Часть первая 1 страница

Евгений Реутов – Траектории слез

Роман /книга сновидений/

От редактора: Роман публикуется в авторской редакции.

Но Господь воздвиг на море крепкий ветер, и сделалась на море великая буря, и корабль готов был разбиться. И устрашились корабельщики, и взывали каждый к своему богу, и стали бросать в море кладь с корабля, чтобы облегчить его от нее; Иона же спустился во внутренность корабля, лег и крепко заснул.

Иона

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

... И в один из дней сентября, прозрачный и тихий, с сомнамбуличными траекториями воздушных струй -- молодое вино было разлито в бутылки. В каменистой и скудной земле сада была вырыта яма и пребывала отверстой под перистыми облаками субботнего полдня. Все полтора десятка бутылок, закупоренные пробками, стояли на круглом столе, вытащенном из дома, и на пробки падали горящие капли полиэтилена. Падали, гасли и застывали. И, наконец, бутылки были положены в землю, и последней в ряду я уложил бутылку из черного стекла, мгновение полюбовавшись ею, подумав, сколько бы ей лет могло быть. И вино погребли до будущего.

Но сделав все это, мы вчетвером (я, Тимоха, и Гоша с новой своей знакомой -- Галиной, которую я и Тимоха в тот день увидели впервые) не торопились уносить в дом табуреты и стол с порожним бидоном, а оставались здесь, слушая музыку, испаряющуюся из динамика в окне дома, и, словно по очередности, слабо чему-то улыбаясь.

И отсюда, с вершины холма, мир казался стоящим на наклонной плоскости. И медленно соскальзывал вниз, в море, -- современный город с допотопными трамваями, с темным пятном старого квартала, с замшелыми, неуклонно разрушающимися от соленых туманов статуями и конными памятниками. Скользили вниз желтые и красные купы деревьев, качающиеся от низового ветра, и колокольня собора, и вон тот, словно игрушечный, пригородный поезд, и редкие деревянные дома, наподобие этого, разбредшиеся по поросшим кустарником базальтовым холмам города вместе со своими нищенскими садами. В заливе покачивался рыбацкий сейнер, да зиждилась угольная баржа, да исчезал из виду военный корабль, сливаясь с остро отточенным горизонтом, над которым тянулась бледная, зеленовато-аквамаринная полоска пустоты.

В течение какого-то времени мы сидели, не говоря, не закуривая, почти не шевелясь, и своей неподвижностью создавая сиюминутный центр мимолетного мира. И смотрели, чуть улыбаясь, на горизонт, всегда находящийся на уровне глаз, с каких бы высот на него ни взглянуть...

Тою далекой осенью десятый класс стал учиться во вторую смену. Школа стояла на холме и с последней парты у окна Тимофею были видны редкие -- меж пустырей -- многоэтажки окраины города, факелы нефтезавода, трамвайное депо, и дальше, за всем этим -- дельта большой реки, растворяющейся в океане. Были видны мачты яхт, плененных зыбучими песками дельты. В свете заката, безоблачного, ровно-оранжевого, или когда проплывали подсвеченные кармином тучи отшумевшего днем ливня, панорама всякий раз представала то ли хранящей в своем летаргичном спокойствии память о ком-то, то ли смутно кому-то припоминающейся... Прямо за школьными окнами клубились объятые пламенем неба дирижабли, субмарины облаков, когда урок подходил к концу, и тимохин сосед по парте, меланхоличный отличник (и известный в городе дзюдоист) Саня Антонов промолвил, положив голову на парту, глядя в заоконное небо:

- Кто читает книги, тот не становится императором. Конфуций.

- Ты в книжке вычитал? -- разулыбался Тимоха и тут же его лицо, как зачастую, стало удивленно-задумчивым.

- Был бы пистолет -- застрелился бы, -- сказал Санек и закрыл глаза.

