Историческая тенденция капиталистического накопления
Итак, к чему сводится первоначальное накопление капитала, т.е. его исторический генезис? Поскольку оно не представляет собой непосредственного превращения рабов и крепостных в наемных рабочих и, следовательно, простой смены формы, оно означает лишь экспроприацию непосредственных производителей, т.е. уничтожение частной собственности, покоящейся на собственном труде.
Частная собственность, как противоположность общественной, коллективной собственности, существует лишь там, где средства труда и внешние условия труда принадлежат частным лицам... Частная собственность работника на его средства производства есть основа мелкого производства, а мелкое производство составляет необходимое условие для развития общественного производства и свободной индивидуальности самого работника... Этот способ производства предполагает раздробление земли и остальных средств производства...
Но на известном уровне развития он сам создает материальные средства для своего уничтожения. С этого момента в недрах общества начинают шевелиться силы и страсти, которые чувствуют себя скованными этим способом производства. Последний должен быть уничтожен, и он уничтожается. Уничтожение его, превращение индивидуальных и раздробленных средств производства в общественно концентрированные, следовательно, превращение карликовой собственности многих в гигантскую собственность немногих, экспроприация у широких народных масс земли, жизненных средств, орудий труда, — эта ужасная и тяжелая экспроприация народной массы образует пролог истории капитала. Она включает в себя целый ряд насильственных методов, из которых мы рассмотрели выше лишь эпохальные методы как методы первоначального накопления. Экспроприация непосредственных производителей совершается с самым беспощадным вандализмом и под давлением самых подлых, самых грязных, самых мелочных и самых бешеных страстей. Частная собственность, добытая трудом собственника, основанная, так сказать, на срастании отдельного независимого работника с его орудиями и средствами труда, вытесняется капиталистической частной собственностью, которая покоится на эксплуатации чужой, но формально свободной рабочей силы.
Когда этот процесс превращения достаточно разложил старое общество вглубь и вширь, когда работники уже превращены в пролетариев, а условия их труда — в капитал, когда капиталистический способ производства становится на собственные ноги, тогда дальнейшее обобществление труда, дальнейшее превращение земли и других средств производства в общественно эксплуатируемые и, следовательно, общие средства производства и связанная с этим дальнейшая экспроприация частных собственников приобретают новую форму. Теперь экспроприации подлежит уже не работник, сам ведущий самостоятельное хозяйство, а капиталист, эксплуатирующий многих рабочих.
Эта экспроприация совершается игрой имманентных законов самого капиталистического производства, путем централизации капиталов. Один капиталист побивает многих капиталистов. Рука об руку с этой централизацией, или экспроприацией многих капиталистов немногими, развивается кооперативная форма процесса труда в постоянно растущих размерах, развивается сознательное техническое применение науки, планомерная эксплуатация земли, превращение средств труда в такие средства труда, которые допускают лишь коллективное употребление, экономия всех средств производства путем применения их как средств производства комбинированного общественного труда, втягивание всех народов в сеть мирового рынка, а вместе с тем интернациональный характер капиталистического режима. Вместе с постоянно уменьшающимся числом магнатов капитала, которые узурпируют и монополизируют все выгоды этого процесса превращения, возрастает масса угнетения, рабства, вырождения, эксплуатации, но вместе с тем растет и возмущение рабочего класса, который постоянно увеличивается по своей численности, который обучается, объединяется и организуется механизмом самого процесса капиталистического производства. Монополия капитала становится оковами того способа производства, который вырос при ней и под ней. Централизация средств производства и обобществление труда достигают такого пункта, когда они становятся несовместимыми с их капиталистической оболочкой. Она взрывается. Бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторов экспроприируют.
Капиталистический способ присвоения, вытекающий из капиталистического способа производства, а следовательно, и капиталистическая частная собственность, есть первое отрицание индивидуальной частной собственности, основанной на собственном труде. Но капиталистическое производство порождает с необходимостью
естественного процесса свое собственное отрицание. Это — отрицание отрицания. Оно восстанавливает не частную собственность, а индивидуальную собственность на основе достижений капиталистической эры: на основе кооперации и общего владения землей и произведенными самим трудом средствами производства.
