Взгляд исследователя и свойства объекта исследования: имманентное и транцендентное описание социального мира
Социолог погружен в социальный мир. Об этом свидетельствует не только возможность увидеть в нем одного из участников каких-либо коллективных мероприятий, одного из читателей некоего типа литературы, члена семьи, клиента прачечной и т. п. — откуда получает начало теория социальных ролей. Взяв за неоспоримый факт внутреннюю связь социологии с философией, статистикой, политическим миром — связь, анализу которой посвящена книга, — мы наталкиваемся на погруженность качественно иного уровня. Это не отношения с другими независимыми индивидами, обеспеченная внешним сцеплением, необходимостью делить с окружающими ограниченное физическое пространство или ограниченный экономический ресурс. Это связь, утверждающая саму возможность индивидуального действия через общее пространство социальных отношений, в котором воспроизводятся различные формы неравенства: благосостояния, образования, профессионального признания,вероятной траектории. Если мы вводим в рассмотрение эту связь, изменяется представление и о самой позиции социолога, в т.ч. нашей собственной: мы обнаруживаем перед собой не изначально целостную социологию, планомерно развивавшуюся согласно своему понятию со
[303]
времен античности (где каждому из нас предназначено его «естественное место»), а комплекс конфликтующих стратегий описания/объяснения, систему разделения труда, неравное распределение власти и престижа. А из принципиального различия позиций, которые может занять социолог в отношении исследуемого им объекта или социального мира в целом, т. е. в самом социальном мире через отношение к нему — вытекает различие в способе его описания/объяснения.
Начнем с конкретного случая, точнее, случаев. Возьмем для сравнения близкие по теме и даже по ряду исходных посылок примеры из работы Бурдье и из книги другого французского социолога, Р. Будона [7]. Последний в контексте оппозиции «рациональное/иррациональное поведение» рассматривает связь между системой распределения земельных участков в некоторых районах Индии и преобладанием в этих районах многодетных семей. Указывая на недопустимость интерпретации наблюдаемого поведения как «иррационального» только на основании его необъяснимости для наблюдателя, Будон резюмирует: «Семья, имеющая четырех сыновей... приспособилась к ситуации, с точки зрения собственной выгоды, значительно лучше, чем семья с двумя сыновьями» [7, с. 64]. Исходя из постулата рациональности (выгоды) представители старшего поколения (фигурирующие под наименованием «семья») наделяются статусом субъекта социального действия, вычленяемого из всей сети социальных отношений: структур родства, системы административного и экономического принуждения с участием экспертов и государственной бюрократии, системы обмена благами между различными производствами и между различными сообществами (соседями, ближайшими деревнями, родственниками в городе). Калькуляция выгоды, приписываемая субъекту, выступает доказательством его рациональности и, одновременно, тем универсальным основанием перспективы, которое позволяет рассматривать весь социальный мир как совокупность субъектов.
[304]
Бурдье, более тесно и детально работая со сходным материалом, системой браков и генеалогий в Кабилии [21, кн. 2, гл. 2]6, определяет брак как «акт, интегрирующий совокупность необходимостей, присущих определенной позиции в социальной структуре» и основанный на синтезирующем чувстве социальной игры [18, с. 107]. Противопоставляя стратегию, опирающуюся на чувство игры, прежде всего структуралистскому правилу без субъекта [18, с. 98], но также индивидуалистскому выбору без объективной структуры, Бурдье указывает: «Матримониальные стратегии часто являются результирующей отношений силы внутри семейной группы, и эти отношения можно понять, лишь обращаясь к истории этой группы, в частности, истории предшествующих браков» [18, с. 106]. Таким образом, рассматривая логику брака, Бурдье принимает в расчет не собственную рациональность будущих супругов, совершающих индивидуальный выбор, но поле социальных отношений, в котором этот выбор, если и совершается, то чаще всего им самим не принадлежит. Вводя в качестве объяснительного конструкта стратегию, Бурдье вовсе исключает противопоставление рационального/иррационального из числа характеристик исследуемого им объекта. Стратегия предстает не воплощенной способностью агента самого по себе и не элементом сферы объективных законов, заданной по идеально-целевым признакам (экономика, политика и т. д.). Она выявляется исследователем в качестве состояния или продукта поля отношений, которое, в свою очередь, открывается ему в ходе анализа — не индивидов и не систем, но практик [13].