«...Это из-за нее», -- подумал Тимоха. Но то было в следующий, такой же, необъятно вскипевший розовой пеной по всей прохладе небес, закат. Сбежали с урока (треть класса) и, искупавшись, стояли, покрытые гусиной кожей, на сыром песке неухоженного осеннего пляжа, -- в виду огромных школьных окон, сине пламенеющих на холме.

- Это -- Ива, -- сказал Санек. Он не был грустен. Они с Ивой, подойдя ко всем, отпили из винной бутылки, откупоренной до них и передаваемой друг другу. Минуту спустя отошли, отсторонились ото всех. К воде они бежали, держась за руки, и Саня небрежно, на бегу, попыхивал сигаретой.

Через час стало смеркаться и все разошлись, и Тимофей один подымался по холму на репетицию школьного ансамбля, и, хотя по утрам он, просыпаясь, улыбался оттого, что «сегодня -- опять репетиция», теперь же, в одиночестве, на нарастающем ветру, было скучновато думать и про свое барабанное соло и про песню с двумя текстами (один из них предназначался для исполнения, когда никого из учителей во время вечеров не будет видно в зале -- в этом тексте Тимоха, ударив по тарелке, выкрикивал в конце каждого куплета похабную фразу, сопровождаемую бурей восторга).

... Ива (кто-то из ее родителей был из Югославии) тоже когда-то училась в этой школе. В ту осень она была продавщицей в книжном магазине, в центре. Тимоха видел ее там, смуглую и смешливую, даже слегка насмешливую. Видел, как она снимала со стеллажа и подавала книги покупателю. И в магазине и на пляже Тимохе показалось, что она ждет чего-то, как будто ее вот-вот окликнут, что ли. Когда она глядела за витрину или озирала мокрый пляж и рябь моря -- глаза чуть щурились и улыбка -- не исчезая -- угасала, и рука трогала серьгу или крестик на цепочке. Это было как бы вдруг: вот она здесь, -- и уже не со всеми. И снова здесь, смеется.

Той осенью Тимоха часто заходил в книжный, но видел ее только раз.

Потом, поздней осенью, опять начали учиться в первую смену, в классе стало холодно, буднично и светло. Над городом часто сыпал снег и таял, и капель ударялась о карниз, и на миг все озарялось солнцем, и снова наставший день был бледно-пасмурен, и снег белел только на островках дельты, над которой слой облаков обрывался и небо дальше было бесцветным, пронзительно-чистым. И еле видно чернели средь аквамарина пустого простора лишь мачты сгнивающих яхт, да иногда -- почти неподвижная (столь отдаленная) точка патрульного самолета.

«Значит, что-то должно быть еще...» -- нет-нет да порой тихо вознадеивалось Тимохе, блуждающему взором по заоконному, предзимне-четкому, без прикрас, миру,где неколебимым свеченьем забыто горели бело-алые огни. (...Подобно двум бенгальским огням -- через множество дней -- в руках Нелюбина и Волкова, когда они молчаливо отмечали день рождения еще не возвратившегося в свой город Тимохи, и, с балкона дома, незаслоненные ничем яхты виделись несколько ближе, и тускло-красное солнце, на которое можно было смотреть, не мигая, отражалось в мертвом озерце, оставленном отступившей водой омелевшей реки в сентябре. И между яхт по песку шел человек и ветер слабым теплом шевелил пожухлые листья плюща на балконе...) Правда, на следующий год, в жарком августе, когда он вдруг увидел Иву в круглом, глубоком, с прозрачной водой, бассейне, и, пригнувшись, прячась за каменным, с прорастающими из трещин сухими стеблями трав, «бортиком» бассейна, с остановившимся дыханием смотрел на нее, плавающую обнаженной (того, что она беременна -- не было б заметно в одежде) -- он не вспомнил о тех неясных надеждах, а подумал, что «ночью ведь был дождь, вода, должно, холодная». Был страх, что она его заметит, или Санек увидит с крыльца, если сейчас выйдет (они встретились в городе и обрадовались встрече, и сразу же поехали к Иве на дачу. И Саня вошел в дом, а Тимоха почему-то замешкавшись, пошел в сад, еще свежий от ночного ливня). И было какое-то странное разочарование ее красотой, но, может быть, из-за которого и невозможно было отойти от камней «борта». И ясность, что не сможет правильно, как нужно, рассказать друзьям, как видел ее, ныряющую, подолгу медленно плавающую, будто рыба, под водой, и внезапно выныривающую, откидывая волосы, которые и мокрыми вились черными змейками, и потом что-то спокойно и безмятежно себе напевающую... И как видел тень своей головы на дне искрящегося под солнцем бассейна.

