Рэндалл коллинз социология: наука или антинаука?*1 2 страница

* Теорема гласит: «Если люди определяют ситуации как реальные, то ситуации реальны по своим последствиям». — Прим. перев.

** Результаты этнометодологических исследований не подтверждают мнения о большом количестве и весомости неожиданных ситуативных реинтерпретаций. Например, С. Клегг [13], который с магнитофоном в руках приступил к изучению в мельчайших деталях одной строительной фирмы, скоро обнаружил, что банальная ежедневная повторяемость си­туаций была подавляющей, так что ему пришлось переключиться на конф­ликты в управлении, чтобы найти более драматичный материал. Этно-методологическая теория полагает, что превращение повседневной жизни в рутину — это основной социальный процесс, и что люди изо всех сил стараются сглаживать ситуации и избегать любых неурядиц.

Не приводит ли знание Социологического Закона к его рефлексивному самоопровержению?

Этот вопрос связан с еще одним аргументом против со­циологии: какие бы, мол, законы ни открывали социологи, они все равно будут перевернуты с ног на голову из-за воз­вратного влияния на действующих, которые их знают. Как только люди узнают, что такие-то законы существуют, они могут начать действовать с целью их опровергнуть. Но хотя в абстрактном виде это звучит правдоподобно, трудно вооб­разить много случаев, когда это правило действительно применимо. Возможно, сама теорема Томаса — пример принципа, который может быть подорван рефлексивно­стью. Это вызывает наибольший интерес применительно к теории предрассудка, теории самосохранения предубеж­дений против лиц отдельных категорий. Узнавая природу этих предубеждений, либеральная общественность в США развивала усилия, чтобы им противодействовать. Но в са­мом ли деле это нарушает теорему Томаса? Напротив, здесь мы, по-видимому, пытаемся избежать обстоятельств, при которых теорема начинает действовать в отрицательном направлении. Мы избегаем давать отрицательные характе­ристики лицам в надежде, что следствием этого будет ка­кое-то положительное самоисполняющееся пророчество вместо отрицательного.

Обойти принципы детерминизма на макроуровне, похо­же очень трудно. Например, если военное поражение или фискальный кризис, ведущие к разрушению аппарата при­нуждения, рождают революционный конфликт, то едва ли можно предотвратить такой ход событий просто его по­ниманием. Самое лучшее, что могло бы сделать правитель­ство, — это попытаться избежать перехода данного принци­па в действие, избегая ситуаций и обстоятельств, которые приводят к военному или фискальному кризису. Рефлексивность может дать людям шанс попытаться изменить распределение независимых переменных, но не отношения между независимыми и зависимыми переменными. Подоб­но этому, структурные принципы формальной организации дают информацию скорее о том, что люди могут обойти, но вряд ли о том, во что они могут влипнуть в любом случае. Даже на микроуровне, где, казалось бы, индивид наиболее способен рефлексивно изменять результат своих действий, по-моему, когда индивиды действительно контролируют конечные результаты, они добиваются этого, применяя ми­кросоциологические законы, а не идя против них. К приме­ру, когда люди обдуманно вступают в построенную на лич­ных отношениях группу или когда в сходной ситуации групповой динамики они в скрытой форме используют вы­шеупомянутый микропринцип (I), относящийся к становле­нию групповой солидарности, потому что хотят почерпнуть в ней эмоциональную поддержку. Их типичная ошибка при этом — переоценка продолжительности существования такой солидарности и заряда эмоциональной энергии после распада временной группы подобного рода. Знание принци­па не лишает его силы*.

* Иногда говорят, что слишком большое знание о том, как работают социальные отношения, выхолащивает их. Может ли теоретик обмена или тот, кто применяет теорию ритуалов Дюркгейма и Гофмана, влю­биться? Не разрушает ли ситуацию теоретическое самосознание? Я могу заверить вас, что не разрушает. Мощные социальные процессы обладают удивительной силой, подавляющей более слабый процесс вроде кратко­временной рефлексии.

