На поприще коммунистической культуры
Себя мы называли "троглодитами"(*1). Не то чтобы мы жили в пещерах, но уверен: настоящие пещерные люди имели больше удобств, чем было у девяноста пяти процентов населения Петрограда в 1919 году. Квартира госпожи Дармалатовой, к примеру, состояла из восьми больших комнат, но в ту суровую зиму можно было пользоваться лишь двумя. Она с дочерьми жила в одной, мы с женой - в другой комнате. В коммунистическом обществе все должно быть естественным, и мы действительно имели естественную температуру в жилище, отапливаемом преимущественно нашим дыханием. Карточки на топливо у нас были, но не было топлива. В то же время водоснабжение Петрограда было расстроено, и вода заражена тифом и другими возбудителями опасных болезней. Нельзя было выпить и капли некипяченой воды. Самым ценным подарком в 1919 году стали дрова на растопку.
Что касается санитарных условий, то их просто невозможно описать нормальным человеческим языком. В сильные холода в размороженных домах полопались все трубы, и на верхних этажах не работали сливные бачки в туалетах и краны.
- Это коммуния, - сказал водопроводчик, пришедший чинить наши трубы.
Мы в полной мере ощутили на себе, что такое "коммуния". Разбитые оконные стекла приходилось затыкать тряпками. Умыться или выкупаться было практически невозможно. Прачечные, как буржуазный институт, исчезли. Мыло полагалось по продуктовым карточкам, но никогда не выдавалось.
Может быть, тяжелее всего было выносить темноту. Электричество включалось вечерами на два-три часа, а часто света не было вовсе. По карточкам мы получали от восьмушки до половины фунта очень плохого хлеба на день. Иногда и того меньше. Обычно мы ходили обедать в столовую, организованную коммунистами в университете, но даже там мы получали только горячую воду с плавающими в ней несколькими кусочками капусты. Профессор Введенский, как настоящий ученый, тщательно подсчитал, что мы тратили больше сил на ходьбу до столовой и обратно и ожидание в очереди, чем получали в обед вместе с калориями и витаминами. Постепенно все худели и становились все более и более истощенными. У многих начинались провалы в памяти, развивались голодный психоз и бред, затем наступала смерть.
Каждое утро один из нас начинал "завтракать", пока другой выбегал из дома занять очередь за хлебом. Эти проклятые хлебные очереди отнимали два или три часа нашего времени ежедневно, но практически ничего не давали. После завтрака мы убирали, как могли, комнату и затем, если не было принудительных общественных работ, дежурств, других очередей, больных или умерших друзей, которых требовалось посетить, я пытался писать мою "Систему социологии" или готовиться к лекциям в университете. Я сидел, закутавшись во все одеяла и платки, в перчатках, с ногами, обернутыми тряпками. Время от времени я вставал и делал упражнения, чтобы разогнать застывшую в жилах кровь. После обеда и вечерами я уходил на работу, пешком от одного института до другого, по десять-двенадцать верст в день. Вымотанный этими усилиями и голодом, я рано ложился спать, если только не подходила моя очередь дежурить всю ночь. Вот так мы и жили в "Российской Совершенно Фантастической Советской Республике", как мы называли РСФСР.
Депрессия охватывала меня каждый раз, когда я приходил в университет. В здании его больше не слышались молодые голоса и смех. Оно было погружено в темноту. Лекции читали только по вечерам. Все лекции и семинары проходили в студенческом общежитии, где теперь мало кто жил.
Мой курс социологии в университете был самым посещаемым не потому, что я имел талант лектора, а по той причине, что социология теперь стала таким жизненно важным предметом. На мои лекции приходили не только студенты, но и университетские служащие, и просто публика с улицы. Я также знаю, что на лекциях присутствовало много осведомителей ЧК, которые регулярно доносили о моих высказываниях. Вскоре после освобождения из тюрьмы Луначарский - народный комиссар просвещения - предложил мне пост комиссара петроградских высших учебных заведений. Он полагал, что ленинский замысел превратить меня и других оппонентов в союзников, в еще один инструмент политики коммунистов - хитроумный ход. Но, если я и мои коллеги не имели возможности остановить физическое и моральное удушение страны, то у нас хватало ума не поощрять, а тем более не участвовать в этой губительной деятельности.