Мы шли по улице. Как всегда по выходным в эту пору года -- город был почти пуст. Бестеневой и чистый день с ровно-медленными дуновениями ветра походил на вынутую из воды открытку с видом города. Такая вот погода стояла уже много дней и все эти дни держалась атмосфера равновесия и неторопливой работы мысли, словно алгебраическое уравнение решалось не рывком вдохновения, а спокойным сознанием очередности действий, которые и раскроют тайну, только хватило бы жизни.

Мне нравилось, что я иду в расстегнутом макинтоше. Что впереди -- по другой стороне еще вчера оживленной улицы -- идет Тимоха, а за ним, на некотором от него расстоянии, идут Игорь (мы с Тимофеем привыкли звать его Гошей) и Галина. Улица полого шла вниз, в ее далекой перспективе лиловела вода залива. Очень четко был виден памятник первому губернатору города. С лошади, сотню лет щиплющей каменные травинки, он задумчиво и растерянно смотрел в море из-под козырька флотской фуражки.

Ночью цепкий и тугой ветер разогнал облачность и звезды предстали полновесными, превосходными, жестокими.

Вполне отрезвевший после вечеринки, я пил чай на кухне, включал излюбленные места магнитофонных кассет (сон отца сберегала частичная глухота) и восстанавливал в памяти мозаику отлетевшего дня. Сидя на венском стуле, старинном, с подлокотниками, я начал «клевать носом», и, когда поднимал голову, выныривая из сновидений -- звуки музыки становились четко ограненными, сияющими, но опять расплывались, превращаясь в клубы водяного пара... И вдруг все разом оборвалось, рухнуло, разлетелось, и я был абсолютно трезв, и, хотя все так же звучала музыка и по-прежнему дребезжала стеклина от ветра -- я наверняка знал о какой-то неминуемости.

Это было как несколько лет назад, во Вьетнаме, когда в день «весеннего приказа», с канистрою браги перелезши забор батальона морской авиации, я валялся на похожем на сахарную пудру песке пляжа, на котором когда-то загорали американские миллионеры. Пляж, из-за того что он в свое время был основательно засыпан шариковыми минами, -- пустовал. И хотя саперные работы были произведены, -- время от времени что-то живое находило здесь свой финал. Кто-то видел как в клочья разорвало собаку, и, однажды, я, выходя с ведрами помоев из дверей столовой, вдруг посмотрел в сторону пляжа, и с высоты крыльца увидел пустой берег, на котором через мгновенье восстал примерно трехметровый, узкий столб песка, и потом донесся негромкий сухой треск разрыва, и песчаный столб стал тончать, шириться, размазываться по воздуху.

- Наверно, ящерица задела, а может само рвануло от ржавчины, -- неуверенно сказал кто-то, вместе со мной грузивший отходы.

И все же в нестерпимую жару, тайком от офицеров, здесь купались. Ожидая Казбека и Сёму, с которыми решили отметить праздник, я мало-помалу отпивал из канистры, гадая, отчего же они не идут.

...Через час я уже не ждал никого. Подложив под голову берет, в шортах и тельняшке, я лежал на боку и смотрел на волнистые линии остывающего песка и на чернильную полосу спокойного моря. В лиловевших сумерках это был пейзаж Венеры, Сатурна. Только в одном месте неба из крохотного просвета в тучах, спрессованно-извилистых как мозговая масса, -- падал желтый сноп вечернего солнца. Слегка подсиненный чернотой конус света.

