Красноречие республиканского Рима 2 страница
Для того чтобы сплотить все сословия на защиту государства, Цицерон-консул воспользовался призраком анархии. Под конец 63 г. до н.э. ему удалось раскрыть политический заговор Катилины, целью которого было свержение законной власти. В случае с заговором Катилины у специалистов-историков существует гораздо больше вопросов, чем документально подтвержденных ответов. Помимо Цицерона об этом предмете красноречиво писал Гай Саллюстий Крисп, но позиции обоих авторов откровенно тенденциозны, факты изукрашены риторическими красотами, о сомнительности которых уже немало говорилось на страницах этого пособия.
Достоверно мы можем утверждать только то, что 8 ноября 63 г. до н.э. в храме Юпитера Статора Цицерон выступил перед римским сенатом с первой речью "Против Луция Сергия Катилины", в которой не содержалось почти никаких доказательств обвинения, но которая являла собой шедевр ораторского искусства. Цицерон начинает свое обвинение серией патетических риторических вопросов: "Доколе же ты, Катилина, будешь злоупотреблять нашим терпением? Как долго еще ты, в своем бешенстве, будешь издеваться над нами? До каких пределов ты будешь кичиться своей дерзостью, не знающей узды?" И далее риторический вопрос дополняется выразительной анафорой, недостаточно выраженной в русском переводе, но в оригинале начинающейся словом nihil (нисколько, совсем не): "Неужели тебя не встревожили ни ночные караулы на Палатине, ни стража, обходящая город, ни страх, охвативший народ, ни присутствие всех честных людей, ни выбор этого столь надежно защищенного места для заседания сената, ни лица и взоры4 всех присутствующих? Неужели ты не понимаешь, что твои намерения открыты? Не видишь, что твой заговор уже известен всем присутствующим и раскрыт? Кто из нас, по твоему мнению, не знает, что делал ты последней, что предыдущей ночью, где ты был, кого созывал, какое решение принял?" Нагнетаемое перечислением, эмоциональное напряжение разрешается выразительным и скорбным афоризмом: "О времена! О нравы!", за которым следует не менее выразительная антитеза: "Сенат это понимает, консул видит, а этот человек еще жив." Глагольные формы, стоящие в конце каждого колона (лат. membrum), удачно подчеркивают ритмическое членение антитезы и продолжают ритмику перечисления, соединенную с градацией в сочетании с коррекцией (поправкой): "Да разве только жив? Нет, даже приходит в сенат, участвует в обсуждении государственных дел, намечает и указывает своим взглядом тех из нас, кто должен быть убит, а мы, храбрые мужи, воображаем, что выполняем свой долг перед государством, уклоняясь от его бешенства и увертываясь от его оружия." Последнее предложение, помимо указанных приемов, содержит еще иронию ("а мы, храбрые мужи...") и специальную лексику жрецов, ведущих жертвенное животное на заклание ("намечает и указывает своим взглядом") (9,1, 1—2).
Столь эмоциональный всплеск, однако, не опирается ни на один из реальных доводов, поскольку ниже Цицерон переходит к историческим аналогиям о расправах олигархов над демократическими вождями, пытавшимися "произвести лишь незначительные изменения в государственном строе, а Катилину, страстно стремящегося резней и поджогами весь мир превратить в пустыню, мы, консулы, будем терпеть?" Историческая аналогия — излюбленный метод Цицерона, поскольку его идеальное государство, как и у предшествующих греческих аналитиков (ср. Исократ), находится в прошлом. Мудрые предки должны послужить образцом неразумным потомкам. История — учительница жизни. Само же обвинение против Каталины, опирающееся на чистую эмоцию (действительно, для чего заговорщикам "весь мир превращать в пустыню"?), теряется в этой обойме исторических и правовых доводов (I, 3—II, 4).