Было бы безрассудством предрекать, что социологиче­ская наука когда-нибудь сможет объяснять все. Вполне ве­роятно, что изрядная доля индетерминизма останется, даже если социология добьется куда больших успехов в будущем. Но мы получаем интеллектуальные стимулы, постепенно отодвигая границу владений индетерминизма. Молиться на него и ничего не делать кажется мне паразитической уловкой, поскольку это представляет интеллектуальный интерес, только если уже имеется какая-то теория, которой некто желает бросить вызов. Конструктивная установка состоит в том, чтобы создавать и совершенствовать объясни­тельную теорию.

Я пытался показать, что наука может работать гибко и с самыми разнообразными предметами исследования. На этом фоне я более кратко прокомментирую остальные вы­пады против социологической науки.

Общество как дискурс

Мы живем в мире дискурса. Общество само по себе есть не более чем род текста, который мы в разные времена чи­таем разными способами. Ныне это популярная тема, иду­щая от французского структурализма и его ответвлений. Она произвела подлинную революцию в мире литературной критики. Это можно понять и как проявление профессио­нальной идеологии, возвышающей собственную область деятельности литературных теоретиков утверждением, что всякая реальность есть часть литературы. Идея «дискурса» поэтому завоевала широкую популярность в сфере интел­лектуального труда (включая издательское дело). Она осо­бенно хорошо подходит к частным, описательным темам антропологии, но посягает также и на космополитическое содержание социологии (например: [10; 35]).

Но подъем социологических исследований в области культуры необязательно связан с идеей культурного реля­тивизма. Было продвижение и по детерминистскому пути: мы имеем очень хороших исследователей и хорошие теории относительно материальной и организационной базы созда­ния культуры, касающиеся ее распределения как между социальными классами, так и между более специализиро­ванными культуропроизводящими институтами [9; 21; 19]. Культура не просто сама себя организует. Ее организуют социальные процессы.

М. Фуко [25], наиболее значительный из последователей французской «дискурсной» школы, документально под­твердил существование социальной базы для формирования идей в таких практических областях, как психиатрия и право. Но Фуко не пытается поставить под сомнение значи­мость своего собственного дискурса в качестве историка. Более того, исторические модели, которые он выдвигает на роль определяющих сферу дискурса — бюрократиза­ция и специализация учреждений социального контроля, смещение границ между публичным и частным, переход от ритуальных наказаний к некоторому самосознанию ви­ны, — хорошо согласуются с теориями модерна М. Вебера [71] и Дюркгейма—Мосса [12]. Лучшие из этих европей­ских работ продолжают главные традиции, накапливающие социологическое значение, а не отходя от них.

Популярность концепции «дискурса» как господству­ющего мировоззрения поддерживается также успехами со­циологии науки в демонстрации социальной обусловленно­сти знания. Этот успех в самом деле впечатляет. Но не на­до забывать, что социология науки — это эмпирическая исследовательская дисциплина, которая за последние 30 лет весьма продвинулась в разработке социологических мо­делей обусловленности знания, производимого в конкрет­ных организационных условиях (см.: [72] — относительно недавние итоги и синтез). Подумаем, что это значит для Деклараций о разрушении научного знания. В самом сердце этого якобы индетерминизма живет детерминизм. Социоло­гия науки сама по себе становится доказательством успехов научного мышления.

Это интереснейшие проблемы рефлексивного самосозна­ния. Некоторые социологи науки (например, представители британской школы, центральными фигурами которой явля­ются М. Малкей, Г. Коллинз, С. Вулгар и др.; см.: [57]) за­ходят так далеко, что доказывают, будто наука — просто множество конкурирующих властных притязаний. Единст­венный демократический путь — не давать ни одному голо­су никаких привилегий. Поэтому М. Малкей [48] и другие брались писать статьи и доклады в «новой литературной форме», предполагающей, что автор как бы отходит в сторо­ну и позволяет говорить многим спорящим голосам. Ре­зультат получился занимательным, но все же непонятно, почему рефлексивность должна мешать научному знанию. Д. Блур [5; 6], который широко использует дюркгеймов-скую теорию, доказывает в своей «сильной программе», что социология науки может и должна объяснять не только претензии ложного знания, но и знание истинное.