Исходя из стремления «сделать практику разумной» [18, с. 95], которое разделяет Будон, Бурдье, тем не менее, не приписывает агентам практики разумности и рациональной прозрачности для самих себя. Последнее имеет место при интерпретации каждого случая в логике пускай не явно заданной, но жесткой границы «субъект/ ситуация» и «субъект/объект», что можно наблюдать у Будона. Так, «выгода» становится свойством, разделяю-
[305]
щим мир на две части: объективную ситуацию (политика земельного распределения) и действия субъекта (решение о количестве детей)7. Бурдье, отказываясь от крайностей следования правилу и расчета выгод, противопоставляет им чувство игры или чувство позиции, где объединяются результаты анализа целой сети отношений со сложными связями и переходами внешнего/внутреннего, которая Будоном изначально вынесена за скобки (подробнее об объективности субъективного в социологии Бурдье см. примеч. 28 настоящего приложения). Так же как характеризуя агента, Бурдье отказывается от оппозиции рационального/иррационального, конструируя объект исследования, он покидает границы противопоставления субъект/ситуация. Рассматривая агента и структуры как взаимосвязанные эффекты единого поля отношений, он получает возможность избегнуть противопоставлений, заранее навязанных конкретному исследованию. Используемые в объяснении оппозиции имманентны либо конкретной практике исследуемых им сообществ (как «мужской/женский», «сухой/влажный», «краткое зачатие/длительное вынашивание» [21, кн. 2, гл. 3] или «традиция/авангард» [22, 1/2-93, с. 53]), либо практике в целом, как развертывающейся во времени реальности социальных отношений (как тематизируемые через горизонт власти «доминирующие/доминируемые» или «сохранение/изменение» [19, с. 212]).
При сходстве тем (и там, и здесь рассмотрение касается системы воспроизводства «традиционных обществ») и исходного стремления (раскрыть логику практики), Бурдье и Будон приходят к принципиальному различию в определении источников действия, на котором основано социальное воспроизводство. Для Бурдье стратегии воспроизводства вытекают из структуры поля отношений в целом. Они оказываются способом отнесения в системе отношений, своеобразной схемой навигации, которая определяется не доскональным знанием местности и происхождения ее ориентиров, а самой необходимостью ориентироваться и соединением опыта уже известных мест
[306]
с намерением перемешаться в них и по отношению к ним8. Отсюда, рациональность собственных целей оказывается не универсальным основанием практики, а функцией социальных условий, которые ей в большей или меньшей степени способствуют9. Сами же условия для подчиненных им агентов остаются достоянием прежде всего чувства и чутья, а не рациональной калькуляции: «Там, где видели алгебру, я считаю, нужно видеть танец или гимнастику» [18, с. 112].
Для Будона социальное воспроизводство подчиняется той же рациональной логике, что и научное знание — социальное действие стремится принять вид формально непротиворечивой системы допущений. Это особенно хорошо видно при описании централизованного управления коллективной практикой, которое интерпретируется по аналогии с куновской парадигмой. Рассматривая перекликающийся с первым пример политики переселения крестьян из засушливых областей Бразилии, Будон указывает на смену технического видения проблемы социальным и здесь же оговаривает случайность воздействий, вызвавших смену парадигм. Однако практические ориентиры признаются им объектами коллективных верований (т. е. допущений, принимаемых практически, без полного рационального обоснования) лишь постольку, поскольку неполнота рационального объяснения реальности конкретной парадигмой временна [7, с. 171]. В исторической же перспективе — и прежде всего, в видении ученого-наблюдателя — социальный процесс, несмотря на кажущуюся хаотичность и обилие случайных вмешательств, оказывается сосудом рациональной телеологии, суммы гипотез и системы сменяющихся парадигм, обеспеченных сознательными усилиями вовлеченных в него людей [7, с. 176].