Из речи, произнесенной консулом, ясно одно — Катилина замыслил "резню и поджоги" (III, 6). Главным доказательством замыслов служит преступный характер обвиняемого: "Есть ли позорное клеймо, которым твоя семейная жизнь не была бы отмечена? Каким только бесстыдством не ославил ты себя в частной жизни?" Этопея обращается в инвективу — самый распространенный жанр исконно римского фольклора. Другим литературным приемом является персонификация или олицетворение, введенное Цицероном в VII книге: "Но теперь отчизна, наша общая мать, тебя ненавидит, боится и уверена, что ты уже давно не помышляешь ни о чем другом, кроме отцеубийства. И ты не склонишься перед ее решением, не подчинишься ее приговору, не -испугаешься ее могущества? Она так обращается к тебе, Катилина, и своим молчанием словно говорит: "Не было в течение ряда лет ни одного преступления, которого не совершил ты; не было гнусности, совершенной без твоего участия; ты один безнаказанно и беспрепятственно убивал многих граждан, притеснял и разорял наших союзников; ты оказался в силах не только пренебрегать законами и правосудием, но также уничтожать их и попирать. Прежние твои преступления, хотя они и были невыносимы, я все же терпела, как могла; но теперь то, что я вся охвачена страхом из-за тебя одного, что при малейшем лязге оружия я испытываю страх перед Каталиной, что каждый замысел, направленный против меня, кажется мне порожденным твоей преступностью, — все это нестерпимо. Поэтому удались и избавь меня от| этого страха; если он справедлив, чтобы мне не погибнуть; если он ложен — чтобы мне, наконец, перестать бояться". Если бы отчизна говорила с тобой так, неужели ты не должен был бы повиноваться ей, даже если бы она не могла применить силу?" (VII, 18—VIII, 19).] В уста персонифицированной отчизны, столь красноречиво взывающей к Катилине, Цицерон вкладывает собственный страх и собственное требование к обвиняемому покинуть пределы городских стен. Только то, что лично трогает оратора и писателя, может затронуть живые струны слушателя и читателя через созданный им текст. Оратора здесь не смущают парадоксальные соединения взаимоисключающих понятий ("своим молчанием словно говорит" — quodam modo tacita locuitur — оксюморон). В дальнейшем Цицерон доводит и антитезу до оксюморонного сочетания, создавая иллюзию всенародной поддержки собственной вражды к Катилине и необходимости его изгнания из Города: "Но когда дело идет о тебе, Катилина, то сенаторы, оставаясь безучастными, одобряют (сит tacent, clamant); слушая, выносят решение; храня молчание, громко говорят, и так поступают не только эти вот люди, чей авторитет ты, по-видимому, высоко ценишь (?!!), но чью жизнь не ставишь ни во что..."
По ходу речи Цицерон сам приходит к естественному вопросу, почему он, консул, уличающий Катилину в чудовищном заговоре против римского государства, требует лишь его изгнания? "Неужели ты не повелишь заключить его в тюрьму, повлечь на смерть, предать мучительной казни?" (XI, 27) — вопрошает он самого себя с помощью градации, или климакса, фигуры, основанной на нарастании эмоционально-смысловой значимости. В этой фразе намеренно опущены союзы, что придает ей особую упругость и в риторической практике именуется фигурой асиндетон. Но фактических обвинений против Каталины нет. Они заменены предсказаниями (XIII, 33), сравнениями (XIII, 31), божбой ("клянусь Геркулесом" — VII, 17), метафорами и прочими стилистическими красотами.