На лекциях я никогда не играл в политику, но приводил научные факты, независимо от того, подкрепляют они коммунистические теории или нет. Быть социологом в этих условиях - чертовски трудно, но я должен был оставаться честным социологом. Невозможно даже описать трудности, с которыми я сталкивался, продолжая свою работу, которая могла в любой момент послужить причиной ареста. Я читал лекции в почти полной темноте в аудиториях, где практически не было видно слушателей. Когда появлялась надобность свериться с моими конспектами, я просил кого-нибудь одолжить огарок свечи. Обычно мне передавали стеариновый огрызок, который я задувал как можно быстрее из экономии. Студенты же, которые писали в темноте, не глядя, вообще могли заниматься где угодно.
Преподаватели ходили в университет только на заседания и конференции. В нашем читальном зале, как и везде, царило запустение. Не было ни новых книг, ни научных журналов. Отрезанные от всего мира, мы не знали, чем занимаются наши коллеги за рубежом.
МАРТИРОЛОГ
Сегодня после обеда хоронили академика Лаппо-Данилевского. На прошлой неделе, когда я посещал его, он выглядел живым скелетом. Слабо улыбаясь, он рассказал, что несколькими днями ранее по дороге в академию упал и слегка повредил ногу. Три дня спустя я навестил его в больнице, где ему сделали хирургическую операцию. Лежа в больничной койке, этот умирающий человек читал "Феноменологию духа" Гегеля. "Никогда не было времени внимательно проштудировать ее, - прошептал он. - Начну сейчас". На следующий день он скончался.
Вчера Вера, красавица дочь госпожи Дармалатовой, выбросилась из окна нашей квартиры на пятом этаже. Когда мы подобрали с мостовой, она еще жила, но была без сознания. Когда ее положили на кровать в комнате, на теле девушки не было крови и гематом. Даже ее полузакрытые невидящие глаза были красивы и чисты. Через два часа она умерла. Вера походила на цветок, который не может жить в почве, удобренной жестокостями и зверствами. Сейчас, когда я пишу эти строки, она лежит на столе в соседней комнате.
Умереть сейчас в России легко, а вот быть похороненным очень непросто. В разговорах с десятками чиновников, во многочасовых очередях пролетело четыре дня, прежде чем мы смогли получить разрешение похоронить Веру. В конце наших мытарств мы пригрозили одному чиновнику, что, если он не даст разрешения, мы принесем тело в его кабинет. Завтра похороны Веры. Нам приходится внимательно опекать госпожу Дармалатову. Обезумевшая от горя, страдающая, знающая, что ее ждет нищета, и все время думающая об этом, она не находит себе места.
"Са ira" (*0). Несколько дней назад повесился профессор Хвостов (*2). Вчера профессор Иностранцев (*3) принял цианистый калий. Погиб замечательный философ и самый известный геолог России. В последние недели и он, и его жена тяжело болели. В конце концов, не имея возможности достать ни еды, ни лекарств, ни даже позвать на помощь, они покончили жизнь самоубийством.
Профессор Розенблатт тоже только что совершил самоубийство. "Са ira", я боюсь, приобретает совершенно другой смысл, нежели в старой французской революционной песне. Капустин, Покровский, Батюшков, Кулишер, Острогорский, Карпинский, Арсеньев умерли один за другим (*4), другие умирают сейчас. Умирают от тифа, гриппа, воспаления легких, холеры, истощения и от всех десяти казней египетских (*5). Друга, которого сегодня видел живым, завтра найдешь мертвым. Собрания профессорско-преподавательского состава теперь немногим отличаются от поминок по нашим коллегам. Закрывая одно из таких заседаний, ректор Шимкевич обратился к присутствующим с мрачным юмором: "Господа, покорнейше прошу вас не умирать так быстро. Отходя в мир иной, вы находите успокоение для себя, но создаете массу неудобств нам. Вы же знаете, как трудно обеспечить вас гробами, что нет лошадей для перевозки ваших останков на кладбище, и как дорого стоит вырыть могилу для вашего вечного успокоения. Думайте прежде всего о своих коллегах, пожалуйста, и старайтесь протянуть как можно дольше".
Достать гроб действительно так трудно, что большинство людей хоронят своих покойников просто в матрацах или мешках. Некоторые берут гробы напрокат, чтобы только довезти тело до кладбища.
В сегодняшней "Правде" - теперь у нас издаются только официозные газеты - помещена передовица, безудержно расхваливающая созидательную энергию коммунизма. Статья посвящена решению правительства построить крематорий, самый большой в мире. Автор по невежеству так и не понял, какой иронический смысл несет его статья.
