II. Некоторые мысли о процитированных текстах

Спальная комната стала одной из самых «приватных» и «интимных» областей человеческой жизни. Подобно другим телесным отправлениям, «процедура сна» также постепенно переместилась «за кулисы» социального общения. Единственным легитимным, общественно санкционированным анклавом для этой функции — равно как для многих других — остается малая семья. Ее видимые и невидимые стены скрывают от взгляда других людей самое «приватное» и самое «интимное», то непреодолимо «животное», что входит в существование человека.

В средневековом обществе эта функция не была в такой степени приватизирована и обособлена от общественной жизни. Было чем-то совершенно обычным принимать гостей в комнате, где стояли кровати, причем сами кровати украшались, так как они, в качестве предметов престижа, обладали собственной ценностью. Было обычным то, что в одной комнате ночевало много людей; в высших слоях было принято, чтобы слуга спал в той же комнате, что и господин, а госпожа разделяла спальню со служанкой или служанками. В домах представителей прочих слоев в одной комнате часто спали мужчины и женщины1, а иной раз и оставшиеся у них на ночь гости2.

Тот, кто не спал прямо в одежде, раздевался донага. Миряне чаще всего спали голыми, члены монашеских орденов, в зависимости от строгости устава, — либо полностью одетыми, либо совершенно нагими. Правила ордена св. Бенедикта (отчасти восходящие к VI в.) предписывали членам ордена спать одетыми, даже не снимая пояса3. Согласно уставу клюнийского ордена XII в. — ордена богатого, могущественного и менее аскетичного, — монахи спали обнаженными. Цистерцианцы в своем реформаторском пыле вернулись к старым бенедиктинским правилам. В уставах орденов того времени нигде не говорится о ночном белье. Мы не находим никаких упоминаний о нем ни в эпосе, ни в рисунках, оставленных нам свидетелями-мирянами того времени. Это относится и к женщинам. Если кто-то ложился спать в дневной рубахе, то это бросалось в глаза, вызывало подозрения в том, что он хочет скрыть какое-то телесное уродство. Зачем же еще прикрывать тело? Чаще всего именно это и было причиной использования ночью одежды. В «Романе о фиалке» мы читаем, например, как служанка с удивлением спрашивает свою госпожу, почему она ложится в кровать в рубашке, а та объясняет, что из-за родимого пятна4.

Такая непринужденность в обнажении своего тела, свидетельствующая о существовавшей в те времена границе стыда, хорошо видна также на примере бань и связанных с ними нравов. Позже не раз с удивлением отмечали, что рыцарю в бане прислуживали женщины; они же часто приносили ему в постель питье. В городах часто наблюдалось, что перед тем, как идти в баню, раздевались дома и шли нагишом. «Сколько раз мы видели, — пишет наблюдатель, — как муж выходит из дома в одних подштанниках и идет в баню по переулку, сопровождаемый своей обнаженной женой и нагими детьми... Сколько раз видел я совершенно обнаженных девиц десяти, двенадцати, четырнадцати, шестнадцати и восемнадцати лет, совсем нагих или едва прикрытых каким-то рваньем либо драными полотенцами, как говорится в сих землях: прикрыв только срам и задницу. Так они прямо днем и ходят с банными принадлежностями в руках по длинным переулкам. А рядом идут уже совсем нагишом мальчишки двенадцати, четырнадцати, шестнадцати лет...»5.

Такая непринужденность постепенно исчезает на протяжении XVI в., а затем и вовсе сходит на нет в XVII, XVIII и XIX вв., сначала в высших слоях, затем и в низших. Но до тех пор жизненные формы предполагали незначительную дистанцированность индивида от созерцания обнаженного тела, по крайней мере, в соответствующих местах. Это считалось чем-то само собой разумеющимся, в отличие от первой фазы Нового времени. В заметках о Германии мы можем прочитать: «Удивление вызывает то, что нагота была повседневным явлением вплоть до XVI в. Всякий полностью обнажался перед тем, как идти спать, и ничем не прикрывал себя в бане»6. Разумеется, это относится не только к Германии. Люди менее стеснительно относились к своему телу, как и ко многим телесным отправлениям; можно сказать, что они относились к ним по-детски. Нравы спальни демонстрируют это не меньше, чем банные обычаи.

Специальное ночное белье появляется примерно в то же время, что и вилка или носовой платок. Как и другие «орудия цивилизации», оно очень медленно пролагает свой путь по Европе. Как и они, ночное белье представляет собой символ той радикальной трансформации, которую претерпевали в это время люди. Растет их чувствительность ко всему, что может войти в соприкосновение с их телом. Стыдливость проникает в поведение, ранее не связанное с таким чувством. Описанный еще в Библии психический процесс: «И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги», т.е. смещение границы стыда, сдвиг в сдерживании влечений, повторяется, как это не раз случалось в истории. Непосредственность, с которой люди обнажались перед другими, исчезает наряду с отсутствием стеснительности при удовлетворении прочих своих нужд на глазах у других. В общественной жизни вид обнаженного тела перестал быть чем-то само собой разумеющимся. Это сопровождалось возрождением традиции его художественного изображения в искусстве: созерцание обнаженного тела в значительно большей степени переходит в мир сновидений и мечтаний. Если воспользоваться терминами Шиллера, то, что было «наивным» на предшествующей фазе, теперь стало «сентиментальным».