Поразительный эффект первой речи заключался в том, что, как рассказывает сам оратор, "Катилина, человек небывалой наглости, онемел перед нашим обвинением в сенате" (Cic., or., 37,129) и покинул пределы Рима в ночь на 9 ноября. Утром Цицерон выступил на форуме и сообщил народу о своих действиях во второй речи "Против Каталины". Победоносно звучит в этой речи цицероновский асиндетон (бессоюзие): "Он ушел, удалился, бежал, вырвался" (10, I, 1). Разумеется, речь идет о Луции Катилине, обличительный заряд характеристике которого придает особый строй риторической фразы с подчеркнутыми глагольными формами, воспринимаемый нами как инверсия: "Катилину, безумствующего в своей преступности, злодейством дышащего, гибель отчизны нечестиво замышляющего, мечом и пламенем вам и этому городу угрожающего, мы, наконец, из Рима изгнали или, если угодно, выпустили, или, пожалуй, при его добровольном отъезде проводили напутственным словом". Последнее — чистая правда. После отъезда противника Цицерон ощущает себя гораздо более уверенно и начинает создавать апологию собственному/деянию. Это особенно ощутимо в великолепной этической антитезе XI книги Второй катилинарии: "Ведь на нашей стороне сражается чувство чести, на той — наглость; здесь — стыдливость, там — разврат; здесь — верность, там — обман; здесь — доблесть, там — преступление; здесь — непоколебимость, там — неистовство; здесь — честное имя, там — позор; здесь — сдержанность, там — распущенность; словом, справедливость, умеренность, храбрость, благоразумие, все доблести борются с несправедливостью, развращенностью, леностью, безрассудством, всяческими пороками; наконец, изобилие сражается с нищетой, порядочность — с подлостью, разум — с безумием, наконец, добрые надежды — с полной безнадежностью. Неужели при таком столкновении, вернее, в такой битве сами бессмертные боги не даруют этим прославленным доблестям победы над столькими и столь тяжкими пороками?" (XI, 27).
Наконец, в ночь со 2 на 3 декабря были получены прямые улики против заговорщиков. Сторонникам Цицерона удалось перехватить письма, которые к Катилине везли из Рима послы галльского племени аллоброгов. Цицерон арестовал оставшихся в Городе заговорщиков Лентула Суру, Цетега, Габиния и Статилия и доложил о происшедшем народу в Третьей катилинарии. Собравшийся 3 декабря сенат лишил Суру звания претора, объявил Цицерона "отцом отечества" и назначил благодарственное молебствие богам за спасение государства. 4 декабря сенат объявил заговорщиков врагами государства, а 5 декабря в храме Согласия сенаторы решали вопрос о казни арестованных. Цицерон выступил с Четвертой катилинарией в поддержку предложения Децима Силана о казни без суда решением консула, наделенного чрезвычайными полномочиями (senatus consulum ultimum). Он, консул, "отец отечества", "спаситель государства", претерпевший на этой стезе многочисленные труды и свершивший все ценой опасностей, еще не догадывался, что пик его политической карьеры пройден и теперь его путь лежит под уклон.
Как рассказывает Плутарх, "в ту пору влияние и сила Цицерона достигли предела, однако же именно тогда многие прониклись к нему неприязнью и даже ненавистью — не за какой-нибудь дурной поступок, но лишь потому, что он без конца восхвалял самого себя. Ни сенату, ни народу, ни судьям не удавалось собраться и разойтись, не выслушав еще раз старой песни про Катилину и Лентула. Затем он наводнил похвальбами свои книги и сочинения, а его речи, всегда такие благозвучные и чарующие, сделались мукою для слушателей — несносная привычка въелась в него точно злая язва" (Plut., Cic., 24).
"Согласие сословий" оказалось мифом. Демократическая партия начала травить Цицерона еще до окончания срока консульства (Plut., Cic., 23). Вернувшийся с Востока Помпеи не поддержал Цицерона, поскольку вступил в более выгодный союз с Крассом и Цезарем (60 г. до н.э. — Первый триумвират). Понятно, что в этой ситуации Цицерону приходилось искать различные компромиссы. Поддерживая в деле Катилины своего помощника Мурену, претендовавшего на консульство в 62 г. до н.э. и обвиненного в подкупе избирателей (de ambitu), "Цицерону пришлось не столько доказывать слушателям невиновность Мурены, сколько ошеломлять их блеском своих аргументов; речь вызвала неодобрение строгого Катона, но Мурена был оправдан"5.