И, думая о некоторых друзьях и -- немного -- о матери, о сестре и ее подружке Ренате, и еще о разном, казалось, забытом, я неотрывно смотрел на луч солнца в пейзаже Сатурна, и в груди что-то редкостное плавно стронулось, и я едва не заплакал.

Потом я ненадолго задремал, а когда, очнувшись, поднимался с уже прохладного песка -- все было ровно-фиолетовым и я знал: что-то произошло...

Через две недели, в письме из дому я прочел, что «... папа перенес клиническую смерть после энцефалитного укуса».

...Выключив музыку, погасив свет, я перешел в комнату, лег на диван, забросил ноги на его спинку, и, лежа без сна, слушал как ветер ерошит листву садовых деревьев. За стеной отец время от времени что-то во сне говорил, как если б пил с матерью чай. Прогрохотал в отдалении поезд, неслышимый здесь днем, даже самым тихим, воскресным.

...И оказывается, я хожу по репетиционной аудитории (откуда вижу в окно сквер с монументом, автостоянку и мрачное административное здание, облитое будничным солнцем), потому что именно я -- постановщик.

А когда я вышел на улицу покурить -- пейзаж со сквером, автостоянкой и зданием, сменился волнистой песчаной пустыней, по краю которой катилось солнце в кровавых протуберанцах. И на песке, в ста шагах от меня лежала субмарина, черная, как паровозы немого кино, гражданской войны. Полная луна в вышине казалась нумизматической редкостью или ископаемой медалью. Впервые я видел на ней не смутные абрисы гор и морей, а силуэты букв, и прочесть эти буквы казалось возможным... И луна сорвалась, и упала под копыта лошади, галопом промчавшейся мимо субмарины, унося в безвестную даль сжатого, устремленного седока. И подпрыгивая на песке, планета закатилась под черное днище... На корточках, переступая окаменелые экскременты, я приблизился к ней, взял ее (она умещалась на двух ладонях), и выбравшись на свет,прочел круговую надпись: ... Переменная облачность Родины...

Весь день работаешь. Подстегивает, вдохновляет то, что работу нельзя отложить на вечер. Не сговариваясь, к вечеру у тебя собираются друзья. Если днем не сбегал в гастроном, -- все вместе, в сумерках, идете за водкой в таксопарк. Идете вниз по улице. Кончается лето. Теплынь. Проходите по набережной.

Прогуливаются пары. Бродят пьяные компании. Сияет здание самой большой городской гостиницы. В таксопарке, если нет дяди Коли -- «бутлегера», подходишь к машинам, спрашиваешь спиртное. Мерцают огоньки счетчиков. Обязательно в какой-либо из машин надрывно и радостно поет француженка -- «коронный» шлягер безудержно уходящего августа. Пока таксист считает деньги, тебя обволакивает дурманящий, пряный аромат косметики блядей, молча курящих на задних сидениях ментоловые сигаретки. Догорает полоса заката над холмами островов. Или, если уже темно, море колеблет, сливает огни фонарей, фар, неонной гостиничной вывески.

На обратном пути рвете яблоки. Нужно пройти по крышам ряда сараев и за ветку притянуть яблоню. Срываете немного. Слегка закусить -- обязательно ведь откроете бутылку, чтоб выпить по дороге, на ленивом ходу. Или на скамейке, после купания. Искупаешься, и зачастую даже отжать трусы лень. Так и идешь -- в промокших, прилипающих штанах. В расстегнутой рубахе, или выпущенной поверх штанов футболке. Напеваешь себе, в который раз, так и не надоевший французский блюзец. Прислушиваешься, о чем-нибудь кумекая, к болтовне друзей. Потеряешь шлепанец, шагнешь назад -- поддеть его на ногу. А асфальт уже прохладен, не то что месяц, полмесяца, неделю назад...

Иногда летом и в начале осени ходили на танцплощадку. В будние дни танцев не было и сюда приезжала «кинопередвижка». Последний кинематографический автофургон города. Экран навешивался над подмостками для ансамбля.

