Кто забывает о властных отношениях
Теперь, наконец, мы можем точно указать, что так раздражает ACT в притязаниях социологии социального на объяснение асимметрий с целью остаться верными главной интуиции своей науки: они неосуществимы. Либо слово «социальный» обозначает локальные взаимодействия лицом-к-лицу, слишком быстротечные для объяснения с их помощью асимметрий, либо это магическое заклинание, обращенное к тавтологическим силам, но «социологи социального» никогда не готовы платить за это полную цену—цену груза-объекта.
Социальные объяснения рискуют скрыть от понимания то, что они должны раскрывать, ибо слишком часто остаются «без объекта»[105]. Большинство социологов в своих исследованиях рассматривают социальный мир как без-объектный,— и даже несмотря на то, что в повседневной рутине их, как и всех нас, могут озадачивать постоянное партнерство, непрекращающаяся близость, закоренелая дружба, страстная любовь, тесная привязанность приматов и объектов на протяжении последнего миллиона лет. Устанавливая критерии контроля качества исследований, проводимых в рамках ACT, мы должны очень тщательно проверять, объясняются ли власть и господство с привлечением множества объектов, которым приписывается главная роль, и переносятся ли они (власть и господство) эмпирически наблюдаемыми средствами. И мы не удовлетворимся, если власть и господство сами по себе окажутся таинственным вместилищем того, что приводит в движение множество участников действия.
Следовать за социальными связями даже когда они плетут свой путь через не-социальные объекты, может быть сложно по той причине, что теории здесь нечего делать. За потребностью социологов непрестанно патрулировать границу, отделяющую «символическую» сферу от «природной», кроются серьезные мотивы, а именно то, что это хороший,— а в действительности плохой — полемический аргумент. Выделив себе небольшую нишу, они уже в начале XIX века оставили вещи и объекты ученым и инженерам. Единственным способом отстоять для себя немного автономии было покинуть просторные территории, от которых они отказались, но крепко держаться за отданный им сокращающийся участок: «значение» — «символ» — «интенция» — «язык». Когда велосипед ударяется о камень, это не социальное явление. Но если велосипедист едет на знак «стоп», оно становится социальным. Когда на телефон устанавливается новое наборное поле, это не социальное явление. Но когда обсуждается цвет телефонных аппаратов, это уже социальное явление, потому что здесь, как говорят дизайнеры, присутствует «человеческое измерение». Когда молоток забивает гвоздь, в этом нет ничего социального. Но когда изображение молотка скрещивается с изображением серпа, молоток переводит в социальную сферу, поскольку включается в «символический порядок». Таким образом, каждый объект разделился надвое, причем ученые и инженеры взяли себе большую часть — действенность, причинность, материальные связи, оставив лишь крохи специалистам по «социальному» или «человеческому» измерению. Поэтому всякий намек сторонников ACT на «власть объектов» над социальными отношениями для социологов социального — болезненное напоминание о притязании других, «более научных», разделов на их независимость, не говоря уже о денежных грантах, и на те территории, свободно разгуливать по которым им уже не разрешается.
Но междисциплинарная полемика не приносит хороших идей, а лишь возводит баррикады, используя для этого любую рухлядь, какая есть под руками. Когда какое-либо положение дел расщепляется на материальный компонент и прибавленный к нему в качестве аппендикса социальный, ясно одно: это искусственное разделение, навязанное междисциплинарными дебатами, а не порожденное эмпирической необходимостью. Это просто означает, что большинство данных потеряно, что коллективное действие не отслеживалось. «Быть одновременно и материальным, и социальным» — это не способ существования объектов, это всего лишь способ искусственного разрезания объектов, делающий их специфическую силу предельно таинственной.
Справедливости ради следует сказать, что не только социологи в полемике ухватились за одну метафизику, выбрав ее из многих. Их «дорогие коллеги» из других, точных, наук тоже пытались утверждать, что у всех материальных объектов лишь «один способ» действовать, который сводится к «причинной детерминации» движения других материальных объектов. Как мы увидим в следующей главе, они отвели социальному только одну роль — проводника, без искажений «доставляющего» груз материальной причинности. Когда социальной сфере отводится столь жалкая роль, велик соблазн реактивно превратить материю в простого проводника, без деформаций «переносящего» или «отражающего» силу общества. Как это обычно бывает в междисциплинарной полемике, глупость порождает глупость. Чтобы избежать угрозы технического детерминизма, соблазнительно твердо встать на защиту детерминизма социального, который, в свою очередь, доходит до таких крайностей (паровой двигатель, к примеру, превращается в «простое отражение» «английского капитализма»), что даже самый свободомыслящий инженер превращается в ярого технического детерминиста и, стуча кулаком по столу, воинственно вопит о «весомости материальных ограничений». Единственный результат такого поведения инженера состоит в том, что оно заставляет даже умеренного социолога еще более страстно отстаивать значимость некоего «дискурсивного измерения»[106].