С организационной точки зрения, властные притязания в научном дискурсе, которые выявляют и документируют Малкей и др., суть часть достаточно предсказуемых струк­турных конфигураций. Разные виды интеллектуального дискурса (т. е. конкретные научные дисциплины) встроены в разные организации и сами могут быть поняты как орга­низационные формы. Следовательно, теории организации (особенно теория, объясняющая, как разнообразные случаи неопределенности задач и зависимости от ресурсов влияют на структуру организации и поведение в ней; см.: [72; 26]) показывают, что научный дискурс — это не свободно паря­щая конструкция, он возникает в конкретных обстоятель­ствах вполне предсказуемым образом. Более того, мы знаем, что организационные структуры, по меньшей мере частич­но, детерминированы окружающей средой, в которой они функционируют [17, 467—485]. Это значит, что объектив­ная природа предмета науки представляет собой один из детерминантов социальной деятельности (включая дис­курс), которая и составляет науку.

Аргументы, которые выпячивают исключительно роль дискурса, односторонни. Хотя в любом знании, безусловно, имеется компонент сконструированный культурой, это также и знание о чем-то. В самом деле, любой аргумент о со­циальной основе знания уничтожает сам себя, если он не имеет еще и некоторой внешней отсылки к истине — в противном случае почему мы должны верить, что сама эта социальная основа существует? Нам нужно выйти из круга полемически односторонних эпистемологий как субъектив­ного, так и объективного толка. Многомерная эпистемоло-гия может учитывать наш образ жизни в культурном про­странстве нашей собственной истории, но при всем том мы в состоянии накапливать объективное знание о мире.

Историзм

Историзм провозглашает, что существует только истори­чески конкретное и не может быть никаких общих законов, применимых повсеместно и во все времена. Этот аргумент в какой-то мере выступает в связке с другими видами анти­позитивистской критики, наподобие оппозиционного объ­единенного фронта. Но он также имеет и свою автономную базу в современной практике исторической социологии. Историзм — это цена, которую мы платим за нечто очень хорошее. Последние двадцать лет, начиная с публикаций Б. Мура и Ч. Тилли в 60-е годы, были золотым венком ис­торической социологии. Мы многое узнали о макропроцес­сах, смотря на исторические материалы социологическим взглядом и сравнивая между собой разные общества и эпо­хи. Так, например, Мур [47] показал связь между формами капиталистического сельского хозяйства и различающи­мися политическими структурами современных госу­дарств. Но хотя речь идет о конкретных государствах (Анг­лии XVII в., США XIX в. и т. д.), лежащие в основе этого теоретические концепции имеют более универсальное при­менение. Именно по этой причине семейство моделей, род­ственных муровской [49; 59; см. также: 61; 1], интенсивно использовалось и используется для понимания других эпох и областей.

Исторические социологи, провозглашая себя сторонни­ками историзма, испытывают прессинг двоякого рода. Во-первых, это давление интересов, с которыми они стремятся Установить хорошие контакты. Историзм кажется разно­видностью профессиональной идеологии историков. Способ ихсуществования — описание конкретного, частного, а возрастающая интеллектуальная конкуренция в сфере их деятельности вынуждает специализироваться и осаживать всех вторгающихся на их территорию. Отсюда склонность историков к неприятию любых положений о существова­нии общих процессов, и особенно тезиса, что такие процес­сы можно обнаружить только путем сравнения эпох и обла­стей исследования (т. е. выходя за пределы их исследова­тельских специальностей). Историки часто берут на воору­жение идеологию, не позволяющую сознательно развивать общую объяснительную теорию. И многие работающие в исторической социологии реагируют на критику со стороны историков, поддаваясь их идеологии.