... В одно из таких посещений кино -- в самом начале сеанса пошел дождь, мелкий и теплый. По мокрым, украшенным нехитрой мозаикой, мраморным плитам танцплощадки бродила собака. Кроме Тимохи, Гоши Волкова и Нелюбина -- никого из зрителей не было. Старик-контролер ушел после предваряющей фильм допотопной хроники (первая прогулка по Луне, ассамблея, партизанские джунгли и морская пехота вгрызающаяся в пляж, новостройки, спуск корабля на воду, рисующие на асфальте дети). И шелест стороною проходящего дождя (небо было чистым и пронзительно-бесцветным над морем, плещущим в парапет набережной, а дождевое облако уплывало над континентом в сторону пригорода), и то что сеанс шел при почти дневном свете, и то что от пакгаузов «старого» порта доносились обрывки голосов, и мокрая облезлая дворняга, повиливающая хвостом, и газета и огрызок яблока на плитах, идеально отражающих небо и фонарный столб в центре танцплощадки,у которого стояли трое под одним зонтом -- все это каким-то образом будто бы говорило: больше никто сегодня на сеанс не придет...

- Тимох, дай сигаретку, -- сказал Нелюбин.

Он закурил, пряча сигарету в ладони (он стоял с краю и под зонтом было только плечо). Каждый раз после хроники он слегка волновался, так как прелесть «передвижки» в том, что никогда не знаешь какую картину будут крутить. Наверное, поэтому, никогда не спрашивали у механика.

--Жек, ты встань под зонт, а я на твое место. Сигарету намочишь, -- сказал Тимоха.

- Мм.

Картина оказалась совсем новой (что для «передвижки» было почти что чудом). Музыкальный документальный фильм об артистическом мире. Раздавая затрещины, мельтешил Чаплин, фатально глядел в объектив Бастер Китон, шевелил усами Дали. Песня «Битлз», отрывок из пинкфлойдовской композиции. Несколько отечественных групп, уже вовсю гремевших в метрополии и теперь заселяющих звуками песен эфир окраины империи. Изображение на экране-- из-за того что было еще светло -- казалось размытым. С неподалеку расположенного парка аттракционов донеслись голоса : -- Тимка!.. Эй!.. Тимка!..

С одной из кабинок на вершине «чертова колеса» приветственно махали дамской сумкой, раскрытым зонтом, блестящим от дождя. Кто именно были эти две девушки, сквозь листву, скрывающую «чертово колесо», было не разобрать. Но Тимофей догадался, что это одноклассницы, с кем он еще этой весной учился в выпускном классе.

... Неделею ранее, в прохладный голубой полдень с затуманенным солнцем, когда Женя Нелюбин проходил по набережной и смотрел на яхту, невесомо скользящую по поверхности моря (слышался только отчетливо-тихий скрип снастей) -- увидел, что кто-то поднял руку в приветствии. Нелюбин оглянулся, но на набережной вблизи него никого не было. Можно было б узнать -- кто это из знакомых -- по цветовой гамме одежды, как, верно, тот узнал Нелюбина по линяло-белой парусинной куртке, но парень на яхте был в одних только шортах, и, Нелюбин, остановившись, также молча помахал рукою.

- Я сегодня видел Ильяса Зинатуллина и Вадика Дубодела, -- засмеявшись, сказал Игорь. -- Я вниз от телебашни шел днем, а они на фуникулере вверх подымались. Кричали из окна мне. Песню горланили. Бутылкой махали. Хороший день сегодня.

Шли с танцплощадки уже в густых сумерках. В освеженном парке шелестели деревья, роняя капли отошедшего дождя. В безоблачном небе перемигивались звезды, редкие, и радостные какою-то тою щемящею радостью, озаряющей своим светом сердце, когда те, с кем еще этой весной ты был в одном выпускном классе или на курсе института, университета (или еще где-нибудь), окликают тебя, в прозрачном сентябрьском воздухе проплывая мимо на фуникулере, на яхте, на карусели...