Превращение основанной на собственном труде раздробленной частной собственности отдельных личностей в капиталистическую, конечно, является процессом гораздо более долгим, трудным и тяжелым, чем превращение капиталистической частной собственности, фактически уже основывающейся на общественном процессе производства, в общественную собственность. Там дело заключалось в экспроприации народной массы немногими узурпаторами, здесь народной массе предстоит экспроприировать немногих узурпаторов.
Карл Поланьи
Сведения о К. Поланьи даны в Хрестоматии перед его текстом «Общества и экономические системы» (см. раздел 4, подраздел 4.2). Ниже приведена, с сокращениями, глава 12 из его книги «Великая трансформация» (1944). В ней он, подобно Марксу, раскрывает антигуманное содержание первоначального накопления капитала, а тем самым и его идеологии — экономического либерализма, принципа laissez-faire, который Поланьи характеризует как «либеральный символ веры». В следующей главе автор противопоставляет буржуазному символу веры социалистический принцип Р. Оуэна. Положения работы К. Поланьи подтверждают ту оценку экономического либерализма первой половины ХГХ в., которая дана в базовом пособии учебного комплекса (глава 17).
Н.Л.
РОЖДЕНИЕ ЛИБЕРАЛЬНОГО СИМВОЛА ВЕРЫ*
Экономический либерализм представлял собой организующий принцип общества, занятого созданием рыночной системы. Появившись на свет как простая склонность к небюрократическим методам, он вырос в настоящую веру в мирское спасение человека
* Цит. по: Поланьи К. Великая трансформация. Политические и экономические истоки нашего времени. / Пер. с англ. А.А. Васильева, СЕ. Федорова, А.П. Шурбелева. СПб., 2002. Гл.12. С. 152—159. Цитируемый текст иллюстрирует содержание главы 17 базового пособия учебного комплекса по общей социологии.
посредством саморегулирующегося рынка. Подобная экзальтация была результатом того, что задача, выпавшая на его долю, неожиданно оказалась гораздо более сложной и мучительной: стало ясно, что установление нового порядка повлечет за собой множество взаимосвязанных перемен, а совершенно невинным людям придется причинить неисчислимые страдания. Таким образом, апостольский пыл, охвативший адептов экономического либерализма, явился, в сущности, лишь реакцией на требования рыночной экономики, достигшей своего полного развития.
Отодвигать начало политики laissez-faire (как это часто делается) к той эпохе, когда словечко это впервые появилось во Франции, т.е. к середине XVIII в., значило бы вступать в вопиющее противоречие с историей: можно с уверенностью утверждать, что еще в течение жизни двух последующих поколений экономический либерализм представлял собой не более чем случайную, эпизодическую тенденцию. Лишь к 1820-м гг. стал он выражать три классических принципа: труд должен искать свою цену на рынке; создание денег должно быть подчинено автоматически действующему механизму; движение товаров из одной страны в другую должно быть свободным, без каких-либо преград или преимуществ; или, если выразить эти догмы более кратко, — рынок труда, золотой стандарт и свободная торговля...