Как адвокат и политический оратор Цицерон все чаще защищает людей, чьи поступки и нравственные качества кажутся ему, мягко выражаясь, сомнительными. Философский релятивизм и скептицизм, лежащие в основе риторики как определенного вида деятельности, позволяют оратору превращать безнравственное в нравственное только с помощью блистательной словесной эквилибристики. Так происходит с Мунацием, Крассом, Публием Сестием... Эти выступления Цицерона все более расширяют пропасть между ним и старой аристократией, за незыблемость власти которой оратор выступал в самые напряженные периоды своей биографии. И сам Цицерон немало способствует ожесточению окружающих едким и беспощадным остроумием. По словам Плутарха, "он хвалил Марка Красса, и эта речь имела большой успех, а несколько дней спустя, снова выступая перед народом, порицал Красса, и когда тот заметил ему: "Не с этого ли самого места ты восхвалял меня чуть ли не вчера?" — Цицерон возразил: "Я просто-напросто упражнялся в искусстве говорить о низких предметах" (Plut., Cic., 25). Тот же Плутарх утверждает, что именно остроумие Цицерона сделало его врагом Клодия Пульхра (Plut., Cic., 29—30), по предложению которого в 58 г. до н.э. был принят закон, осуждавший консуляра за казнь сторонников Катилины. Цицерон, опасаясь худшего исхода, добровольно покинул Рим, после чего его дом в Городе и усадьбы были разрушены, а имущество конфисковано в казну.
Свое изгнание, продолжавшееся более полутора лет, Цицерон переживал чрезвычайно тяжело, забрасывал письмами влиятельных людей, жаловался и сулил услуги своего красноречия политическим противникам, нередко тем, кто нарочито способствовал осуждению победителя Катилины. Среди таких "влиятельных" были Помпеи и Цезарь, милостиво поддержавшие закон 57 г. до н.э. Публия Корнелия Лентула Спинтера о возвращении Цицерона в Рим и возмещении ему убытков. Позднее Цицерон опишет свое возвращение как триумфальное единение "отца отечества", спасшего государство, и благодарного римского народа, но былое политическое могущество уже утрачено, и оратор в политических речах будет угождать и низко льстить триумвирам — самым могущественным людям в Риме. В речи "О консульских провинциях" он попытается соединить несоединимое — отомстить Габинию и Писону, в чье консульство трибун Клодий принял закон об изгнании Цицерона, и выполнить обязательства перед Цезарем, не менее способствовавшим некогда Клодию. Сенат рассматривает закон о продлении полномочий проконсулов Габиния, Писона и Цезаря в провинциях Сирии, Македонии и Галлии. Цицерон намерен отобрать Сирию и Македонию у Габиния и Писона, но оставить Галлию за Цезарем. Поэтому в речи "О консульских провинциях" за логосомследует энкомий,но инвектива и похвала обрамлены признаниями, оправданиями, восхвалениями собственных подвигов Цицерона. Марк Туллий и прежде не забывал говорить о себе даже в самых отвлеченных от его личности случаях, но, видимо, такова тенденция римской культуры конца республики, продиктованная философией и этикой стоицизма, когда сама личность художника становится предметом лирической поэзии Катулла и художественной прозы Цицерона.
Оратору недостаточно "заклеймить Габиния и Писона, этих двух извергов, можно сказать, могильщиков государства..." (21, I, 2) с помощью этой красноречивой метафоры. Он описывает их консульство — год изгнания Цицерона — как разразившуюся бурю, когда "настал мрак для честных людей, ужасы внезапные и непредвиденные, тьма над государством, уничтожение и сожжение всех гражданских прав, внушенные Цезарю опасения насчет его собственной судьбы, боязнь резни у всех честных людей, преступление консулов, алчность, нищета, дерзость!" (21, XVIII, 43). Эта развернутая метафора, вероятно, предназначена для описания состояния души Цицерона, поскольку ни один из римских историков не описывает консульство Габиния и Писона как время насилия и беззакония. Амплификация вновь создается с помощью перечисления, нагнетающего эмоциональную атмосферу; с той же целью введены и ряды синонимов ("внезапные и непредвиденные", "уничтожение и сожжение") и прочие приемы, характерные для устной речи, то есть рассчитанные на слуховое восприятие.
Цицерон в этой речи дважды использует прием претериции (дословно "прохождение мимо"), когда утверждает, что, внося свое предложение о Габинии и Писоне, "не станет слушаться голоса обиды и гневу не поддастся" (21, I, 2), а затем две следующие книги посвящает инвективе против них, обвиняя в самых тяжких прегрешениях. И закругляет все новой претерицией: "Обо всем этом (т.е. о том, что уже сказано. — Е.К.) я умалчиваю не потому, что преступления эти недостаточно тяжки, а потому, что выступаю теперь, не располагая свидетельствами" (21, III, 6).