Будучи сопоставлены, способы описания/объяснения, принятые Будоном и Бурдье, обнаруживают — при отмеченных сходствах — принципиальные различия, заключенные в профессиональном взгляде на социальный мир. Раскрывая этот взгляд как отношение, мы получаем
[307]
два учреждающих его факта: позицию наблюдателя и характеристику объекта исследования. Если у Бурдье, признающего за социологией имманентный характер, объект исследования (пространство брачного выбора) предстает неокончательно прозрачным и для самих агентов, в него вовлеченных, и для исследователя, его реконструирующего, то и у Будона связь между его позицией «над» наблюдаемым миром и характеристикой объекта не менее прочна: распространяя предпосылки собственного ученого наблюдения на весь социальный мир, он хотя и не приписывает конкретным агентам всю полноту исторического знания о самих себе, но уподобляет мышление крестьянина мышлению профессора, превращая научную парадигму в универсальную форму социальной практики10. «Погруженное», или имманентное, описание/объяснение работает прежде всего с различиями, свойственными самой исследуемой практике, а потому исходным для него выступает различие точек зрения на исследуемую область у социолога и непосредственно вовлеченного в нее агента, а также у социологов, определяющих эту область от лица науки и занимающих в ее отношении несовпадающие позиции. Здесь и берет начало признание неокончательной определенности исследуемой области не только для ее непосредственного агента, но и для изучающего ее социолога. В еще большей мере это требование распространяется на описание/объяснение социального мира в целом, включая его предельно общие характеристики: вид и меру зависимости от несоциальных условий, его структурное единство или независимость локальных порядков, его характер онтологически недетерминированной игры или присутствие в нем той или иной формы телеологии. Исходя из задачи реконструкции конкретной области, имманентный анализ уклоняется от вопросов чистого разума, противопоставляющего действительное возможному. Он не предполагает ответа на это противопоставление, поскольку сам опирается на практический разум, озабоченный задачами социологической практики и ее научной автономии.
[308]
Эпохе, распространяющееся на сущностные и каузальные гипотезы, сближает программу социального познания школы Бурдье с феноменологией Э. Гуссерля (боровшегося за признание таковой в качестве науки), направленной на выявление чистых форм, т. е. прежде всего на описание глубинных структур опыта (ср.: [51, с. 14]). Однако если фундаментом, гарантирующим предметность опыта в гуссерлевской программе познания, являлась очевидность [30], то действующим началом программы Бурдье выступает ее отрицание. Именно оно позволяет раскрыть структуру реальных отношений за теми представлениями, которые произведены и предоставлены (навязаны) восприятию агентов в качестве само собой разумеющихся. Принципиальную роль в таком критическом рассмотрении играет анализ происхождения представлений, т. е. их социальной истории — и здесь обнаруживается второе решающее отличие от гуссерлевской программы". В этом имманентный анализ приближается к работе, проделанной К. Марксом и К. Мангеймом.
Указанные черты позволяют нам вплотную подойти к проблеме, имеющей центральное значение для всех исследований, проводимых школой Бурдье — проблеме насильственного характера очевидности. В познавательной программе Гуссерля очевидность гарантирует адекватное восприятие феномена — она есть наиболее глубокое и основополагающее его содержание: для индивидуального восприятия очевидность выступает в качестве первого условия, обеспечивающее его адекватность [30]. Бурдье не отказывается от этого положения. Но, подобно Дюркгейму, перенесшему кантианские категории из сферы универсальных оснований индивидуального разума в сферу коллективного [71, р. 12-14], он переносит очевидность из индивидуального опыта в социальное пространство и тем самым лишает ее безотносительного (универсального) и сущностного характера. Взятая в функциональном значении для социального мира в целом, очевидность выступает уже эффектом воспроизводства поддающихся исследованию социальных структур и, оста-
[309]
ваясь условием всякой конкретной практики, направленного и во многом несознаваемого действия, оказывается решающим стратегическим ресурсом в социальной борьбе. Именно это делает неустранимым вопрос о ее происхождении и использовании, который в исследованиях школы Бурдье принимает форму вопроса о способах ее конструирования и навязывания. Настоящая книга представляет собой один из ответов на этот вопрос. Приоритетное внимание сосредоточено здесь на эффектах социального господства, символическом насилии и политическом отчуждении, эффектах власти легитимных обозначений, представляющих мир как систему узнаваемых имен с очевидным содержанием. Оно обращено, конечно, на сферу обыденных представлений и опыт непосредственных агентов той или иной практической сферы. Но более остро этот вопрос сформулирован в отношении самого социологического и сопутствующего ему демографического, статистического, медицинского объяснения, которые исторически от этой сферы отправляются. Таким образом, два центральных вопроса — о роли социолога в конструируемых им представлениях о социальном мире и о роли насилия в происхождении и использовании очевидности — сходятся здесь в точке, обозначающей происхождение социологических классификаций и их практическое использование, выводящее к горизонту обыденного опыта.