Только в 1830-е гг. экономический либерализм загорелся энтузиазмом крестоносного движения, a laissez-faire стал символом воинствующей веры. Класс фабрикантов решительно требовал реформы законодательства о бедных, поскольку оно препятствовало формированию промышленного рабочего класса, доходы которого зависели бы от результатов труда. Степень риска, связанного с созданием свободного рынка труда, как и мера несчастий, на которые обрекались жертвы прогресса, стали теперь вполне очевидными. Соответственно к началу 1830-х гг. с ясностью обнаруживается резкая перемена в настроениях. Перепечатанная в 1817 г. «Диссертация» Таунсенда содержала предисловие, где восхвалялась та проницательность, с которой автор обрушился на законы о бедных и потребовал полной их отмены; издатели, однако, предостерегали против его «поспешного и необдуманного» предложения упразднить пособия живущим самостоятельно беднякам в течение столь краткого срока, как десять лет. В «Принципах» Рикардо, вышедших в свет в том же году, упорно доказывалась необходимость отмены системы пособий; автор, однако, настоятельно рекомендовал делать это медленно и постепенно. Питт — ученик Адама Смита — в свое время отверг подобную меру ввиду тех страданий, которыми грози-
ла она невинным людям. И еще в 1829 г. Пиль полагал, «что любой иной способ ликвидации системы пособий, кроме постепенного, оказался бы, вероятно, чрезвычайно рискованным» '. Но в 1832 г., после политической победы буржуазии, Билль о реформе закона о бедных был принят в самом радикальном варианте и стремительно, без всяких отсрочек, проведен в жизнь: laissez-faire уже был катализирован до степени мощного, не признающего никаких компромиссов движения...
В политике laissez-faire не было ничего «естественного»: простое невмешательство в естественный ход вещей никогда бы не смогло породить свободные рынки. Подобно тому как хлопчатобумажное производство — главная фритредерская отрасль — было создано с помощью покровительственных тарифов, экспортных премий и непрямых дотаций к заработной плате, точно также и сам принцип laissez-faire был проведен в жизнь усилиями государства. На 30-е и 40-е гг. приходится не только взрыв законодательной активности в деле отмены прежних регламентирующих актов, но и громадное расширение административных функций государства, которое постепенно обзаводилось центральным бюрократическим аппаратом, способным выполнять задачи, поставленные сторонниками либерализма. Для типичного утилитариста экономический либерализм был социальным проектом, который следовало осуществить ради наибольшего счастья наибольшего числа людей; laissez-faire воспринимался не как способ достижения цели, а как сама цель. Конечно, законы ничего не могли сделать непосредственно — разве что устранить вредные ограничения. Это, однако, не означало, будто ничего не может сделать правительство, в особенности — косвенным путем. Напротив, либерал-утилитарист видел в правительстве могущественное оружие, способствующее достижению счастья. Что касается сферы материального благополучия, то здесь, полагал Бентам, влияние законодательства «ровно ничего не значит» по сравнению с бессознательным содействием «блюстителя порядка». Из трех вещей, необходимых для экономического успеха, — желания, знаний и силы, — частное лицо обладает только желанием. Знания и силу, учил Бентам, правительство способно обеспечить с гораздо меньшими затратами, нежели частные лица. Задача исполнительной власти — не только создавать в сфере управления бесчисленные инструменты, необходимые для практической реали-
1 Webb S. and В. Op. cit. [English Local Government]. Vols VII-IX. Poor Law History. — Сост.
зации поставленных целей, но и собирать всевозможные сведения и статистические данные, поощрять эксперименты, поддерживать науку. Бентамовский либерализм означал замену парламентских мер деятельностью административных органов...
Дорога к свободному рынку была открыта и оставалась открытой благодаря громадному росту интервенционистских мер, беспрестанно организуемых и контролируемых из центра. Сделать «простую и естественную свободу» Адама Смита совместимой с требованиями человеческого общества оказалось весьма сложной задачей. Вспомним хотя бы о мудреных положениях бесчисленных законов об огораживаниях; о массе бюрократических контролирующих мер, связанных с проведением в жизнь нового законодательства о бедных, которое — впервые после царствования Елизаветы — находилось под действенным надзором центральной власти; или о расширении сферы правительственного администрирования, которое повлек за собой похвальный замысел муниципальной реформы. Между тем все эти твердыни государственного вмешательства возводились с целью упорядочения какой-нибудь «простой свободы» — свободы земли, труда или муниципальной администрации...