Сегодня во второй половине дня ко мне буквально ворвался профессор Лазерсон (*7). Он был крайне возбужден. "Не могу, не могу больше выносить этот кошмар, - плакал он, - моя сестра умирает, все наши друзья при смерти. Вокруг только смерть, смерть, смерть. Я не могу ничего делать. Читаю, но не улавливаю смысл. Не видно ни просвета, ни конца, ни края этому ужасу!"
Строителям нового общества мало того, что люди мрут как мухи по естественным, так сказать, причинам. Машина красного террора работает безостановочно. Каждый день и каждую ночь в Петрограде, Москве и по всей стране растут горы трупов. Щепкин (*8) и полтораста других деятелей, среди них много профессоров, только что расстреляны в Москве.
Каждый день арестовывают так много людей, что монастыри и школы переоборудуют в тюрьмы. Утром никто не знает, будет ли он на свободе к вечеру. Покидая дом, не знает, вернется ли.
В сорока семи губерниях советской России население сократилось на одиннадцать миллионов человек.
В ЦАРСКОМ СЕЛЕ
Весной 1920 года мы переехали в Царское Село (*9), бывшее ранее резиденцией императорской фамилии, а теперь превратившееся в центр детских колоний. В Сельскохозяйственной академии в Царском Селе я и жена получили работу, две маленькие комнаты и клочок земли для палисадника. Здесь мы устроились гораздо удобнее, чем в Петрограде. Великолепные парки старого императорского городка все еще сохраняли красоту, хотя и были сильно запущены и частью вырублены. Дворцы, построенные по чудесным проектам Растрелли, по-прежнему радовали глаз и напоминали нам с женой о былом величии России. В свободные минуты я бродил в безмолвных оскверненных парках, среди поваленных стволов, заброшенных зацветших прудов, беседок и деревьев, которые красная солдатня расписала непристойностями. Царскосельские парки были свидетелями и длительного славного царствования, и трагедии революции.
Вскоре после того, как мы обосновались в Царском Селе, мою "Систему социологии", наконец-то, хоть и с опозданием, но опубликовали. Всю жизнь потом я удивлялся, как мне удалось написать эти два тома.
Для автора и роза его успеха имеет шипы.
- Как? Вас еще не расстреляли? - воскликнул мой друг профессор Радлов (*10). - За несколько страниц вашей книги, например за 142-ю страницу, вы заслужили у нашего правительства расстрел, и даже не один. Никто, кроме вас, не публиковал такую резкую критику существующего режима.
- Ладно, - ответил я, - раз все равно казнят, предпочитаю, чтобы расстреляли за дело, а не просто так.
Не обращал внимания я и на нападки в коммунистической прессе: "Идеолог контрреволюции", "Лидер самых непримиримых профессоров и интеллигентов", "Настало время уничтожить их раз и навсегда", "Как долго ЧК будет мириться с их деятельностью?"
ЧК, надо сказать, и не собиралась мириться с этим. Лед у меня под ногами стал таким тонким, что я сделал необходимые приготовления. Во-первых, я не стал регистрироваться в Царском Селе и жил там нелегально. Если за мной придут на квартиру в Петрограде, я получу фору, будучи предупрежден друзьями, и скроюсь. Имея в виду вероятность такого исхода, я подготовил и убежище на случай необходимости исчезнуть из поля зрения властей.
В октябре 1920 года "ночные гости" пришли по моему петроградскому адресу и потребовали "товарища" Сорокина. Друзья правдиво отвечали, что я там больше не живу и они не знают, где я. На вопрос, за что меня разыскивают, им ответили: "За бандитизм".
На следующее утро мои студенты читали объявление: "По причине внезапной болезни лекции профессора Сорокина приостановлены. О возобновлении лекций будет сообщено дополнительно". Такого рода объявления появлялись столь часто, что студенты отлично понимали, о чем идет речь. Две недели я скрывался на квартире друга, продолжая свои занятия. Как только "здоровье поправилось", я снова приступил к лекциям. Но такие внезапные расстройства здоровья становились все более частыми в период между 1920 и 1922 годами. После публичной лекции, речи или публикации статьи, у меня вошло в привычку никогда не ночевать дома. Всегда, отходя ко сну, я задавал себе вопрос, придут ли за мной сегодня ночью. Я привык к этому, так как человек вообще привыкает ко всему.