Но историки непоследовательны. Толкуя свои конкрет­ные случаи, они скрытно протаскивают некоторые идеи о том, что представляют собой общие структуры и как дейст­вуют обобщенные модели социальной мотивации и измене­ния. Анализ исторической реальности едва ли возможен в условиях tabula rasa. Историки опираются на теории — зна­ют они об этом или нет. Великим историком, работы кото­рого привлекают внимание широких кругов, ученого дела­ет, как правило, делает способность создавать теорию, пока­зывать более общую схему, скрытую под грудой рассказан­ных частностей. Менее значительны обычно те историки, которые оперируют наивными, принятыми как данность концепциями или старыми теориями, вошедшими в обыч­ный дискурс. Историки в своем лучшем качестве участвова­ли в созидании социологической теории, хотя не всегда говорили о ней как таковой и часто вплетали в ее ткань конкретные исторические описания, иногда очень артисти­ческие и драматические по стилю.

Я не сочувствую безапелляционным заявлениям, будто историческая специфичность — это все, что нам доступно. Напротив, мы даже не сможем толком разглядеть частно­стей без общих понятий. Однако есть более основательная причина, почему исторические социологи склонны работать на низком уровне обобщений, используя теории, ориенти­рующиеся на понимание конкретной группы событий. Да­же если цель — развитие общей теории, макроматериалы долговременной истории крайне сложно использовать. Хо­тя мы можем кое-что знать об элементарных процессах, но получить любую абстрактную картину полной комбина­ции условий, участвующих в историческом изменении, очень трудно. Теоретически ориентированные исследовате­ли в области исторической социологии монополизировали метод промежуточных приближений к уровню объясняю­щего обобщения. Например, у М. Вебера масштабные исто­рические сравнения условий, требуемых для подъема ра­ционализированного капитализма, дали множество общих аналитических выводов, которые, однако, были встроены в описание последовательностей конкретных событий миро­вой истории. То же сочетание обобщений и описаний можно обнаружить в современных работах, например, М. Манна [45] (об исторических источниках социальной власти) или Дж. Голдстоуна [32; 33] (о кризисе государства и социаль­ных трансформациях). Я полагаю, что и моя собственная работа [16] над такими темами, как развитие веберовских теорий капитализма или проблема гендерной стратифика­ции, тоже как бы погружена в описания конкретных исто­рических процессов. Работы такого рода бросают вызов теоретикам, которые вольны попытаться абстрагироваться от конкретности изученного материала, извлечь более фун­даментальные теоретические структуры, скрытые в этих описаниях.

Нам всегда придется работать на двух уровнях: теоре­тическом уровне абстрактных и универсальных принци­пов объяснения и уровне исторических частностей. Если наши теории удачны, мы будем все лучше и лучше объяс­нять, как конкретные комбинации переменных в теоре­тических моделях порождают многообразные конструкции исторических частностей. Перед историками и историче­скими социологами всегда будут стоять задачи такой кон­кретной интерпретации. В то же время изыскания в реаль­ной истории — это один из главных путей, каким мы про­двигаемся в построении и обосновании наших общих моде­лей, хотя построение и подтверждение такой теории опре­деляется ее соответствием всевозможным видам социоло­гических исследований, как современных, так и историче­ских.

Неверно, что не существует принципов объяснения, име­ющих силу применительно ко всей истории. Три примера, приведенных в начале статьи, вполне согласуются, насколь­ко мне известно, с фактами, относящимися к любой истори­ческой эпохе, а таких принципов гораздо больше. Разуме­ется, некоторые принципы могут оказаться неприменимыми, потому что в данной исторической ситуации отсутству­ет определенная независимая переменная. Так, нельзя пред­сказать возникновение или невозникновение революцион­ного кризиса, если вообще нет государства. Но несомненно возможна более абстрактная формулировка принципа (III), которая будет применима к выявлению источников кризиса политической власти в безгосударственных обществах. По­хоже, что макропринципы вообще сложнее микропринци­пов, поскольку включают комбинации многих процессов. Но мы располагаем, по меньшей мере, некими зачатками многообещающих принципов и на макроуровне. Было бы ошибкой из критики ограниченности конкретных теорий (например, когда расширяют область анализа и вместо от­дельных стран делают референтом мировую систему; или ниспровергают однолинейный эволюционизм, теорию раз­вития или функционализм) делать вывод, что общая теория невозможна. Результатом этого критического развития должно быть вовсе не отрицание какой бы то ни было тео­рии, но усовершенствованная теория.