Этот парадокс дополнялся другим, еще более удивительным. Экономика laissez-faire была продуктом сознательной государственной политики, между тем последующие ограничения принципа laissez-faire начались совершенно стихийным образом. Laissez-faire планировался заранее, само же планирование — нет. Справедливость первой части данного утверждения была доказана выше. Если исполнительная власть когда-либо сознательно использовалась для реализации ясно поставленных целей правительственной политики, то было это в героическую эпоху laissez-faire и занимались этим бентамиты. Что же касается второй его части, то на это обстоятельство впервые обратил внимание знаменитый либерал Дайси, задавшийся целью исследовать истоки «анти-laissez-faire», или, как он выражался, «коллективистской» тенденции в английском общественном мнении, существование которой было вполне очевидным с конца 1860-х гг. Он с изумлением обнаружил, что никаких признаков действия подобной тенденции, кроме самих законодательных актов, найти невозможно, точнее сказать — до принятия законов, которые, казалось бы, свидетельствовали о ее наличии, никаких следов «коллективистской тенденции» в общественном мнении заметно не было. Что же касается позднейших «коллективистских» взглядов, то, заключил Дайси, само же «коллективистское» законодательство и стало, вероятно, их первопричиной. Итогом этого проницатель-
ного анализа явился вывод о том, что у непосредственных творцов ограничительных законов 1870—1880 гг. совершенно отсутствовало ясное намерение расширить функции государства или ограничить свободу индивида. Оказалось, что законодательное острие противодействовавшего саморегулирующемуся рынку процесса, каким явил он себя в полстолетие после 1860 г., вовсе не направляла рука общественного мнения; это было движение, обусловленное спонтанно возникающими импульсами чисто прагматического свойства.
Подобный взгляд непременно вызовет резкие возражения либеральных экономистов. Вся их социальная философия строится на убеждении, что laissez-faire представлял собой естественный процесс, тогда как последующее враждебное ему законодательство стало результатом сознательных и целенаправленных усилий противников принципа либерализма. Не будет преувеличением сказать, что истинность или ложность позиции нынешних либералов прямо связана с этими взаимоисключающими толкованиями двойного процесса — становления рынка и противодействия ему.
Макс Вебер
Сведения о М. Вебере даны в настоящей Хрестоматии перед его текстом в разделе 1 (подраздел 1.2). Ниже приведена, с сокращениями, глава 1 второго раздела знаменитой книги М. Вебера «Протестантская этика и дух капитализма» (1905). Здесь М. Вебер, в отличие от К. Маркса и К. Поланьи, раскрыл протестантско-аскетические корни становления капитализма. Его аргументация служит одним из оснований широкого, антропосоциетального объяснения процессов ранней либерализации, которое развито в базовом пособии учебного комплекса (см. главу 17).
Н.Л.
РЕЛИГИОЗНАЯ ОСНОВА МИРСКОГО АСКЕТИЗМА*
Историческими носителями аскетического протестантизма (в принятом нами смысле этого понятия) являются в первую очередь следующие четыре направления: 1) кальвинизм в том его облике,
* Цит. по: Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма. Раздел II. Гл. 1 // Вебер М. Избранные произведения. / Пер. с нем. М.И.Левиной. М., 1990. С. 136—149, 197—208. Цитируемый текст иллюстрирует содержание главы 17 базового пособия учебного комплекса по общей социологии.
который он имел в ряде западноевропейских стран, где завоевал господство в XVII в.; 2) пиетизм; 3) методизм; 4) вышедшие из анабаптистского движения секты... Важные для нас черты нравственного поведения в равной степени обнаруживаются у сторонников самых различных деноминаций, вышедших из четырех названных нами источников или из их комбинаций... Нас интересует не то, чему учили в качестве официальной теории этические компендиумы тех времен, — хотя это имело несомненное практическое значение вследствие воздействия на верующего таких факторов, как церковная дисциплина, забота о спасении души и проповедь, — нас интересует совсем иное, а именно: выявление тех созданных религиозной верой и практикой религиозной жизни психологических стимулов, которые давали определенное направление всему жизненному строю и заставляли индивида строго держаться его...