Новый комиссар университета первокурсник Цвибак отобрал у ректора Шимкевича (*11), профессора и самого выдающегося зоолога в России, печати и объявил себя руководителем университета. В 1921-1922 годах ректора уволили, многих профессоров лишили права преподавать, выслали или казнили. Такая политика правительства была настоящим испытанием нравственных и гражданских позиций русских ученых, и я могу сказать, что большинство выстояло и перенесло все испытания и гонения, которым они были подвергнуты. Один из самых великих ученых, И. П. Павлов, показал, до каких высот нравственности и научных идеалов поднимался дух ученых России в те ужасные дни. Как двое наиболее часто выступающих с критикой коммунизма ученых, мы с Павловым крепко сдружились в те годы. Вместе с ним мы организовали Общество объективных исследований человеческого поведения, где я был действующим, а Павлов - почетным председателями. Не иначе как в целях пропаганды своей политики за рубежом Советское правительство в 1921 году издало декрет специально о Павлове, в котором заявило о публикации всех его работ и создало комиссию, куда вошли Максим Горький и Луначарский, для решения неотложных проблем его лаборатории. Павлов ответил заявлением, что он не торгует своими знаниями и не примет ничего из рук, уничтоживших русскую науку и культуру.
Такие героические поступки и такая приверженность своим идеалам вопреки гонениям были не единичны, но были и противоположные примеры. Между героями и трусами были и промежуточные типы, например, несколько ученых, которые, хотя и ненавидели коммунистов, вели политику captatio benevolentiae (*12), всячески льстя и угождая правящей власти. Большинство интеллигентов просто терпели, а когда запас терпения кончался, умирали. Пусть тот, кто ищет примеры нравственного героизма, подумает о тысячах людей в России, которые годами, день за днем стойко отвечали большевикам: "Не хлебом единым жив человек" и "Воздаст Господь каждому по делам его".
ИСКУПЛЕНИЕ
- Можете ли вы, товарищи, указать другую такую страну в мире, где правительство дает трудящимся еду, одежду, жилье, и все бесплатно, как у нас в Советской России? - так говорил Гришка III (*13) или, по-другому, Зиновьев (Апфельбаум), коммунистический диктатор Петрограда, на рабочем митинге в начале 1921 года.
- Я могу, - выкрикнул голос из толпы.
- Тогда скажите нам, прошу вас.
- На царской каторге пища, одежда и жилье были бесплатны, прямо как в нашем коммунистическом обществе. Только они были лучше, - крикнул человек.
- Правильно! Совершенно верно! - засмеялись слушатели.
Гришка попытался заговорить снова, но его прервали.
- Хватит, садись! Наговорился, жирный черт!
Как только терпение рабочих лопнуло, чекисты с револьверами окружили Зиновьева. Крики продолжались, оскорбления рели в Гришку III, и он счел за благо исчезнуть. Подобные сцены быстро становились обычным делом.
К 1921 году разрушительные последствия программы коммунистов стали ясны даже самым отсталым крестьянам. Их поля не возделывались и зарастали сорняками. У крестьян не было ни семенного зерна, ни стимулов к труду на земле. Города умирали, национализированные заводы, лишившись топлива, остановились. Железные дороги были разрушены. Здания превратились в руины. Школы почти не функционировали. Смертельная удавка коммунизма потихоньку затягивалась на шее народа. Бурные митинги и волнения на заводах и среди крестьян участились, количество таких случаев быстро росло. Даже в Красной Армии усилилось дезертирство. Русские красноармейцы несколько раз отказывались подавлять выступления народа. Учитывая это, правительство коммунистов создало специальную интернациональную армию, набранную из отбросов общества и высокооплачиваемых убийц немецкой, латышской, башкирской, еврейской, венгерской, татарской и русской национальностей. Именно эта интернациональная армия убила множество демонстрантов в одном только Петрограде в феврале 1921 года. Именно она спасла правительство коммунистов во время кронштадтского мятежа 27 февраля 1921 года (*14).
В этот день мы услышали, что кронштадтские моряки, в прошлом активно поддерживавшие коммунистов, взбунтовались. Это оказалось правдой, и, удайся мятеж, имей мы хотя бы одну независимую газету, чтобы поддержать их бунт, советскому правительству пришел бы конец. Мы отчетливо слышали канонаду из Кронштадта и ясно видели панику правительства. За двадцать четыре часа была выпущена прокламация, объявившая о новой экономической политике (нэп). Из нее следовало, что реквизиции хлеба у крестьян заменяются твердым налогом, восстанавливаются торговля и коммерция, многие фабрики должны быть денационализированы, людям разрешат покупать и продавать продукты питания, специальные совещания некоммунистических рабочих будут созваны для обсуждения вопроса об улучшении условий жизни. Таким вот образом коммунизм был "кастрирован" и начался нэп. В течение трех недель мы слышали постоянную стрельбу, наши сердца радостно бились в надежде, что моряки выиграют в этой дуэли, где побежденного ждала смерть.