Подобные дискуссии сомнительны, потому что выбор между этими позициями нереалистичен. Неправдоподобно, чтобы миллионы участников наших действий включались в социальные отношения в трех — и только в трех — модусах существования: «материальной инфраструктуры», «детерминирующей» социальные отношения, — как в марксистских типах материализма; «зеркала», просто «отражающего» социальные различия,— как в критической социологии Пьера Бурдье; или задника сцены, на которой человеческие социальные акторы играют главные роли,— как в интеракционизме Ирвина Гоффмана. Ни один из этих видов включения объектов в коллективность, конечно, нельзя назвать неправомерным, но все это только примитивные способы упаковки узла связей, образующих коллектив. Ни одного из этих способов не достаточно для описания множественных переплетений человеческих и не-человеческих акторов.
Не слишком помогли бы тут и разговоры о «материальной культуре», поскольку в этом случае объекты оказались бы просто связанными один с другим, образовав гомогенный слой, то есть еще менее подходящую конфигурацию, чем та, что изображает людей связанными друг с другом социальными отношениями. Объекты никогда не собираются вместе, образуя некую иную сферу (в этом случае они не были ни сильными, ни слабыми), просто «отражая» социальные ценности или присутствуя как простая декорация. Их действие, без сомнения, гораздо разнообразнее, влияние повсеместно, последствия их действия гораздо неопределеннее, их присутствие гораздо распределеннее, чем предписывают им эти урезанные репертуары. Лучшее доказательство этой множественности даст внимательный взгляд на то, что реально делают объекты в текстах упомянутых выше авторов: они раскрывают множество способов, посредством которых объекты действуют, отличных от тех, которые им приписывает авторская философия материи. Даже в качестве текстуальных реалий объекты обходят своих создателей, проводники превращаются в посредников[107]. Но для того, чтобы мы могли усвоить этот урок, поле исследования должно быть с самого начала широко открыто, а оно не может быть открыто, если различие между человеческим действием и материальной каузальностью утверждается также категорично, как картезианское различие между мышлением и материей (res extensa и res cogitans) — доказательство научной, моральной и теологической добродетели. Но даже Декарт оставил между ними тонкую связующую нить шишковидной железы, а социологи социального обрезали и ее.
Однако есть и еще более важное основание решительно отвергнуть ту роль, которую отводит объектам социология социального: эта роль лишает ссылки на властные отношения и социальное неравенство какого бы то ни было реального смысла. Отодвигая в сторону практические средства, то есть посредников, благодаря которым производятся инерция, продолжительность, асимметрия, протяженность, господство, и объединяя все эти разнообразные средства в бессильную силу социальной инерции, социологи, беспечно пользующиеся социальными объяснениями, скрывают реальные причины социального неравенства. И если где-нибудь смешение причины и следствия порождает гигантское расхождение, то именно в этом сплаве и именно тогда, когда необходимо дать объяснение головокружительному эффекту господства. Конечно, ссылки на «социальное господство» могут быть удобны в качестве кода, но слишком соблазнительно пользоваться властью, вместо того чтобы ее объяснять, и именно в этом проблема большинства «социальных объяснителей»: не собственная ли жажда власти просвечивает в поиске сильных объяснений (powerful explanations)? Если, как говорят, абсолютная власть развращает абсолютно, то бесплатное использование понятия «власть» столь многими критическими теоретиками абсолютно их развратило, или, по крайней мере, сделало их дисциплину лишней, а их политику — бессильной. Подобно «снотворному действию опиума», высмеянному Мольером, «власть» не только повергает исследователей в спячку, что само по себе и не так важно, она пытается обратить в бесчувствие и акторов, а это — политическое преступление. Эта рационалистская, модернистская, позитивистская наука вынашивает в своем лоне самый допотопный и магический фантом: самопорождающееся, самообъясняющееся общество. Доступный изучению и изменению арсенал средств достижения власти социология, и особенно критическая социология, слишком часто подменяет невидимым, неподвижным и однородным миром власти «для себя»[108]. В социологии сильные объяснения нужно выявлять и находить им противовес.
Итак, прямо на дверях социологов социального надо повесить обвинение в том, что они забыли о «властных отношениях» и «социальном неравенстве». И социологи ассоциаций, если они хотят наследовать старую, почитаемую и вполне обоснованную интуицию социальной науки о неравномерном распределении власти, тоже должны объяснить, каким образом и какими такими особыми средствами господство становится столь действенным. Вполне понятно, что это для них единственный способ превратить господство в поддающееся изменению. Но для того, чтобы это сделать, надо признать четвертую неопределенность, открыть четвертую банку с червями,—а это ящик Пандоры.