Верой, во имя которой в XVI и XVII вв. в наиболее развитых капиталистических странах — в Нидерландах, Англии, Франции — велась ожесточенная политическая и идеологическая борьба и которой мы именно поэтому в первую очередь уделяем наше внимание, был кальвинизм. Наиболее важным для этого учения догматом считалось обычно (и считается, в общем, по сей день) учение об избранности к спасению...
Нам известно лишь одно: часть людей предопределена к блаженству, остальные же прокляты навек...
Это учение в своей патетической бесчеловечности должно иметь для поколений, покорившихся его грандиозной последовательности, прежде всего один результат: ощущение неслыханного дотоле внутреннего одиночества отдельного индивида. В решающей для человека эпохе Реформации жизненной проблеме — вечном блаженстве — он был обречен одиноко брести своим путем навстречу от века предначертанной ему судьбе...
На первый взгляд представляется загадочным, как тенденция к внутреннему освобождению человека от тенет мира может сочетаться в кальвинизме с несомненным превосходством его социальной организации. Однако, как ни странно, это превосходство является i фямым следствием той специфической окраски, которую принимает христианская «любовь к ближнему» под влиянием внутренней отъединенное™ человека, свойственной кальвинистской вере. Это следствие носит прежде всего догматический характер. Мир существует для того, и только для того, чтобы служить самопрославлению Бога; христианин-избранник существует для того, и только для того, чтобы осуществлять в своей мирской жизни заповеди во славу Всевышнего.
Богу угодна социальная деятельность христианина, ибо он хочет, чтобы социальное устройство жизни соответствовало его заповедям и поставленной им цели. Социальная деятельность кальвиниста в миру — деятельность «in majorem gloriam Dei»1. Таков характер и профессиональной деятельности, которая осуществляется в рамках посюсторонней жизни во имя общего блага. Уже Лютер, как мы видели, выводил профессиональную деятельность, основанную на разделении труда, из «любви к ближнему». Однако то, что у Лютера было лишь смутным предчувствием, чисто теоретической конструкцией, стало характерной чертой всей этической системы кальвинизма. «Любовь к ближнему», мыслимая только как служение Богу, а не твари, находит свое выражение в первую очередь в выполнении профессионального долга данного lex naturae2; при этом «любовь к ближнему» обретает своеобразный объективно безличный характер, характер деятельности, направленной на рациональное преобразование окружающего нас социального космоса. Ибо поразительно целесообразное устройство этого космоса, который и по библейскому откровению, и по самой природе вещей, очевидно, предназначен для того, чтобы идти на «пользу» роду человеческому, позволяет расценивать эту безличную деятельность на пользу общества как угодную Богу и направленную на приумножение славы Его. Полное исключение проблемы теодицеи и всех вопросов о «смысле» мира и человеческой жизни, которые служили иным темой столь мучительных раздумий, было для пуританина, как (совсем по другим причинам) и для иудея, чем-то само собой разумеющимся. Впрочем, в известном смысле это относится и ко всей немистической христианской религиозности. В кальвинизме к этой экономии сил присоединяется еще одна действующая в том же направлении черта. Кальвинизму неизвестен разлад между «отдельным человеком» и «этикой» (в понимании Серена Кьеркегора), хотя в вопросах религии кальвинистская вера предоставляет индивида полностью самому себе. Здесь не место анализировать причины этого явления или значение подобной точки зрения для политического и экономического рационализма кальвинистов. Однако следует указать на то, что оно определило утилитарный характер кальвинистской этики и ряд своеобразных черт кальвинистской концепции профессионального призвания...
Совершенно невозможно было удовлетвориться (во всяком случае, поскольку речь шла о собственном избранничестве) указанием
1 К вящей славе Господней (лат.).
2 Здесь: естественного порядка (лат.).