Метатеоретическая атака на причинность

Критики теоретической объяснительной социологии лю­бят указывать нам, что консенсус в философии науки стал другим со времен расцвета логического позитивизма. Обще-признано, что программы, вроде карнаповской, которые пытались построить все научное знание из данных чувствен­ного опыта, организованных в формально-логические и ма­тематические высказывания, провалились. Ныне нет согла­сия по какой-либо из других альтернативных эпистемоло-гий науки, хотя большинство философов признают важ­ность предварительных теоретических концепций и про­грамм, а также прагматического подхода как в теоретиче­ских формулировках, так и в эмпирических исследованиях [53; 22; 52]. Но, вероятно, все сошлись бы на том, что ма­тематика и формальная логика не являются самообоснован­ными, и на признании значительной роли неформализован­ных высказываний в любой области знания. Наряду с эти­ми менее строгими и более растяжимыми стали представле­ния о том, что образует знание: не только идеалы классиче­ской физики, но и сведения из многих других областей — биологии и наук о земле, истории и, возможно, даже некоторых альтернативных форм знания, воплощенных в искус­стве [34].

Что это значит для социологии? Я полагаю, что эписте-мологически это ставит социологическую науку в более равноправное положение с устоявшимися естественными науками. Ибо и они действуют в тех же условиях познава­тельных неточностей. Социология никогда не станет нау­кой, удовлетворяющей идеалу старого логического позити­визма, но и ни одна из естественных наук тоже не будет отвечать этому идеалу. Мы не стремимся к невозможному. Будет более чем достаточно, если мы сможем достичь той же степени приблизительного и прагматического успеха, что и естественные науки. Правда, некоторые социологи могут продолжать придерживаться методологического иде­ала, который ближе к неразработанной модели науки вида «индукция плюс математическая формализация». Думаю, это особенно распространено в прикладных областях социо­логии, где непосредственно используется чисто описатель­ная информация (скажем, об успехе программ десегрега­ции) и, следовательно, более вероятно осуществление пря­мой индукции. Но это не влияет на постановку гораздо бо­лее крупной проблемы: какие методы пригодны для постро­ения общей и объясняющей науки?

Современная философия науки не разрушает научности социологии, поскольку не утверждает, что наука невозмож­на, но дает более подвижную картину того, чем является наука. Все это помогает укрепить здание науки, используя материалы, уже имеющиеся у социологии. Ряд критиков, оспаривающих научность социологии и высказывающих бо­лее специальные технические замечания, по-моему, упорно основывается на узкопозитивистском изображении позиции оппонентов, игнорируя более реалистический образ науки.

Критика понятия причинности часто ведется в этом ду­хе. Причинные теории отвергаются на том основании, что вообще не существует такого предмета, как « причина» чего-либо. Всегда отыщется некий комплекс условий, в свою очередь имеющих предшествующие условия, которые мож­но проследить далеко назад и вовне в бесконечном сплете­нии причин. Такие причины объясняют нечто лишь при определенных особых условиях, обычно принимаемых без Доказательств, например в статистическом анализе данных опроса, когда пытаются причинно объяснить весь разброс этих данных по их специальной выборке. Некоторые атаки на причинность исходят, однако, из лагеря самих защитни­ков научности социологии [28], которые не отказываются от поиска проверяемых обобщенных объясняющих прин­ципов.

