Состояние социологии повседневности в России. Работы Н.Н.Козловой о повседневной жизни советского человека.
Наталья Никитична Козлова (1946—2002). Родилась в Москве. В 1968 г. окончила филологический факультет МГУ, а затем аспирантуру философского факультета. Кандидатская диссертация была посвящена концепции массовой культуры М. Маклюэна. С 1976 г. работает в качестве научного сотрудника Института философии АН. Здесь основной темой ее исследований становится проблема повседневности и способов ее рационализации. Интерес к этой проблематике обусловлен стремлением понять связь между обыденной жизнью людей и теми социальными трансформациями, которые совершались на макроуровне социальных отношений. В 1992 г. Н. Н. Козлова успешно защищает докторскую диссертацию на тему «Повседневность и социальные изменения». Она разрабатывает собственную методику фиксации повседневности, основанную на анализе текстов личных документов — дневников, семейной переписки, писем в редакции газет и в иные «инстанции». Примененный метод позволяет автору глубже понять мотивацию человеческих поступков, оценочных высказываний, выработки жизненных стратегий, принятия жизненно значимых решений. Человеческие документы, с которыми имеет дело Н.Н. Козлова, позволяют восстановить картину социальной реальности в том виде, как она складывалась у массового участника процесса.
В попытках разглядеть в настоящем следы прошлого Н. Козлова погружается в археологические пласты советской истории, восстанавливая ее по обрывочным и личным дневниковым воспоминаниям. В результате ее внимание привлекают описания именно индивидуальных практик, которые путем сопоставления и наложения демонстрируют опыт соучастия каждого человека в деятельности по строительству общественной жизни.: четвертая власть
Принципиально важным для автора становится указание на полифонию репрезентаций советской жизни — как симптом множественности соответствующей культуры повседневности. В попытках показать сложность, несводимость «советского», например, только к тоталитарному опыту Н. Козлова акцентирует внимание на самых разных сторонах жизни тех, кто принадлежал к советской культуре и свидетельствовал о ней. В первую очередь ее интересует возникновение языковой общности, единой понятийной системы, когда-то разделяемой гражданами и позже как будто канувшей в небытие. Не проходит автор мимо и разнообразных стратегий конструирования коллективной памяти, которая менялась от поколения к поколению и застывала в поздне/постсоветский период иногда в непредсказуемых формах. Важными становятся исследовательские наблюдения за нормами включения и исключения граждан из числа социальных акторов, логикой создания таких групп, как жертвы, свидетели, выжившие. Наконец, ее внимание привлекают и системы создания культурных жанров и социальных процедур, во взаимодействии с которыми происходило приобщение человека к «советскому народу» или, напротив, понимание собственной «другости».
Её основная работа - «Горизонты повседневности советской эпохи» (1996). Эмпирическим материалом здесь является массив писем, направленных трудящимися в некоторые ведущие газеты и журналы в конце 80-х гг. Анализ этих писем позволяет исследователю поставить ряд вопросов, которые рассматриваются в социологическом плане на основании обращения к личным документам — воспоминаниям и дневникам. Таким образом автор вступает в дискуссию по наиболее острым вопросам социологического характера — о природе советского общества и о характере человека советского. Значимость позиции автора обусловлена тем, что она позволяет избежать распространенных клише («тоталитаризм», «совок», «нормальное общество») и предоставляет читателю исключительно ценный материал, позволяющий выработать более глубокий и обоснованный взгляд на советский период российской истории и на неоднозначность советского человека.
Предлагаемый текст иллюстрирует формирование социологического взгляда на становление и природу советского общества. Он способствует пониманию проблем взаимоотношений власти и общества, состояния массового сознания, формирования личности в один из наиболее драматических этапов истории России. В тексте отобраны положения, сформулированные автором в центральных главах книги «Горизонты повседневности советской эпохи. Голоса из хора».
После революции 1917 г. общество на глазах распадалось, а потом восстанавливалось, являя собою пример восстановления цивилизации из первичной аморфной социальности... Об этой самой «сборке» часто говорят и пишут так, как будто у нее был один только субъект — власть, вследствие чего все, кто не во власти, были только объектом. Происходящее в послереволюционной России интерпретируют как чистый продукт властного этатистского воздействия. Вопрос состоит в том, однако, чтобы понять, отчего устанавливается молчаливое согласие между бесчеловечными условиями и людьми, готовыми их принять.Кроме того, чтобы социальное изменение произошло, явно недостаточно одного только властного давления. Надо, чтобы хотя бы 10% населения пожелало изменения жизненных обстоятельств. Надо, чтобы возникло напряженное поле желания...
Мы попытаемся усложнить картину, акцентируя внимание на движении «снизу», на том, что «само собой получалось». Поиск «культурных схем», как бы стоящих за событиями, социальных и культурных форм, моделей, норм, общих представлений, мотивирующих и социализирующих индивидов, вовлекающих их в поток истории, не может предприниматься без учета того, что сами эти схемы существуют не где-то в пространствах за пределами человеческого бытия, но рождаются в процессе жизни людей, в процессе реализации их маленьких желаний ...