В придворном обществе Франции утреннее пробуждение и отход ко сну, по крайней мере у высших персон, становятся событиями публичной жизни, а потому ночная рубашка (как и любое платье, предназначенное для показа другим) украшается. Теперь она служит представительским целям. Перемены происходят здесь вместе с социальным подъемом более широких слоев. Все связанное с тем, как человек встает с постели или ложится в нее, приобретает интимный характер, исключается из поля зрения посторонних и делается достоянием малой семьи.

Послевоенные поколения и относящиеся к этому времени книги о хороших манерах с известной иронией (иной раз и с содроганием) отзываются о том периоде, когда подобное отношение к таким проявлениям «постельной жизни», как сон, одевание и раздевание, с особой строгостью исключались из общественной жизни. Даже говорить о них не полагалось в силу довольно суровых запретов. В одной английской книге о манерах, вышедшей в свет в 1936 г.7, говорится — пусть с некоторым преувеличением, но с достаточными основаниями — следующее: «During the Genteel Era before the War, camping was the only way by which respectable writers might approach the subject of sleep. In those days ladies and gentlemen did not go to bed at night — they retired. How they did it was nobody’s business. An author who thought differently would have found himself excluded from the circulating library1)». Начиная с войны, здесь также произошло известное ослабление запретов и движение в противоположном направлении. Очевидно, это связано с растущей социальной мобильностью, с распространением спорта, туризма, путешествий, со сравнительно ранним обособлением молодых людей, начинающих жить вне семьи. Переход от ночной рубашки к пижаме, т.е. к костюму более «социальному», можно считать симптомом этих перемен. В этом случае речь также не идет о возврате к прошлому, т.е. к уменьшению чувствительности и стыдливости, к раскованности и неупорядоченности влечений, но о появлении более свободной формы, в достаточной мере соответствующей и нашему продвинутому стандарту стыдливости, и специфическим ситуациям современной общественной жизни. «Церемония сна» теперь не настолько интимна и обнесена стенами, как на предшествующей фазе. Возникло значительное число ситуаций, когда, отходя ко сну, одеваясь или раздеваясь, человек оказывается перед глазами других. Вследствие этого ночное или нижнее белье преобразуется таким образом, чтобы носящий его не «стыдился», когда его увидят другие. На предшествующей фазе ночное белье связывалось с чувствами стыда именно из-за своей неоформленности. Его можно было видеть только в узком семейном кругу. Ночная рубашка XIX в. знаменует собой эпоху, когда, с одной стороны, чувствительность и стыдливость, вызываемые обнажением собственного тела, зашли столь далеко, что следовало целиком скрывать все его части даже в семейном кругу. С другой стороны, ночная рубашка представляет собой реквизит той эпохи, когда «интимное» и «приватное» не были сколько-нибудь обусловлены социальными формами именно в силу своей исключительной обособленности от общественной жизни. Характерной для общества XIX в., а в немалой мере и для нашего времени, является своеобразная связь между перенесенной вовнутрь и сделавшейся внутренним принуждением чувствительностью и моралью, с одной стороны, и «неоформленностью интимного» — с другой8.

Приведенные примеры дают представление о том, как происходили эти процессы «интимизации» и приватизации «процедуры сна», ее исключения из публичной сферы. Они показывают, как предписания, даваемые молодым людям, вместе со сдвигом границы стыда приобретали подчеркнуто морализаторский характер. В Средневековье (пример «А») требуемая от молодого человека скромность в основном обусловливалась отношением к другим, обосновывалась необходимостью проявлять почтение к «лучшим» людям, т.е. занимающим более высокое социальное положение: «Если тебе пришлось делить постель с лучшим человеком, то спроси его, какую сторону он предпочитает, и не ложись в постель, пока он тебе о том не скажет, ибо иначе было бы не куртуазно». В свободном переводе французских стихов Пьера Броэ на немецкий, осуществленном Иоганном Сульпицием, господствует тот же подход: «Не трогай своего соседа, пока он спит; смотри, чтоб он из-за тебя не проснулся» и т.д. У Эразма звучит, скорее, моральное правило, требующее определенного поведения не ради другого, но ради «самого себя»: «Когда ты раздеваешься или одеваешься, думай о приличии». Но мысль об общественных нравах, о мнении других все же преобладает. Контраст с более поздними временами особенно заметен, если вспомнить, что предписания, вроде тех, что давал доктор Палер (пример «А»), адресовались людям, которые ложились спать обнаженными. Чужие друг другу, не связанные какими-либо семейными или домашними узами люди спокойно разделяли одну постель, и, судя по тому, как обсуждается это вопрос, еще во времена Эразма это считалось само собой разумеющимся и ни в коей мере не предосудительным.