В той же речи Цицерон создает энкомий здравствующему Цезарю,6 используя мифологему о любимце Фортуны: "Даже если бы Гай Цезарь, украшенный величайшими дарами Фортуны, не хотел лишний раз искушать эту богиню, если бы он торопился с возвращением в отечество, к богам-пенатам, к тому высокому положению, какое, как он видит, его ожидает в государстве, к дорогим его сердцу детям, к прославленному зятю, если бы он жаждал въезда в Капитолий в качестве победителя, имеющего необычайные заслуги, если бы он, наконец, боялся какого-нибудь случая, который уже не может прибавить ему столько, сколько может у него отнять, то нам все же следовало бы хотеть, чтобы все начинания были завершены тем самым человеком, которым они почти доведены до конца. Но так как Гай Цезарь уже давно совершил достаточно подвигов, чтобы стяжать славу, но еще не все сделал для пользы государства и так как он все же предпочитает наслаждаться плодами своих трудов не ранее, чем выполнит свои обязательства перед государством, то мы не должны ни отзывать императора, горящего желанием отлично вести государственные дела, ни расстраивать весь почти уже осуществленный план ведения галльской войны и препятствовать его завершению" (21, XIV, 35). Благодаря этой речи Цезарь получил продление своих полномочий на пять лет, восхваляемый здесь же за "доблесть и величие духа Гней Помпеи" (21, XI, 27) достиг вершины своей популярности в Риме, и только Цицерон был обшикан сенаторами, не раз прерываемый во время своей речи (21, XII, 29; XVII, 40). Он еще не допускал мысли, что взращенная не без его участия трехголовая гидра пожрет и самое себя, и римскую республику, и самого Оратора...
Главная политическая речь Цицерона в эти годы — речь в уголовном суде "В защиту Милона", где оратор пытается оправдать убийцу своего главного политического противника Клодия. Он намерен доказать, что в стычке с Клодием, результатом которой стала смерть последнего, Милон только защищался. Эта виртуозная речь — лучшее из того, что делает Цицерон в 50-е гг. до н.э. Приведу пример построенной на ассонансах и аллитерациях ритмизированной антитезыэтой речи: "Стало быть, судьи, есть такой закон: ш нами писанный, а с нами рожденный; его мы неслыхали, не читали, неучили, а от самой природы получили, почерпнули, усвоили; он в нас не от учения, а от рождения, им мы невоспитаны, а пропитаны; и закон этот гласит: если жизнь наша в опасности от козней, от насилий, от мечей разбойников или недругов, то всякий способ себя оборонить законен и честен. Когда говорит оружие, законы молчат"(IV, 10)7. Но процесс безнадежно проигран. Милон осужден и вынужден проводить изгнание в Массилии. Историки запомнили сказанную Милоном уже в изгнании фразу, которую он произнес, прочитав речь Цицерона в его защиту в том виде, в котором она была опубликована автором: "Если бы он произнес именно такую речь, мне не пришлось бы отведать рыбы, которая ловится здесь в Массилии" (Cass. Dio, 40, 54). Вероятно, литературная и редакторская обработка речей при публикации была настолько значительной, что письменный вариант существенно отличался от устного.
Отстраненный от политической жизни Цицерон все больше времени посвящает ученым занятиям. В эти годы он создает знаменитую политическую трилогию "Об ораторе", "О государстве", "О законах", куда М.Л. Гаспаров справедливо включает трактат по риторике8. Ведь для лучшего оратора эпохи политический деятель, лишенный красноречия, таковым не является. В своем знаменитом сочинении "Об ораторе", восходящем к традициям философского диалога Платона и Аристотеля, Цицерон создает образ оратора-политика и правозащитника, который знаком со всеми науками, ибо они дают ему методику мышления и материал для его речей (I, 45—73). Свои излюбленные философские идеи, посвященные роли ораторского искусства в римской политической жизни, Цицерон вкладывает в уста Луция Лициния Красса, консула 95 г. до н.э., в доме которого Марк Туллий получил первые уроки философии, политики, риторики...
