетаний (69—723, 56—585). Ведь «существительное — категория форм слов и форм словосочетаний с формальным значением предметности» (773, 625). Например, слово «добра» может быть и род. пад. ед. ч. существительного и женским родом ед. ч. краткого прилагательного (у него много добра и она очень добра). Спрашивается, от чего же зависит отнесение этих форм то к тому, то к другому ряду? Исключительно от формы тех словосочетаний, в которых они встречаются» (713, 585).
Легко заметить, что и в других случаях семантические эскизы категорий, рисуемые как бы сверх (или поверх) грамматической (преимущественно синтаксической) характеристики относящихся к данной категории форм, оторваны от формальных признаков и обнаруживают иную манеру понимания и изображения. Например, Пешковский теперь признаёт категорию наречия «целиком синтаксичной», так как вся сущность значения формы бело, как наречия, сводится к её приглагольности (353, 30 ); во всяком случае словообразовательная сторона значения в этой категории, как и в категории инифинитива, признаётся «весьма проблематичной» (там же). Между тем, при выяснении семантической сущности наречия Пешковскому не только пришлось подробно «вдаться в морфологическую сторону явления», описать разнообразные формы наречного словообразования (109—113, 86—895), но и охарактеризовать систему качественных, количественных и обстоятельственных отношений, выражаемых наречиями (115—1173, 90—925).
Вообще, в грамматической концепции Пешковского «синтаксическое начало» гиперболизовано и гипертрофировано в ущерб не только морфологическому, но и лексико-семантическому. Возникает своеобразная грамматическая теория, проникнутая формально-синтаксическим логицизмом с яркой субъективно-психологистической окраской. В противовес своей прежней переоценке словообразовательных категорий, выступавших как «дымовая завеса» в борьбе с напором фортунатовских
' «Наш язык», ч. 3, Книга для учителя, М. 1927, стр. 91.
23 В В. Виноградов 689
«форм словоизменения», Пешковский теперь всячески ограничивает функции словообразовательных элементов, ссылаясь на то, что «без формы словообразовательных категорий ещё можно было бы пользоваться языком» (35 , ЗО5). В связи с этим части речи уже рассматриваются не как «основные словообразовательные формы языка» (ср. первые два издания «Синтаксиса»), а как «самые главные категории» языка (ЗО3, 27s), «стоящие прямо на границе между синтаксическими и несинтаксическими» (35 , ЗО5). Выделение инфинитива и деепричастия в особые «смешанные части речи» мотивируется исключительно синтаксическими функциями категорий, а не словообразовательными формами, как раньше.
Однако любопытно, что смещение общих точек зрения в системе Пешковского, отразившись на грамматической характеристике частей речи и обусловливаемых ими категорий, не привело к резким изменениям самого состава частей речи. По-прежнему выступают четыре основные части речи: имя существительное, прилагательное, глагол и наречие, правда, понимаемое теперь не как класс «форменных слов без синтаксических форм», а как «целиком синтаксическая категория» (35 , 30 ).