... И он купил себе игуану, этот вихрасто-белобрысый во всем пыльно-сером. С рынка домой он нес его (детеныша) в кармане своего единственного костюма. Откуда-то сверху вижу (будто бы облетая) панораму городского рынка, который перерезают трамвайные пути. Пестрое, кишащее, шумное месиво рынка, грохот трамваев. Таким рынок бывает в разгар летнего дня, в самое его пекло. Вонь овощной гнили, шибающий дух людского пота, порхающие в воздухе хлопья фабричной и автомобильной гари. Но он -- словно в силу невзрачности -- хорошо виден средь хаоса толпы. Вот он переходит рельсы пути, невзначай с кем-то сталкивается, озирается и перебегает через другую пару рельсов перед трогающимся трамваем. То и дело откидывая одной рукой пепельный чуб со лба, другую он держит в боковом пиджачном кармане и пальцами осязает треугольные зубья наростов на спинке животного.

Не знаю по прошествии какого времени ему пришла мысль причинить подросшей игуане боль. И в полумраке своей комнаты (в окно сочится зашторенный и горячий свет полдня) он прижал ногой в ботинке животное к полу и тихонечко надавил... И оно шипяще заверещало и с неожиданной быстротой уползло под кровать. В этот душный день, небо которого через некоторое время стало облачным, затем сплошным серым, он заходил на почтамт, в редакцию, на скамейке в сквере ел хлеб, запивая его кофейным напитком в бумажном стакане, читал газету, лежавшую на скамейке, гулял вдоль набережной. Облокотясь о парапет, курил, оглядывая пляжное уныние: робкие купальщики, вялые игроки в мяч. Потом и сам купался. Лежа на спине, невдалеке от берега, поколыхиваемый рябью волн, думал о себе, о своей юности, о том, как зимой гранатометный огонь близился к мерзлой траншее, думал о следующих за юностью остальных днях своей жизни...

Когда он вышел на берег, ему стало зябко и он стоял на песке, обсыхая, и впервые за несколько лет делал жест, предвосхищающий что-то нестерпимо важное -- безотчетно потирал ладонью горло и грудь, и, озираясь, видел штилевой океан и вечерний город, спокойный и остраненный...

В тот день, когда к Игорю Волкову приехал двоюродный брат, тайфун находился еще далеко, у Гавайев. Был пасмурный тихий день, поминутно за окном что-то стукалось о жесть карниза (срывались с неба капли? птица склевывала крохи?). Гоша сидел средь кухонного беспорядка, пил кофе, с наслаждением затягивался первою после сна сигаретой. Работал старый «Рекорд», стоящий на ящике из-под белил. За распахнутым окном спокойствовало лилово-белое молчаливое небо, и Игорь подумал о медузе, о недавнем купании, о Гале, о себе... И когда раздался дверной звонок, неясная тихая радость, кружась, медленно опускалась в бездну сердца, словно перо в вакуумной колбе на давнем уроке.

- Да!..

Вошел человек с чемоданом, с какими ходят водопроводчики либо радиомастера. Это был светловолосый юнец в темном демисезонном пальто.

- Здрасте, -- сказал он из прихожей. -- Вы меня не узнаете? Я -- Саша.

- Здрасте...

--Я ваш брат двоюродный. Вы разве телеграмму не получали?

- Нет, телеграмму нет. Тебя узнаю. Заходи. Как теть Надя поживает? Давай кофе налью. Сто лет прошло как я у вас гостил.

--А куда пальто повесить можно?

--Да вот на стул дай повешу.

Подросток Александр приехал из села Луговое, Амурской области, чтобы пройти курс профилактического лечения в одном из здешних пригородных санаториев. Все шестнадцать с половиной лет жизни он провел в Луговом. Бывал лишь в райцентре, довольно крупном поселке. Казалось, по лицу с глазами полными беспечальной задумчивости, блуждают тени, отброшенные облаками пустынного долгого детства, прожитого в деревне, пребывающей век от века среди заливных лугов и полей ржи.