Философы утверждали, что риторика не есть наука, риторы твердили обратное; в диалоге Цицерона Красе предлагает компромиссное решение: риторика не есть истинная, то есть умозрительная, наука, но она представляет собой практически полезную систематизацию ораторского опыта (I, 107—11О). Практик римского форума Цицерон далек от мировоззренческих споров философов и риторов греческой классики, поэтому он примиряет, с одной стороны, софистов с Сократом и Платоном (на том основании, что Сократ был лучшим оратором из всех риторов, а "Федр" Платона есть блестящий образец той же философской риторики), а с другой — Аристотеля с Исократом, поскольку все они для него символы великого греческого искусства и образцы для подражания римлян.
Вопрос о нравственной сути виртуозного владения словом решается Цицероном очень конкретно, согласно идеалу политического оратора времен Сципиона и Катона. "Цицерон возвращается и к риторическому идеалу той же поры — его оратор не кто иной, как vir bonus dicendi peritus, для него красноречие имеет цену только в сочетании с политической благонадежностью, а само по себе оно есть опасное оружие, одинаково готовое служить добру и злу. Когда между благонадежностью и красноречием происходит разрыв, это всегда оказывается пагубно для государства: таково демагогическое красноречие вождей демократов — Тиберия Гракха в старшем поколении или Сульпиция Руфа в младшем; оба были замечательными ораторами, но оба погубили в конце концов и себя, и республику9.
Подобно греческим философам, Цицерон не находит нравственных критериев внутри самой риторики. Он ограничивается утверждением, что речь оратора должна служить только высоким и благородным целям, а обольщать судей красноречием столь же позорно, как и подкупать их деньгами10.
Прообразы своих идеальных политиков Цицерон находит не столько в римской, сколько в греческой древности. Это философы-политики, герои, соответствующие древнему идеалу ανηοπολιτικος — "общественного человека", Перикл, ученик Анаксагора, Алкивиад и Критий, ученики Сократа, Дион и Демосфен, ученики Платона, Тимофей, ученик Исократа (III, 138—139). Возвращение к единому источнику государственной мудрости греческих и римских властей Цицерон считает залогом общего блага.
Задача воспитания политического вождя лежит не в том, чтобы научить его красивой речи. Он должен знать многое и многое, чему не учат в риторических школах: "...с одной стороны, греческую философскую теорию, т.е. учение о единении граждан вокруг принципа равновесия и справедливости, с другой стороны, римскую политическую практику, т.е. традицию просвещенной аристократии Сципиона и его кружка, последователем которой считал себя Цицерон. Только это соединение красноречия со знанием и опытом создаст политического вождя: одна риторика здесь бессильна. Поэтому Цицерон и взял названием своего сочинения не традиционное заглавие "Риторика" или "О красноречии", а неожиданное — "Об ораторе"11. Ритор же не способен стать тем политическим вождем, который нужен Риму: он будет не властвовать над событиями, а покоряться им и принесет своими речами не пользу, а вред государству.
Во введении к диалогу Красса и Антония Цицерон задается вопросом, почему красноречием занимаются столь многие, а успеха достигают в нем лишь единицы? И сам на него отвечает: потому что красноречие — труднейшее из искусств, так как требует от оратора знаний сразу по многим наукам, каждая из которых сама по себе уже значительна (I, 6—20). Красноречие — вершина науки, утверждает Цицерон. В мире скепсиса, где все истины науки относительны, одни истины красноречия абсолютны, ибо они убедительны. В этом высшая гордость оратора. Подобная концепция риторики могла возникнуть из сплава скептицизма и стоицизма, которым следовал Цицерон. Как последователь скептикаФилона Цицерон придерживается широко известных в период эллинизма взглядов: критериев истинности познания для него нет, бытие божества недоказуемо, рока не существует, а человеческая воля свободна. В вопросах практической философии Цицерон — стоик:его этика строится на основании представления о природе, руководимой разумом, и о четырех добродетелях души (мудрость, справедливость, мужество, умеренность), диктующих человеку его нравственный долг, исполнение которого дает счастье.