В это самое время мы с женой оба заболели воспалением легких и лежали в больнице в Царском Селе. В одной палате со мной было пять или шесть рабочих и двое совслужащих. Бум! бум! - доносился звук пушечных выстрелов из Кронштадта, и мы шептали про себя: "Господи, помоги этим храбрецам!"
Прошла неделя. Канонада все еще не стихала: бум! бум! Мы с женой пережили кризис болезни и начали замечать окружающий мир, особенно звуки стрельбы. Но 18 марта перестрелка прекратилась, и над Петроградом нависла мертвая тишина. Радостное возбуждение покинуло сердца людей, на его место пришел страх. Кронштадтская дуэль закончилась. Коммунисты победили. Горе побежденным! В течение трех дней город был во власти красных войск. Три дня латышские, башкирские, венгерские, татарские, русские и еврейские подонки из интернациональной армии, возбужденные и обезумевшие от крови, похоти и спирта, убивали и насиловали жителей города.
Когда кронштадтские моряки поддерживали коммунистическое безумие, они тоже совершили множество преступлений. Они тоже насиловали и убивали. Но все, что они сделали, искуплено еще более ужасной ценой. Правительство, которое захватило власть в основном с помощью моряков, теперь было безжалостно к ним. Когда кровавое пиршество в Кронштадте закончилось, тысячи тех, кто был "гордостью и славой" нового режима, погибли или попали в тюрьмы. Правительство нарушило свое обещание что тем, кто сдается, будет гарантирована неприкосновенность.
Через три дня после этого жители Царского Села, обитающие возле Казанского кладбища, не спали ночью: непрекращающиеся винтовочные выстрелы отдавались в сердцах прислушивающихся к ним людей. Пять сотен матросов было расстреляно в ту ночь.
НОВАЯ БОЙНЯ
Жуткие дни мести прошли. Машина красного террора продолжает работать, но теперь она истребляет людей десятками и сотнями, вместо тысяч и десятков тысяч. Новая экономическая политика, проводимая коммунистами, начинает оказывать оживляющее воздействие на страну.. Как по волшебству, мертвая земля, кажется, возвращается к жизни. Наша свобода, правда, ограничена, но личная инициатива и ответственность утверждаются вновь. Мало-помалу Петроград начал приобретать внешний облик европейского города. Люди ремонтировали свои жилища, стали лучше одеваться, следить за своей внешностью. Печать смерти и запустения, лежавшая на нас целых два года, почти исчезла.
В духовной жизни России наблюдался процесс великого возрождения. Хотя все остальные здания продолжали постепенно разрушаться, церкви начали восстанавливаться и обновляться. Церковные службы, собиравшие мало верующих в 1917-1920 годах, теперь проходили при большом стечении прихожан.
Годовщина основания университета была отмечена впечатляющим торжественным собранием. Около пяти тысяч профессоров и студентов университета, а также гости из других вузов Петрограда присутствовали на этом собрании 3 февраля 1922 года. После того как бывший ректор Шимкевич зачитал приветственный адрес, выступил я (*15). В своей речи я указал на новые ориентиры, которых надлежит придерживаться молодежи. Индивидуальная свобода, личная инициатива и ответственность, кооперация, творческая, созидательная любовь, уважение к свободе других людей, реформы вместо революций, самоуправление вместо анархии - все это отныне и навсегда должно стать нашими общественными идеалами.
На следующий день коммунистические газеты остервенело набросились на меня, но это привело лишь к тому, что моя речь разошлась по всей стране и встретила самое восторженное отношение. В то время нападки на коммунистов неизменно срывали овации. Если официальная пресса что-либо ругала, народ обязательно хвалил. Когда Зиновьев и Ленин нападали на меня за мои статьи, их нападки сильно повышали мою популярность.
- Товарищи, гидра контрреволюции снова поднимает голову. Или мы убьем ее, или чудовище сожрет нас, - так говорил Зиновьев на собрании руководителей коммунистов вскоре после большой религиозной демонстрации, прошедшей 2 мая 1921 года. - Мы должны показать, что машина красного террора есть и продолжает работать эффективно, - сказал он в заключение.