--Скучно там, да?

--Не знаю, -- Саша пожал плечами. -- Кино в клуб по выходным привозят. В футбол играем.

--За конюшней, по-прежнему?

--Угу. Ну, на конюшню хожу часто. На ферму. На пасеку, у Мишке Фролову. Книжки читаю.

--Какие книжки любишь?

--Любые люблю.

--Потрясающе. Купаетесь, да?

--Да. Только Будунда омелела. По колено теперь. На озеро хожу. Далеко правда.

--Один ходишь?

--Один. И с Мишкой Фроловым.

После кофе Волков поехал с братом в санаторий. В троллейбусе они стояли у заднего окна, глядя на скользящие прочь улицы. Иногда Александр привставал на цыпочки, вытягивал шею, провожая что-либо взглядом равнодушного интереса.

--А это что? -- спросил он, когда открылся вид на расположенный в море, пестро расписанный круглый домик ресторана.

--Это ресторан. «Поплавок» называется. Мы там обязательно посидим. Выпиваешь?

--Мишка иногда приносит. А, забыл, -- он бутылку медовухи дал, чтоб я тебя угостил.

«Как бы еще и Мишку посмотреть», -- подумал Волков.

Когда шли к санаторию, Волков хотел было сказать, давай, дескать, ты будешь только на процедуры ездить в санаторий, а жить у меня, но Саша сказал:

--Я у тебя жить буду, а деньги пусть нам выплатят за то что не буду там ночевать и питаться.

... После того как все уладилось, братья прошлись по пустому санаторному пляжу.

--Может рискнем -- скупаемся? -- предложил Гоша.

Саша, присев, потрогал пальцами воду и сказал:

--Холодная. Мне вредно будет.

--Ты море видел раньше?

--Нет.

--Как тебе море?

--Нормально. Нравится. Какая собака, смотри.

Неподалеку от них, собака, резвясь, вбегала в воду, перепрыгивала через пляжные скамейки. Волков подивился яркости контраста: колли в тусклой атмосфере слабо-туманного дня.

- Смотри какой, -- сказал брат в троллейбусе на обратном пути. И уставил палец в стекло. Троллейбус замедлял ход, близясь к остановке. Игорь увидел едущего в инвалидной коляске по тротуару пожилого мужчину в белой рубахе, в жилетке, в тирольской шляпе. В зубах он сжимал длинный мундштук с дымящейся сигаретой. Инвалид двигал двумя рычагами. Когда троллейбус остановился -- стало слышно как стрекочут колеса. Спицы мелькали, сигарета дымилась. Чтоб дым не ел глаза, человек держал голову высоко, затягивался без помощи рук, как-то остро, чуть насмешливо улыбаясь углом рта. Одежда (даже закатанные внутрь -- выше колен -- брюки), казалась чистой, ладно сидящей, сам же он, сухощавый, выглядел знающим о себе что-то важное, большое. И, хотя музыка заиграла через несколько минут -- водитель включил приемник -- выйдя из троллейбуса, Игорь, вспомнив об инвалиде, подумал: «надо же, этот уникальный мужик появился и тут же -- клавесин»... В воспоминании этот человек предстал не только на фоне кирпичной стены, с облетевшей известкой, но еще где-то над стеною присутствовал безоблачный клин голубого неба

Остаток дня и весь вечер Волков провел за работой. Он сидел на стуле возле окна. Одной рукой придерживал на коленях кусок оргалита, в другой держал кисть. Мольбертом он не пользовался. Иногда, работая, он клал оргалит или холст на пол, или приставлял к стене, но это когда формат картины был таков, что неудобно было держать на коленях. Он работал над портретом отца Нелюбина. Он думал о том, как подарит портрет отцу, как будет потом брать портрет на время выставок. Портрет был «профильным». Гоша улыбнулся, вспомнив как Нелюбин однажды сказал: «мой отец похож на Брандо, значит и я тоже похож на Брандо». Волков думал о живописи, о скульптуре Александра Андреича, о живописи других художников города, думал о том, как хорошо работается ему, Волкову, когда на улице жара, а он сидит на корточках, раздетый до трусов, у лежащей на прохладном полу картины, и так весь день, пока жара не спадет, а потом можно идти искупаться, или в кино, или к друзьям, или просто пошляться по улицам, по набережной, в широких белых штанах, в шлепанцах на босу ногу.