Некоторые аспекты этого спора носят чисто терминоло­гический характер. «Причина» — это до известной степени метафора, стенографическая отсылка к интересующему нас конкретному фрагменту какого-то комплекса условий, включенных в производство определенных результатов. Не­которые из этих условий могут быть сопутствующими вза­имоотношениями частей социальной структуры или же предшествующими условиями, которые детерминируют, какого рода результаты последуют*. Но в любом случае важно сохранить подобное понятие, будь то под названием «причинности» или каким-то иным, равноценным, ибо оно позволяет нам проводить различие между работающими и пустопорожними объяснениями. Функционалистский ана­лиз, к примеру, оказался бы очень убогим способом объяс­нения, если бы его невозможно было перевести в анализ причинных механизмов [62, 80—100]. Нельзя «объяснить» что-либо, просто давая этому имя, даже если используются такие громкие названия, как «нормы», «правила» или «культура» либо, ближе к нашей теме, «problematique»** или «дискурс». Объяснения в этом не больше, чем в объяс­нении силы тяжести «склонностью к тяготению». «Причин­ность» полезна, поскольку дает нам механизм, говорящий, о каком процессе идет речь и когда можно ожидать именно этих, а не других конкретных результатов. «Причинность» спасает нас от реификаций, а также и от идеологических оправданий, замаскированных под видимость объяснений.

* См. общие дискуссии: [40; 68; 46]. Как указывает У. Уоллес [69], существует множество причинных моделей — непрерывные, эпизодиче­ские, многоуровневые и т. д.

** Проблематика (фр.) — Прим. перев.

Как мы видели выше, сердцевину объясняющей теории составляет модель, отвечающая на вопрос, «как работает такая-то часть мира», каковы ее элементы и как они сочета­ются вместе. Специальные причинные суждения встроены в такую модель и являются объектом эмпирической провер­ки, но они зависят от основных предпосылок всей модели. Некоторые из возражений «причинным теориям» в социологии направлены против конкретных видов статистиче­ских моделей (например, в литературе, описывающей при­обретение «статуса»), целиком построенных на уровне от­дельных высказываний. Но хотя такие модели могут быть излишне жестко привязанными к конкретной совокупно­сти данных определенного исторического периода и не мо­гут выразить в явном виде структурные условия, упорядо­чивающие эти процессы, — это не значит, будто такие при­чинные связи нельзя встроить в значимую теорию более обширного социального мира (см.: [11]).

С. Тернер [67] выдвигает более специальное возражение против причинных высказываний в форме «чем больше X, тем больше Y». Он доказывает, что такие суждения буквально неверны, если только рассматриваемая корреля­ция не является идеальной. Но на эмпирическом уровне всегда найдутся исключения, и, следовательно, такие суж­дения не имеют логического обоснования. Тернер отрицает, что несовершенную корреляцию можно толковать как не­которое приближение к истинным причинным отношени­ям. Он придерживается взгляда, что не существует логиче­ского пути от общих суждений (которые всегда идеализиро­ваны и «совершенны») к беспорядочному миру неточных отношений. Статистика не дает никакого ответа на этот коренной вопрос. Теория всегда недостаточно подтверждена данными, и широкий и открытый плюрализм теорий есть следствие того, что вероятное и гипотетическое всегда пре­будет с нами.

Доводы Тернера ведут, однако, к абсурдным крайностям. Поверит ли кто-нибудь на самом деле, что если мы имеем внушительное число весьма достоверных суждений типа «в большой доле случаев (в диапазоне значений вероятно­сти) наблюдается, что чем больше X, тем больше У»,— то и тогда мы все еще ничего не узнали? Аргументация Терне­ра бьет и по социологии, и по естественным наукам. И, еще раз повторю, я был бы счастлив, если бы социология достигла такого уровня приближения к абсолютной досто­верности и прагматических успехов, как другие науки, что бы там ни говорили пуристы вроде Тернера о логиче­ском статусе такого знания*.

* Как указывает Д. Уиллер [76, 43, 220], физики обычно проводят эксперименты не с целью достичь статистической достоверности, а чтобы найти область условий, при которых сохраняет значимость некое теоретически выведенное соотношение. Уиллер комментирует: «Физики были бы удовлетворены экспериментом, если бы его результаты укладывались в область десятикратного или даже большего отклонения от теоретически предсказуемых значений переменной. Обычно учитывались эксперимен­тальные ошибки такого рода, и никто даже не задумывался проверить ре­зультат статистически... Что же могут значить разговоры о физике как точной науке? Точность означала точное использование теории, но необя­зательно точное производство чистых результатов» [76, 220].