Вскоре после этого арестовали более сотни человек, большей частью ученых, литераторов и священнослужителей. Неделю или около того спустя, мы прочли в "Правде":
"По решению Петроградского Совета, за участие в контрреволюционном заговоре, вчера казнены следующие лица: Таганцев, профессор, за организацию заговора; Таганцева, его жена, за участие и недонесение на мужа; Лазаревский, профессор, проректор Петроградского университета, за разработку проекта нового избирательного закона; Тихвинский, профессор, за подготовку доклада, враждебно охарактеризовывающего современное положение советской нефтяной промышленности; Гумилев, писатель и поэт, за свои монархические убеждения; Ухтомский, художник и ученый, за информацию о положении дел в музеях; супруги Гизетти. И так далее, более чем пятьдесят фамилий, с кратким перечислением их "преступлений". В конце списка было напечатано: "и другие контрреволюционеры" (*16).
Расстрелять за нелицеприятные выводы в докладе о советской нефтяной промышленности! Нефтедобыча действительно была в плачевном состоянии, но ведь доклад Тихвинский написал для Советов по заказу самого Ленина. Расстрелять за информацию о положении в музейном деле! Расстрелять за подготовку нового избирательного закона! За монархические настроения! Ни то, что Гумилев был одним из величайших поэтов России, ни храбрость, проявленная на войне, не спасли его. В этот "заговор" были вовлечены люди, которые иногда даже не знали друг друга, и всем им было отказано в открытом судебном разбирательстве.
- Это пролетарское правосудие еще раз показывает врагам нашу силу, - заявил в одной из речей Гришка III. - Пусть запомнят этот урок.
Мы помним.
SOS
То, чего мы более всего опасались, случилось в России в 1921 году. Глядя на карту России, где были отмечены провинции с плохим урожаем или вообще без оного, мы говорили, что, по крайней мере, двадцать пять миллионов человек должны будут умереть зимой от голода, если мир не придет им на помощь.
Мы говорили об этом задолго до того, как правительство и Максим Горький обратились ко всем нациям о помощи голодающим. Когда наступил ужасный голод 1921 года, спасения от него не было: ни одна губерния не имела излишков хлеба.
Опубликовав два тома "Системы социологии", я отложил написание третьего тома, чтобы непосредственно изучить явление, типичное для революций, - голод. Вместе со студентами и сотрудниками, в тесном взаимодействии с академиками И. Павловым и В. Бехтеревым я начал исследование влияния голода на человеческое поведение, социальную жизнь и организацию общества.
Осенью 1921 года мне, как и многим другим профессорам, советское правительство запретило преподавать.
Оставшись без работы, за исключением исследований, проводимых в Институте мозга, Историческом и Социологическом институтах при университете, я чувствовал себя сравнительно свободно. Ранее я изучал голод в городе, используя себя как объект наблюдения, а сейчас у меня была лаборатория необъятных размеров - голодающие деревни и села России. Зимой 1921-го я отправился в районы бедствия Самарской и Саратовской губерний для научного изучения массового голода. Я почти сразу убедился, что не смогу осуществить это намерение. Никакие эксперименты не было возможности проводить, но я видел голод и знаю теперь, что это значит. То, что я узнал там, в этих страшных губерниях, превосходило любой научный опыт. Моя нервная система, привыкшая ко многим ужасам в годы революции, не выдержала зрелища настоящего голода миллионов людей в моей опустошенной стране. И хотя я оказался не способен проводить там исследования в полном объеме, я многое приобрел просто как человек и еще более укрепился во враждебном отношении к тем, кто принес такие страдания людям.
Вместе с одним из местных учителей наша маленькая исследовательская группа отправилась пешком с ближайшей железно-дорожной станции в бедствующие районы Самарской губернии. После полудня мы добрались до деревни N. Селение словно вымерло. Избы стояли покинутые, без крыш, с пустыми глазницами окон и дверными проемами. Соломенные крыши изб давным-давно были сняты и съедены. В деревне, конечно, не было животных - ни коров, ни лошадей, ни овец, коз, собак, кошек, ни даже ворон. Всех уже съели. Мертвая тишина стояла над занесенными снегом улицами, пока мы не увидели сани, с легким скрипом приближавшиеся к нам. Сани тащили двое мужчин и женщина. На санях было мертвое тело. Протащив сани короткое расстояние, они остановились и измученно свалились на снег. Когда мы подошли, они тупо смотрели на нас пустыми глазами. Мы также рассматривали их с болью в сердце. Я уже видел лица умирающих от голода в городах, но такие живые скелеты, как эти трое, мне еще не встречались. Одетые в лохмотья, трясясь от холода, люди были не просто бледны, а синюшны, с лицами темно-синего цвета, покрытыми желтыми пятнами.