Ужас перед свершившейся историей раскрестьянивания не покидает нас — уж очень это было недавно, вчера... Мой отец вышел из крестьян и перестал им быть. Здесь трудно быть объективистом. На то оно и есть конкретно-историческое социальное, что имеет лица не общее выраженье. И как это ни трудно, надо, вероятно, взглянуть на случившееся без гнева и пристрастья.
Как уже многократно говорилось, горизонт наш (методологический) вроде бы узок, работа идет в пространствах за пределами политики, экономики и пр. Но он же и позволяет взглянуть попристальнее... Выживание-смерть — вот главная «дилемма» послереволюционной эпохи. Это — важнейший параметр рассмотрения прочих социальных процессов... Практически все принадлежащие к поколениям, о которых здесь идет речь, имели опыт голода, опыт незабываемый — запечатленный в теле.
/Та молодежь, которая/ превратилась в становой хребет советского общества, состояла из людей, родившихся в период с 1905 по 1925 гг. Для них СССР был родиной и родным домом — отчасти в силу случайности рождения, а отчасти и нет. Советское общество создавалось их жизнью. Родились советские люди, как правило, в крестьянских семьях.
Отсюда — значимость местных традиций агрикультуры, ориентированных на снижение риска неурожая... И для человека, живущего в этом мире личных связей, свои — члены общины, а по отношению к чужакам культивируется инструментальное отношение. В категорию чужаков входят и местный чиновник, и царь, и Киров, и Сталин, сколько бы ни писали поколения мыслителей разного толка о наивном монархизме крестьянской массы.
К городу здесь господствует двойственное отношение. С одной стороны, город — место враждебное. Из города приходят чиновники. Город несет новые зависимости для людей деревни от недеревенских. Город, в особенности с развитием современных средств коммуникации, все время напоминает деревенскому человеку, что он — часть большой общности. Отсюда — острота комплекса неполноценности. Крестьянин интуитивно ощущает различие городского и сельского представления об истине: истина — неопределенность в деревне, и истина — определенность в городе. С другой стороны, крестьянин воспринимает город как место праздника. Крестьяне трагически переживают крушение мира крестьянской утопии. Они смутно ощущают, что не получат они того, что обещают «развитие и прогресс», городская культура. Крестьяне, которые попадают или которых загоняют в «большое общество», огьущают утрату достоинства и чести, лишаются уверенности в себе...
Молодые люди, выталкиваемые из деревни, несли с собой в новую (городскую) жизнь крестьянский габитус, свою социальность, встроенную в тело как антропологическое качество. Каков был этот ресурс, если трактовать его как исходный капитал? Вероятно, феноменальная выносливость, крепость физическая, витальность, умение склоняться как лист травы и снова разгибаться, привычка к жизни вместе.
Мои герои прекрасно осознавали или, во всяком случае, «чуяли» главную свою альтернативу: жизнь или смерть. Все они переживали отнюдь не только укусы власти. Голодная смерть маячила на горизонте постоянно. Вот что пишет в своем дневнике 1933 года молодой человек, юноша восемнадцати лет от роду, сын раскулаченного отца, скрывающийся в Москве. Во-первых, он знает, что на Украине, откуда он родом, голод. Он прекрасно осознает, что в случае разоблачения ему самому грозит по меньшей мере высылка. Однако именно голод видится ему самой страшной перспективой.
Они хотели жить, а значит, страстно желали превратиться во что-то иное. Вернее, жить хотели все, а до желания преображения доходил не каждый. Огромную массу людей просто перемалывало. По отношению к ним предпочтительнее говорить не о преображении, а о неких первичных формах превращения. Они были лишь объектом телесных практик: их превращали различными способами, главным образом через «запись на теле»: меняли жизненный ритм, приучали к новым типам подчинения. Этой цели служили и... карточное распределение, и милитаризация гражданской жизни, и новые массовые праздники, слагавшие орнаменты из человеческих тел во славу «вечно живых». Тела приноравливались к новым функциям. Пролетариат был социальным артефактом, но диктатура от его имени была «физической реальностью». Неподдающихся выталкивали в пространства ниже общества: лагерь, скитания, голод и смерть. Так перемалывало прежде всего тех, кто продолжал в городе деревенское праздничное существование, кто пил, плясал, прогуливал, кто не думал о том, чтобы стать «культурным», кто плыл по течению. Что и как с ними происходило — предмет особого разговора. Главный предмет нашего интереса — люди, которые предавались самотворчеству и сами себя нормировали.
Возможности превращения действительно возникали: комсомол, армия, учеба, переезд в город — новые для бывшего крестьянина средства воспроизводства. Все они воспринимались как средство выживания, минимум, а максимум — кардинального изменения жизненных обстоятельств, вертикальной социальной мобильности. Эффективный аппарат самоконтроля ощущался как важный источник власти...