Кальвина, формально не отвергнутым ортодоксальной доктриной кальвинизма, согласно которому доказательством избранности служит устойчивость веры, возникающая как следствие благодати. Это было в первую очередь невозможно в рамках душеспасительной практики, повсеместно наталкивающейся на муки, порождаемые этим учением. Трудности преодолевались самым различным способом. Если отвлечься от прямого преобразования учения об избранности к спасению, от его смягчения или, по существу, отказа от него, то речь может идти о двух взаимосвязанных типах душеспасительных назиданий. В одном случае верующему вменяется в прямую обязанность считать себя избранником Божьим и прогонять сомнения как дьявольское искушение, ибо недостаточная уверенность в своем избранничестве свидетельствует о неполноте веры и, следовательно, о неполноте благодати. Увещевания апостола об «упрочении» своего призвания здесь толкуются, следовательно, как обязанность завоевать в повседневной борьбе субъективную уверенность в своем избранничестве и в своем оправдании. На смену смиренным грешникам, которым Лютер сулил Божью милость, если они, преисполненные веры и раскаяния, вверят себя Богу, теперь в лице непреклонных купцов героической эпохи капитализма приходят выпестованные пуританизмом «святые»; отдельные представители их сохранились вплоть до наших дней. Второй способ состоит в том, что в качестве наилучшего средства для обретения внутренней уверенности в спасении рассматривается неутомимая деятельность в рамках своей профессии. Она, и только она, прогоняет сомнения религиозного характера и дает уверенность в своем избранничестве <...>
Подводя итог сказанному выше, мы считаем возможным утверждать, что мирская аскеза протестантизма со всей решительностью отвергала непосредственное наслаждение богатством и стремилась сократить потребление, особенно когда оно превращалось в излишества. Вместе с тем она освобождала приобретательство от психологического гнета традиционалистской этики, разрывала оковы, ограничивавшие стремление к наживе, превращая его не только в законное, но и в угодное Богу (в указанном выше смысле) занятие. Борьба с плотью и приверженностью к материальным благам была, как наряду с пуританами настойчиво подчеркивает и великий апологет квакерского учения Барклей, борьбой не с рациональным приобретательством, а с иррациональным использованием имущества. Оно прежде всего находило свое выражение в привязанности к показной роскоши (проклинаемой пуританами в качестве обожествления рукотворного), столь свойственной фео-
дальной жизни, тогда как Богу угодно рациональное и утилитарное использование богатства на благо каждого отдельного человека и общества в целом. Аскеза требовала от богатых людей не умерщвления плоти, а такого употребления богатства, которое служило бы необходимым и практически полезным целям. Понятие «comfort» характерным образом охватывает круг этих этически дозволенных способов пользования своим имуществом, и, разумеется, не случайно связанный с этим понятием строй жизни прежде всего и наиболее отчетливо обнаруживается у самых последовательных сторонников этого мировоззрения, у квакеров. Мишурному блеску рыцарского великолепия с его весьма шаткой экономической основой и предпочтением сомнительной элегантности трезвой и простой жизни они противопоставляли в качестве идеала уют буржуазного «home» с его безупречной чистотой и солидностью.