- Куда вы его тащите? - спросил я, показав на труп парня, лежащий на санях.
- К тому амбару, - ответил крестьянин, смотря на низкое строение впереди. - Он сейчас полон.
Другой мужчина и женщина пытались подняться со снега, но не смогли осилить это без нашей помощи. Мы предложили помочь дотащить сани и пошли к амбару вместе с крестьянами. Амбар оказался новым и добротно сделанным. Самый сильный с виду мужчина, как выяснилось - деревенский милиционер, вынул ключ и отпер амбар. Он был действительно полон: на полу лежало десять трупов, в том числе три детских.
Мы внесли тело и положили рядом с другими. Мужчина и женщина, родители парня, перекрестились и тихо вышли. "Скоро и они лягут здесь", - сказал милиционер.
- Скольких вы принесли сюда за последние две недели? - спросили мы.
- Около десяти или пятнадцати человек. До этого было больше. Кое-кто убежал из деревни.
- Куда они направились?
- А куда глаза глядят. - Затем, запирая дверь, он прошептал: - Запирать надо... Воруют.
- Воруют... что?
- Да чтобы есть. Вот до чего мы дошли. В деревне охраняют кладбище, чтобы не растащили трупы из могил.
- А были ли убийства с этой целью? - заставил себя спросить я.
- В нашей деревне нет, но в других были. Несколько дней назад в деревне Г. мать убила ребенка, отрезала ему ноги, сварила и съела. Вот до чего мы дошли.
Пока он говорил, звон церковного колокола нарушил тишину умирающей деревни. В темноте заброшенной и покинутой российской глубинки этот призыв сумасшедшего крестьянина, звонившего в колокол, сжал наши сердца и поверг в слезы. Дин-дон! Дин-дон! Вот сейчас быстро и тревожно, как пожарный колокольный бой. Дин-дон! Дин-дон! Медленно и печально, как похоронный звон. Дин-дон! Почти час эти звуки отдавались в голове и груди каждого из нас. Затем опять повисла мертвая тишина.
Этот сигнал бедствия безумного крестьянина в самой глубине русской земли был услышан. Он пересек океан, достиг сердец великой американской нации и принес помощь, которая спасла от жестокой смерти по крайней мере десять миллионов мужчин, женщин и детей. Бог не забудет ваше доброе дело (*17).
С самого начала бедствия десятки тысяч людей ушли из своих домов куда глаза глядят. Тысячами они бродяжили и побирались и, не найдя ни еды, ни работы, падали и умирали.
И в следующей, и еще в одной деревне мы видели ту же ужасную картину: смерть от голода и его спутника - тифа.
"Проклят ты будешь в городе и проклят будешь в поле. Прокляты да будут плоды тела твоего, плоды земли твоей, приплод вола и шерсть овец твоих. Господь ниспошлет тебе проклятие, беды и болезни. И ты пожрешь плоды тела своего, плоть твоих сыновей и дочерей" (*18).
Это древнее проклятие не выходило у меня из головы все время, пока мы бродили по Поволжью и долго еще после возвращения в Петроград. За эти двадцать дней, проведенных в районах бедствия, я получил не так уж много научных знаний, но память об услышанном и увиденном там сделала меня совершенно бесстрашным в борьбе с революцией и чудовищами, губившими Россию. Велики и многочисленны грехи русского народа, но в эти годы бедствий, страданий и смерти нация искупила все, заплатив за это сполна.
ВЫСЫЛКА
В мае 1922 года я приступил к изданию книги "Влияние голода на человеческое поведение, социальную жизнь и организацию общества" (*19). Еще до публикации многие параграфы и даже целые главы были вырезаны цензурой (*20). Книга, как нечто цельное, погибла, но то, что осталось, было все же лучше, чем ничего. Война, которую вели Советы на идеологическом фронте, и террор усиливались снова. Все мы жили, не загадывая на будущее, ожидая каждый день новых ударов со стороны властей.
Тем не менее надежда не покидала нас. Страна явно восстанавливалась. Под обломками нашей цивилизации, в глубине человеческих душ и сердец, что-то происходило - рождалось новое поколение, новый дух народа. Что бы ни произошло с нами, возрождение России было неизбежным. Этим новым силам требовалось только время, чтобы окрепнуть настолько, что власти пришлось бы считаться с ними. Мы могли и подождать, поскольку прошедшие годы научили нас терпению.