Документы эпохи свидетельствуют, как работали эти люди над своим языком, как стремились избавиться они от диалектизмов, от украинского, белорусского и т.д. акцента. Отрывок из дневника: «В последнее время я както почувствовал какуюто тягу к журналам... Полетические события, цифровые данные (всякого рода) душепро-ницающие фразы, слова записывать в дневник»4. Они играли в слова. Обучение новому языку было важным элементом постижения новых правил игры с целью «преобразиться». Свидетельство тому — рядо-положенность в изучаемых текстах сообщений о покупках, об успехах и сообщений о приобщении к газетному тексту, о попытке почитать тексты, будь то Маркса, Ленина или Сталина.
Итак, власть — это и власть номинации, власть называния элементов мира. Пытаясь обучиться новым названиям элементов мира, молодые люди с крестьянским прошлым принимали участие в игре номинации. Посредством новых слов они стремились упорядочить пространство жизни, собрать распавшийся мир, самоопределиться, обрести идентичность, найти свое место в обществе, вступить на путь социальной мобильности. С новыми словами они связывали исполнение желаний. Эти слова и имена выступали в прагматической, риторической и магической функциях...
Умение играть в новые словесные игры, следовать правилам знаково-символического обмена, овладение техниками писания и чтения, с одной стороны, и стремление вписаться в общество — с другой, шли рядом. Если ты хотел не только выжить, но и «вписаться», то надо было овладеть языком власти. У каждого из тех молодых людей, бывших крестьян, о которых здесь идет речь, был свой роман со «священными текстами». Они чувствовали, что эти тексты — ставка, которую можно было сделать в социальной игре. Вот отрывок из воспоминаний: «Выходя из класса на перемену, преподаватель толстую книгу оставил на столе. Вместе с другими я подошел и потрогал эту книгу, на обложке которой было написано: Карл Маркс «Капитал»». Это «дотрагивание» вызывает ассоциацию с мемуарами С. Цвейга, который посетил Россию в 1928 г.: «В студенческих общежитиях подходили татары, монголы важно показывали книги: «Дарвин», — говорил один, «Маркс», — вторил другой с такой гордостью, точно они сами написали эти книги». «Дотрагивание» как тактильная практика не равно чтению. По меньшей мере, это элемент фетишизма не столько текста, сколько Книги...
Действительно, тот факт, что под мышкой Маркса носили, но все же прочитать не сумели или не дочитали, свидетельствует как о непреодоленных трудностях вхождения в мир письма, так и о социально-прагматическом отношении к Имени и Книге, содержащей священный текст, пребывающий за семью печатями. Величественный текст, созданный величественным вождем. Им не хотелось, чтобы вождь превращался в элемент повседневности...
Итак, они хотели «культурной жизни», но играли в слова, занимались общественной работой, которая тоже тесно была связана с этой игрой, ибо требовала письменной фиксации результатов....Значимость этих языковых игр трудно преуменьшить. Конечно, посредством символических словесных игр реализовался дискурс власти. Но именно в результате игры складывались риторические коды как общественные правила говорения, кодирующие формы повествования и речи. Создавался социальный (социоисторический) код как система правил высказывания об обществе и о самих себе, система именования, почва для взаимопонимания между иначе разобщенными индивидами. Этим языком пользовались все, даже те, кто был «не согласен». Возникала система взаимопонимания в обществе, что вовсе не означало принятия «всеми» идеологических догм. Им не было нужды играть в оппозицию по отношению к власти. Раздвоение сознания, критическое восприятие политики были исключительной редкостью...
Исследователи (советского) общества отмечают изменение жизненных стилей во второй половине 30-х — «обуржуазивайте» манер, ценностей, мироотношения. Советский средний класс возникал как продукт потребности общества в дифференциации, в производительном труде, в профессионализме. Он же дал обществу технократа и бюрократа, партийного чиновника. Советский чиновник, которому подчинялась община, не прилетел с Марса. Во многих случаях он был крестьянин. Его породило само же крестьянство, он и жертва, и палач. Он может по своему происхождению быть сыном раскулаченного, не обязательно он из бедняков и босяков...
/Для этих людей/ идеологема «культурности» становится центральной, что прекрасно ощущается по их словарю. Это люди — советские, поскольку их когнитивно-культурная карта не выходит за пределы советскости. Они порвали с традиционной культурой и ничему не наследовали. Они не люмпены. У них кооперативные квартиры, а на сберкнижке у многих к началу 90-х была сумма, достаточная для покупки автомобиля... Их культурный горизонт крайне узок. Но нельзя забывать, с чего они начинали...
Так или иначе, с традиционным обществом они расстались навсегда. Они обрели новый габитус, а дети их вписались в городскую цивилизацию окончательно и бесповоротно...
Три переломных момента характерны для массовой биографии среднего класса советского общества — овладение письмом, возникновение индивидуации, зафиксированной в биографии, и усвоение новой рациональности в условиях модернизации сверху. Появление этих качеств — условие разрыва с архаикой деревенского общества и возникновения «модерна». Такой поворот дела позволяет включить биографию «советского человека» в реально существующий универсальный контекст.