Борясь за производительность частнохозяйственного богатства, аскеза ратовала как против недобросовестности, так и против инстинктивной жадности, ибо именно ее она порицала как «covetous-ness», «мамонизм» и т.п., другими словами, против стремления к богатству как самоцели. Ибо имущество само по себе, несомненно, является искусом. Однако тут-то аскеза превращалась в силу, «что без числа творит добро, всему желая зла» (зло в ее понимании — это имущество со всеми его соблазнами). Дело заключалось не только в том, что в полном соответствии с Ветхим заветом и с этической оценкой «добрых дел» эта сила видела в стремлении к богатству как самоцели вершину порочности, а в богатстве как результате профессиональной деятельности — Божье благословение; еще важнее было другое: религиозная оценка неутомимого, постоянного, систематического мирского профессионального труда как наиболее эффективного аскетического средства и наиболее верного и очевидного способа утверждения возрожденного человека и истинности его веры неминуемо должна была служить могущественным фактором в распространении того мироощущения, которое мы здесь определили как «дух» капитализма. Если же ограничение потребления соединяется с высвобождением стремления к наживе, то объективным результатом этого будет накопление капитала посредством принуждения к аскетической бережливости. Препятствия на пути к потреблению нажитого богатства неминуемо должны были служить его производительному использованию в качестве инвестируемого капитала. Конечно, степень этого воздействия не может быть исчислена в точных цифрах. В Новой Англии эта связь ощущается очень сильно, она не ускользнула от взора такого выдающегося
историка, каким является Джон Дойл. Однако и в Голландии, где действительное господство кальвинизма продолжалось лишь семь лет, простота жизненного уклада, утвердившегося в подлинно религиозных кругах, привела при наличии громадных состояний к ярко выраженному импульсу накопления капитала... Начиная с XVII в. в английском обществе намечается водораздел между «сквайрами», представлявшими «веселую старую Англию», и пуританскими кругами, социальное влияние которых резко колебалось. Вплоть до настоящего времени в «национальном характере» англичан сохранились противоречивые черты: с одной стороны, несокрушимая наивная жизнерадостность, с другой — строго контролируемая сдержанность, самообладание и безусловное подчинение принятым этическим нормам...
Повсюду, где утверждалось пуританское мироощущение, оно при всех обстоятельствах способствовало установлению буржуазного рационального с экономической точки зрения образа жизни, что, конечно, имеет неизмеримо большее значение, чем простое стимулирование капиталовложений. Именно пуританское отношение к жизни было главной опорой этой тенденции, а пуритане — ее единственно последовательными сторонниками. Пуританизм стоял у колыбели современного «экономического человека». Правда, и пуританские жизненные идеалы подчас не выдерживали натиска слишком сильных «искушений», которые, как хорошо было известно и пуританам, таило в себе богатство. Мы постоянно встречаем искренних сторонников пуританской веры в рядах поднимающихся слоев мелкой буржуазии и фермеров; и даже «beati possidentes»3 среди квакеров весьма часто склонялись к отказу от своих прежних идеалов...
<...> Если вслед за тем утверждается принцип «to make the best of both Worlds»4, то в конечном итоге, как указал уже Доуден, спокойная совесть становилась одним из компонентов комфортабельного буржуазного существования. Это хорошо выражено немецкой пословицей о «мягкой подушке»5. И если та полная интенсивной религиозной жизни эпоха XVII в. что-то и завещала своей утилитаристски настроенной наследнице, то прежде всего безупречно чистую совесть (которую с полным основанием можно назвать фарисейской), сопутствующую наживе, если только эта на-
3 Благословенные собственностью (лат.).
4 Использовать наилучшим образом возможности обоих миров (англ.).
5 Немецкая пословица гласит: «Reines Gewissen ist ein sanftes Ruhekissen», что
аналогично русскому: «Коль совесть чиста, спи спокойно до утра». — Прим. перев.
жива не выходит за рамки легальности. От «Deo placere vix potest»6 не осталось и следа. Так возникает специфически буржуазный профессиональный этос. В обладании милостью Божьей и Божьим благословением буржуазный предприниматель, который не преступал границ формальной корректности (чья нравственность не вызывала сомнения, а то, как он распоряжался своим богатством, не встречало порицания), мог и даже обязан был соблюдать свои деловые интересы. Более того, религиозная аскеза предоставляла в его распоряжение трезвых, добросовестных, чрезвычайно трудолюбивых рабочих, рассматривавших свою деятельность как угодную Богу цель жизни. Аскеза создавала и спокойную уверенность в том, что неравное распределение земных благ, так же как и предназначение к спасению лишь немногих, — дело божественного провидения, преследующего тем самым свои тайные, нам не известные цели...