10 августа 1922 года я уехал на несколько дней в Москву и с вокзала отправился прямо на квартиру профессора Кондратьева, который предложил мне остановиться у них. Мы позавтракали и разошлись по делам, условившись встретиться в пять часов вечера у Кондратьева дома. Выполнив деловую часть моей командировки и встретившись с друзьями, я вернулся на квартиру, но хозяина еще не было дома. Не пришел он и в шесть часов, я стал уже слегка беспокоиться. В семь пришел студент, спросил жену Кондратьева. Я ответил, что ни его, ни ее дома нет, и предложил передать им то, что этот человек желал сообщить. Студент пристально посмотрел на меня и спросил, кто я такой. После моего представления он сказал: "Профессор, уходите из этой квартиры. Вашего друга арестовали, и чекисты могут быть здесь с минуты на минуту".
Я взял свой саквояж и вышел, затем подождал возле дома жену Кондратьева и условился с ней относительно того, что надо сделать в первую очередь. Затем я отправился на квартиру другого товарища. Увы, он также был арестован. Несколько часов спустя мы узнали, что в один день взяли более ста пятидесяти человек (*21) - выдающихся ученых, профессоров, писателей и кооператоров, среди которых были профессора Кизеветтер и Франк, Бердяев и Ясинский, Софронов, Озеров, Мякотин и Пешехонов, Осоргин и многие другие. Тогда же было арестовано много студентов. Это явно показывало начало новой волны большого террора, а значит, в Петрограде могло происходить то же, что и в Москве. Все сомнения на этот счет развеялись на следующий день, когда я прочитал телеграмму, посланную моей женой в адрес московского приятеля. В телеграмме значилось: "Задержите моего сына в Москве. Дома скарлатина".
Скоро мы узнали, как своевременно было это предупреждение держаться подальше от Петрограда. В городе арестовали профессоров Лосского, Карсавина, Зубашева, Лутохина, Лапшина, Одинцова, Селиванова, Бруцкуса, Замятина и многих других, всего числом более сотни человек, не считая множества студентов. Чекисты явились и по моему петроградскому адресу и обнаружили в квартире госпожи Дармалатовой только ее умирающую дочь Надю, ее мужа и врача. Несмотря на то, что врач и муж Нади уверили чекистов в моем отсутствии и просили не беспокоить напрасно больную обыском, те все же прошли по всем комнатам и, не обнаружив следов моего пребывания, великодушно согласились больше не шуметь и не устраивать засад.
Я оставался в Москве в относительной безопасности, поскольку в лицо меня знали немногие. Прошла неделя, и появились слухи, что арестованных ученых и профессоров не казнят, а вышлют из пределов страны. Вскоре статья Троцкого в "Правде" подтвердила эти слухи.
Арестованных начали выпускать после предупреждения о высылке. Каждый из них должен был подписать две бумаги. Первая - расписка, что в течение 10 дней он покинет страну, другая ознакамливала высылаемого с тем, что он будет казнен, если вернется в Россию без разрешения Советского правительства.
Как только стала известна судьба моих арестованных коллег, я решил, что высылка - это лучшее, что меня ждет. Я ничего больше не мог сделать для моей страны; проживая нелегально, рано или поздно был бы арестован и, вероятно, расстрелян.
Прекрасным сентябрьским утром я вернулся в Царское Село. Жены не было дома, так что я сам стал собирать вещи для тюрьмы, еду, белье и несколько книг, чтобы коротать время в камере. Когда жена вернулась домой, она сразу же начала отговаривать меня от этой затеи, показав номера "Петроградской правды" и "Красной газеты", в которых содержались яростные нападки и угрозы в мой адрес. По дороге в Петроград мы встретили друзей, которые поддержали жену, считая, что идти на такой риск в Петрограде - форменное безумие. "Если Зиновьев со своей шайкой не расстреляют вас на месте, то вышлют в Сибирь, а не за границу - говорили они.
В конце концов я согласился, что, возможно, было бы лучше попасть под арест в Москве, и следующим утром я вернулся в столицу. Явившись в ЧК с вещами и представившись, я подождал некоторое время, а затем был приглашен в кабинет чиновника, ведущего дела высылаемых ученых и преподавателей.
- Моя фамилия - Сорокин, - сказал я ему. - Ваши товарищи в Петрограде собирались аресто-вать меня, но я был в это время в Москве. Я пришел к вам, чтобы выяснить, что вы хотите сделать со мной.
Чекист, молодой человек с бледным лицом завзятого кокаиниста, развел руками и сказал:
- У нас и так много <