Приводимые цитаты из сочинений XVIII в. непосредственно не продолжают ту же традицию, поскольку предписания обращены уже не только и не столько к высшему слою. Но к тому времени уже и в других слоях не считалось чем-то самоочевидным, что молодой человек делит постель с кем-то другим: «Если тебе во время путешествия по необходимости приходится делить постель с другим лицом, то не приличествует не только к нему приближаться, поскольку можно помешать ему спать, но и его касаться» (Ла Салль, пример «D»). Далее мы читаем: «Не следует ни раздеваться, ни ложиться в постель на глазах у другого».

В издании 1774 г. опять исключены все детали. Тон также делается более резким: «Если ты вынужден делить постель с лицом того же пола, что иной раз случается», то «il faut se tenir dans une modestie sevère et vigilante2’» (пример «Е»). Это уже тон морального требования. Основания предписания не проговариваются, они становятся неприятными для взрослых. Ребенок же по угрожающему тону должен почувствовать, что данная ситуация связана с опасностью. Чем больше взрослые принимают свои чувства неприятного и постыдного за «естественные», а цивилизованную скованность влечений — за нечто само собой разумеющееся, тем непонятнее для них факт, что ребенок «от природы» не ведает об этих чувствах. Дети принудительно «подгоняются» к этому порогу чувствительности взрослых, но они неизбежно нарушают социальные табу, поскольку еще к ним не приспособились. Они нарушают границы стыдливости взрослых и вступают в опасную зону собственных аффектов, а с некоторыми из аффектов не так-то легко справиться. Взрослые не объясняют им своих требований к поведению, да они и не в состоянии их объяснить. Сам взрослый «кондиционирован» так, что он более или менее автоматически выбирает формы поведения, отвечающие социальному стандарту. Любое другое поведение, любое нарушение запретов или правил его общества означает для него опасность обесценения того самоконтроля, которому он сам себя подвергает. В характерном эмоциональном тоне, в агрессивности, в выражающей угрозу суровости, столь часто сопровождающих моральные требования, находит выражение ощущение той опасности, что несет с собой любое нарушение запретов. Нарушение данных требований ведет к утрате динамичного равновесия всех тех, для кого стандартное поведение в обществе стало чуть ли не «второй натурой». Этот тон, эта суровость представляют собой симптомы страха, появляющегося у них при малейшей угрозе, направленной на структуру их влечений, равно как и на их социальное существование, на порядок их социальной жизни.

Вместе со сдвигом границы стыда и ростом дистанции между взрослыми и детьми возникает целый ряд специфических конфликтов между взрослыми, равно как между взрослыми и детьми, плохо подготовленными к «кондиционированию». Этим объясняется и немалое число особенностей структуры цивилизованного общества, поскольку в его основании лежит изменившаяся ситуация. Сама она была сравнительно поздно осознана обществом, прежде всего узкой профессиональной группой, занятой воспитанием. Лишь со временем, вместе с наступлением «века ребенка», эта увеличившаяся дистанция между ребенком и взрослым попадает в поле внимания, а за ребенком признается право вести себя не так, как должен взрослый. В семейный круг начинают внедряться соответствующие советы и предписания. Но в течение долгого предшествующего периода и на детей распространялись суровые, перегруженные моральными запретами предписания. И сегодня еще нельзя сказать, что они исчезли.

Примеры поведения в спальне дают нам некоторое представление о том, как медленно продвигалась вперед данная тенденция в рамках светского воспитания и как она постепенно достигла своей окончательной формы.

Вряд ли нужно еще раз подробно говорить о направленности этого развития. Так же как и в случае еды, здесь постепенно растет стена, воздвигаемая между людьми. Это стена стеснительности, регулирования аффектов, которая с помощью «кондиционирования» устанавливается между их телами. Все более неприятные чувства связываются с необходимостью делить постель с другими (за исключением тех, кто принадлежит к семейному кругу), т.е. с посторонними. Там, где не царит нужда, даже в рамках семьи становится обычным иметь для каждого ее члена отдельную кровать, а в средних и высших слоях — и отдельную спальню. Дети с самого раннего возраста приучаются к такой дистанции от других, к изоляции, меняющей их привычки и опыт. Если посмотреть, насколько самоочевидным казалось в Средние века то, что люди спали в одной кровати с посторонними, что взрослые и дети делили одну постель, то мы можем оценить глубокое изменение межчеловеческих отношений и поведения, затронувшее весь порядок жизни. Тогда мы увидим и то, что вплоть до последней по времени фазы процесса цивилизации постель и тело совсем не считались зонами психической опасности.

Наши рекомендации