Гоша отрывался от работы, глядел на портрет, на фото, прислоненное к оконной раме. Фото было сделано три года назад. Он зашел к другу, тот должен был прийти из института (в тот год Нелюбин заканчивал актерский факультет). Игорь сидел у него в комнате, пил чай, разговаривал с его матерью. Потом мать ушла, он снял со стены одну из гитар, и вспоминал несколько «простых» аккордов, показанных ему другом. Хотя играть он до сих пор не научился, тогда было как-то приятно зажимать аккорд, проводить по струнам. Отец вошел в комнату и сказал:

--Здорово, Гошка, пойдем деревягу притащим.

--Здрасте, дядь Саш.

Они прошли через комнату отца наружу, в сад. Тогда был прохладный сентябрьский день, хмурый, пропитанный сыростью, но город и море внизу были видны как на ладони. Гоша и подумал тогда о какой-то ладони, которая держит весь этот ландшафт словно диковинную головоломку, или бригантину в аптечном пузырьке. Они с отцом распилили одну из замшелых коряг, покоящихся под садовыми деревьями. Кажется, это было корневище. Перед тем как они взялись за двуручную пилу, дядь Саша отер ветошью раскисшую землю и мокриц с древесины. Именно тогда, когда звук пилы далеко разносился в просоленном воздухе на фоне отдаленного гула городской жизни, и пришла мысль написать этот портрет. Что называется в «традиционной манере». Снимок Игорь сделал в комнате отца, глядя как тот работает долотом и стамеской. Выражение лица у него было жесткое, почти жестокое, он щурился, чтоб стружки не попали в глаза, и, поэтому, лицо, и так все покрытое морщинами, теперь напоминало вид земной поверхности с самолета, что на большой высоте пролетает над дельтой реки. Отец, иногда, обламывая стружку, смотрел на Волкова и улыбался. Спрашивал: -- Ну, как дела, Гошка?

(Или что-то в этом роде.) Но когда Волков отвечал, он уже опять ударял по стамеске долотом, порой обухом топора. Игорь щелкнул фотоаппаратом (он часто брал его с собой, отправляясь пройтись по городу), когда отец взял карандаш и начал делать на дереве какие-то линии, небрежные, быстрые и точные. Выражение лица стало чуть мягче, но морщин еще прибавилось. «Вот таким я тебя напишу» -- подумал Игорь, и почувствовал мгновенную слабую дрожь, как бывает если мысль соприкасается с чем-то таким, что живет в самом сердце...

--Резонанс, -- сказал Гоша.

--Что?

--Да так, -- ответил Волков брату, сидевшему на койке, разглядывая репродукции в книгах.

Еще вспоминалось, как однажды он встретил отца друга на улице. Днем стояла убийственная жара, а под вечер пошел ливень. Немного пьяный и радостный и равнодушный, Волков ехал в почти пустом трамвае и увидел как Нелюбин-отец устало идет под ливнем, и, видно было, что идти в прилипшей к телу рубахе, ступать по лужам в штиблетах на босу ногу -- ему хорошо... И Волков выскочил из трамвая, и догнал отца, и, не зная что сказать, спросил сколько времени.

--А, Гошка, здорово, -- улыбнулся отец сквозь дождь, и отер мокрое лицо рукой, и вытащил из кармана рубахи часы на шнурке.

И потом Волков недвижно стоял и смотрел как заштриховываемый ливнем единственный силуэт уходит в исхлестанную свежестью корявых ильмов, с треском пронзаемую синими сполохами трамвайных искр, водно-дымящуюся уличную даль...

Наши рекомендации