Но причастие отрезано от имени прилагательного и отнесено к особым «смешанным частям речи», наряду с деепричастием и инфинитивом. Объединяет их обладание как бы «полусинтаксическими» глагольными категориями вида и залога1, а также однородность форм словосочетаний (152—1543, 118—1205). Впрочем, Пешковский представляет иерархию этих категорий и связь их с четырьмя основными частями речи в ещё более искусственно-синтаксической плоскости. «Оказывается (в русском языке) внутри категорий существительного более узкая категория глагольного существительного, внутри категории прилагательного — категория глагольного прилагательного, внутри категории наречия — категория глагольного наречия. А внутри двух последних категорий выделяются ещё более узкие категории причастия и деепричастия. Все эти категории мы и называем смешанными частями речи» (1193, 945). Правда, затем обнаруживается, что категории причастия, деепричастия и инфинитива следует всячески ограждать от сближения с другими глагольными именами существительными, прилагательными и наречиями. «Можно бы назвать эту группу» «глагольным словом», но есть опасность, что в неё прокрадутся тогда и такие «глагольные» слова, как облезлый, чёткий, спешный, спешка, писание, битва и т.д.» (154, 1205). Так подчёркивается разрыв словообразовательных и синтаксических категорий. Поэтому-то инфинитив и деепричастие (вопреки всем предшествующим высказываниям Пешковского) теперь характеризуются не как особые морфологические словообразовательные классы слов («без синтаксических форм»), а как категории по преимуществу синтаксические. В инфинитиве, который выдаётся за «целиком синтаксичную» категорию, словообразовательная сторона значения, по мнению Пешковского, «проблематична» (35 , ЗО5). В деепричастии же выдвигаются, как структурные признаки особой смешанной части речи, своеобразные значения синтаксической категории времени и «пограничные» с синтаксическими категориями залоговые оттенки.
Итак, Пешковский противопоставляет фортунатовскому понятию «грамматического класса слов» понятие грамматического класса форм, названного им «формальной категорией». Внутри такой категории формы слова тесно сплетаются с формами словосочетаний, восполняют и обусловливают друг друга, но под «диктатурой», так сказать, синтаксических форм. Количество синтаксических категорий расширяется: фортунатовская серия «форм словоизменения» пополняется потебнианской категорией «краткости прилагательных», синтаксическими категориями рода глаголов, времени причастий и деепричастий, «синтаксичными» категориями инфинитива и наречия. К этим чисто синтаксическим категориям прилегают «пограничные»
' Пешковский относит вид и залог к числу категорий, которые «стоят прямо на границе между синтаксическими и несинтаксическими» (353, 30s).
категории других частей речи: имени существительного, прилагательного и глагола, категории залога, вида, категории степеней сравнения (33—353, 29—ЗО5). Все эти «формальные категории слов» изучаются не во взаимодействии с лексическими и семантическими категориями слов, а в отвлечении от них. Правда, Пешковский нередко указывает на «словарные условия» функционирования формы (513, 435), на «вещественные значения слов» (80, 83—84, 88—893= 64, 67, 71 и др.). Он даже выдвигает не лишённый остроумия тезис о формах соотношения вещественного и грамматического значения в слове: вещественное и грамматическое значения являются «как бы силами, приложенными к одной и той же точке (к слову), но действующими то в одном направлении, то во взаимно пересекающихся направлениях, то, наконец, в прямо противоположных направлениях» (883,71 ) .Однако взаимодейст -вие и взаимоотношение грамматических и лексических форм в структуре слова или в структуре целых семантических категорий слов Пешковского не интересует. Например, остаётся неясным, является ли инфинитив формой того же слова, к которому относятся формы настоящего и прошедшего времени, сослагательного и повелительного наклонений, или надо признать инфинитив самостоятельной «лексемой». Сопоставление инфинитива с именительным падежом существительного как будто говорит о том, что инфинитив понимается как одна из основных форм каждого глагола (1513, 1185). Однако указание на «какую-то связь этой формы с глагольными существительными» (там же) заставляет думать об инфинитиве и глаголе как разных словах.
Синтаксический «формализм» помешал Пешковскому достигнуть синтетического охвата явлений языка. На всём творчестве Пешковского лежит неизгладимая печать фортунатовской концепции. Фортунатовская система, даже в то время, когда Пешковский субъективно переживал свою свободу от её формалистических стеснений и выступал врагом «морфологизма», продолжала тяготеть над его лингвистической мыслью. Отсюда — эклектизм синтаксической системы Пешковского, пытавшейся сочетать идеи Фортунатова и Дельбрюка с отголосками потебнианства, взгляды Соссюра, французских «социологов» и бодуэновской школы с концепциями Шахматова. Достигнуть синтеза многообразных лингвистических влияний Пешковскому не удалось.