Все эти философские вопросы были сосредоточены автором в первой книге диалога "Об ораторе", где Антоний и Красе в споре находят истину. Во второй книге Антоний рассуждал о нахождении, расположении, памяти, и, что особенно интересно, об иронии и остроумии — материале, наименее поддающемся логическому схематизированию (II, 216—217) (то есть о вопросах ремесла, которое Цицерон обозначил греческим словом τεχνολογια). В третьей книге Красс, продолжая разговор о ремесле, рассуждает о словесном выражении и о произнесении.
В целом книга "Об ораторе" говорила об образовании оратора истинного, идеального и совершенного. Следующий трактат "Брут" помимо споров с аттицистами, о которых речь пойдет в следующей главе, посвящался становлению национального красноречия и строился на продуманной картине исторического прогресса. Последний — "Оратор" — завершал картину риторической системы Цицерона. Умудренный опытом великий прозаик своей эпохи рассуждал о трех стилях красноречия, об уместности, ритме, словесном выражении и других практических вопросах риторики.
В трактате по истории римского красноречия "Брут" 46 г. до н.э. Цицерон заметит: "Ни те, кто заняты устроением государства, ни те, кто ведут войны, ни те, кто покорены и скованы царским владычеством, неспособны воспылать страстью к слову. Красноречие — всегда спутник мира, товарищ покоя и как бы вскормленник благоустроенного государства (45)". Его красноречию оставалось цвести менее трех лет, но эти три года показали миру, что размышления Цицерона по поводу истинного оратора — не громкая фраза. Он, долгие годы уступавший сильнейшим, искавший компромиссы, оказался последним и единственным идейным вождем и защитником римской республики.
Вернувшись из Киликии, Цицерон нашел Рим на пороге гражданской войны. Два бывших триумвира (Марк Красе погиб в Парфии в 53 г. до н.э.) и недавних родственника (в 54 г. до н.э. умерла Юлия, дочь Цезаря и жена Помпея) Гай Юлий Цезарь и Гней Помпеи Великий решили с помощью вверенных им легионов выяснить, кому из них будет принадлежать власть в государстве, еще недавно считавшемся свободным. Цицерон долго колебался. Он все надеялся на возможность примирения даже тогда, когда Помпеи и сенат бежали в Грецию, а Цезарь с легионами громил сторонников сената на земле Италии. Перед решающей битвой Цицерон оказался в лагере Помпея, но все там раздражало его и вызывало саркастические замечания (см.: Plut., Cic., 38). После Фарсальского разгрома Помпея и сената Цицерон вернулся в Италию, год ждал прощения от Цезаря в Брундизии, но увидев его "уважение и дружелюбие", вернулся и к своим ученым занятиям, и на Римский форум, чтобы стать единственным защитником знатных республиканцев перед диктатором. Его речи "За Лигария", "За Марцелла" полны лести Цезарю, которая особо неприятно поражает на фоне знаменитых писем, где Цицерон называет нового властителя Рима кровавым тираном, Писистратом, Фаларисом, а его правление — "царской властью". Подобного обвинения в римской республике было достаточно для насильственного устранения обвиняемого. Итак, публично восхвалявший Цезаря Цицерон все же имел гражданское мужество высказаться в защиту политических врагов диктатора и, по общему признанию, стал идеологом заговорщиков-республиканцев, зарезавших Цезаря в сенате 15 марта 44 г. до н.э.
После гибели Цезаря дальнейшая судьба государства на Римском форуме решилась с помощью риторики, и народ предпочел Бруту, изящному и сдержанному носителю идеи абстрактной свободы, эмоционального и напористого демагога Антония, который посулил толпе завещанные Цезарем деньги. К сожалению, об этих речах сохранились лишь отрывочные заметки в исторических сочинениях Плутарха, Светония, Аппиана, Диона Кассия и др. Смысл этой борьбы гениально уловил У. Шекспир в III акте трагедии "Юлий Цезарь". Формально Цицерона не было среди заговорщиков и в трагедии, непосредственно развернувшейся после мартовских ид, он не участвовал. Его прощальный выход был запланирован на сентябрь 44 г. до н.э.; 2 сентября он выступил перед сенатом с "Первой филиппикой против Марка Антония".