На философском уровне Тернер, видимо, допускает строго позитивистскую концепцию теории и не признает, что любая теория подразумевает скачки в своих интерпретациях и прагматические приемы, включая процессы решения, и что данные наблюдений должным образом связаны с данной теорией. Все теории не равноценны. Вопрос в том, какая из них работает в наибольшем числе контекстов, которые можно связать друг с другом.

Препятствия накоплению знания и организационная политика социологии

Я утверждаю, что когда мы ищем социологическое зна­ние, то повсюду находим его осколки и фрагменты. Наша проблема состоит в том, чтобы узнать, чем мы располагаем, и организовать найденное наиболее наглядным образом. Почему это так трудно?

Одна из причин — фрагментация и антагонизм в нашей дисциплине. Социология разделена на большое число спе­циальностей. Вряд ли это должно удивлять, поскольку на­считываются многие тысячи исследователей, заинтересо­ванных в возделывании своих собственных участков. А так как социология имеет в виду весь социальный мир (вклю­чая его причины и следствия), то налицо огромный выбор эмпирических объектов для возможного исследования. Объ­ем и разнообразие социологии дают нам практический по­вод не обращать внимания на то, что делается вне нашей собственной области исследований. Таково положение с раз­нообразием методов, когда приверженцы одних методов часто рассматривают работу, сделанную с помощью сопер­ничающих методов, как не имеющую познавательной цен­ности. Кроме того, происходит дальнейшее дробление на небольшие теоретические школы, которые нередко чернят друг друга в борьбе за господство. Эти битвы ведутся особенно яростно, когда в высказываниях теоретических фрак­ций звучат и политические обертоны или когда утвержда­ют, будто внимания достойны только практическое знание или политически ангажированные выступления определен­ного сорта. Все эти обстоятельства затрудняют нам поиск тех точек, где сходятся разные теоретические объяснения. Это лишает возможности собрать обрывочные данные, по­ставляемые различными подходами, в стройную, согласованную модель*.

* Быть может, одно из главных преимуществ естественных наук в том, что в их теориях почти нет прямых политических импликаций. Это позволило им уходить от споров, замутивших аналитическую сторону об­щественных наук, и прежде всего социологии.

Возможно, еще более важным для американской социологии был раскол иного рода, а именно разрыв между опи­сательными и теоретически ориентированными исследова­ниями. Вторые заняты поиском общих объясняющих прин­ципов; первые куда более прямо переходят к исследованию вопросов, которые, по меньшей мере первоначально, полно­стью понятны неспециалисту. Это класс проблем такого рода: насколько велика нынешняя социальная мобиль­ность? (останемся ли мы еще «страной открытых возмож­ностей»? были ли мы ею когда-либо?); насколько велика расовая дискриминация и каков прогресс в ее уменьшении и т. п. Эти виды исследований могут иметь отношение к теории, но чтобы сообщить полезную информацию, в прин­ципе необязательно иметь объяснение в категориях подлин­но аналитических переменных. Сюда, естественно, относит­ся статистическая техника без особой теории. Вероятно, именно этот практически ориентированный поиск описа­тельной информации имеют в виду социологи-антипозити­висты, атакуя антиметодологические и антитеоретические уклоны, которые они обнаруживают в социологии.

Это разделение труда между различными видами нашей деятельности вовсе не обречено отравлять споры вокруг научной социологии. Практически-описательное исследова­ние, без сомнения, было бы сделано лучше, если бы имело опору в более аналитической теории, но для многих целей достаточно теоретически нейтрального описания. Важно понять, что создание аналитической базы путем накопления объяснительных высказываний — это совершенно другой, особый род деятельности. Когда мы пытаемся накапливать наше общее знание, мы должны знать, что именно ищем, и уметь отобрать это из гор описательного материала, кото­рый занимает так много места в исследовательской литера­туре. Теоретически ориентированный и практически-опи­сательный виды исследования могут гармонично сосущест­вовать, даже если они порождают проблему корректирова­ния информации.

Наши рекомендации