С другой стороны, если мы обратимся к рабочим, то в цинцен-дорфовской разновидности пиетизма, например, идеалом служит верный профессиональному долгу рабочий, который не стремится к наживе, — именно он уподобляется в своей жизни апостолам и, следовательно, обладает харизмой учеников Христа. Еще более радикальными были сначала подобные воззрения в баптистских кругах. И конечно, аскетическая литература почти всех вероисповеданий исходит из представления, что добросовестная работа, даже при низкой ее оплате, выполняемая теми, кому жизнь не предоставила иных возможностей, является делом, чрезвычайно угодным Богу. В этом отношении протестантская аскеза сама по себе не создала ничего нового. Однако она не только бесконечно углубила это представление, но и присоединила к существующей норме то, что, собственно говоря, только и определяло силу ее воздействия, — психологический импульс, который возникал в результате отношения к своей работе как к призванию, как к самому верному, в конечном итоге единственному, средству увериться в своем избранничестве...
Один из конституционных компонентов современного капиталистического духа, и не только его, но и всей современной культуры, — рациональное жизненное поведение на основе идеи профессионального призвания — возник (и настоящая работа посвящена доказательству этого) шщхъхристианской аскезы... Пуританин хотел быть профессионалом, мы должны быть таковыми. Но по мере того как аскеза перемещалась из монашеской кельи в профессиональную жизнь и приобретала господство над мирской нравственностью, она
6 Едва ли будет угодным Богу (лат.). 540
начинала играть определенную роль в создании того грандиозного космоса современного хозяйственного устройства, связанного с техническими и экономическими предпосылками механического машинного производства, который в наше время подвергает неодолимому принуждению каждого отдельного человека, формируя его жизненный стиль, причем нетолько тех людей, которые непосредственно связаны с ним своей деятельностью, а вообще всех ввергнутых в этот механизм с момента рождения. И это принуждение сохранится, вероятно, до той поры, пока не прогорит последний центнер горючего. По Бакстеру, забота о мирских благах должна обременять его святых не более чем «тонкий плащ, который можно ежеминутно сбросить». Однако плащ этот волею судеб превратился в стальной панцирь. По мере того как аскеза начала преобразовывать мир, оказывая на него все большее воздействие, внешние мирские блага все сильнее подчиняли себе людей и завоевали наконец такую власть, которой не знала вся предшествующая история человечества. В настоящее время дух аскезы — кто знает, навсегда ли? — ушел из этой мирской оболочки. Во всяком случае, победивший капитализм не нуждается более в подобной опоре с тех пор, как он покоится на механической основе. Уходят в прошлое и розовые мечты эпохи Просвещения, этой смеющейся наследницы аскезы. И лишь представление о «профессиональном долге» бродит по миру, как призрак прежних религиозных идей. В тех случаях, когда «выполнение профессионального долга» не может быть непосредственно соотнесено с высшими духовными ценностями или, наоборот, когда оно субъективно не ощущается как непосредственное экономическое принуждение, современный человек обычно просто не пытается вникнуть в суть этого понятия. В настоящее время стремление к наживе, лишенное своего религиозно-этического содержания, принимает там, где оно достигает своей наивысшей свободы, а именно в США, характер безудержной страсти, подчас близкой к спортивной. Никому не ведомо, кто в будущем поселится в этой прежней обители аскезы; возникнут ли к концу этой грандиозной эволюции совершенно новые пророческие идеи, возродятся ли с небывалой мощью прежние представления и идеалы или, если не произойдет ни того, ни другого, не наступит ли пек механического окостенения, преисполненный судорожных попыток людей поверить в свою значимость. Тогда-то применительно к «последним людям» этой культурной эволюции обретут истину следующие слова: «Бездушные профессионалы, бессердечные сластолюбцы — и эти ничтожества полагают, что они достигли ни для кого ранее не доступной ступени человеческого развития».
<...> Это, конечно, отнюдь не означает, что мы намерены заменить одностороннюю «материалистическую» интерпретацию каузальных связей в области культуры и истории столь же односторонней спиритуалистической каузальной интерпретацией. Та и другая допустимы в равной степени, но обе они одинаково мало помогают установлению исторической истины, если они служат не предварительным, а заключительным этапом исследования.
Талкотт Парсонс