Отступление: к лицу ли государственному деятелю рассуждать о красноречии? (140–148)
(140) Но все это не может достичь намеченной цели, если не получит в словах нужное расположение и как бы строй и связь. Видел я, что мне и об этом надо сказать по порядку; но здесь, кроме всего, о чем я уже говорил[104], еще более смущали меня вот какие соображения. Мне случалось встречать не только завистников, каких везде полно, но даже поклонников моих достоинств, которые считали, что человеку, чьи заслуги сенат с одобрения римского народа оценил так высоко[105], как ничьи другие, не подобает столько заниматься в своих сочинениях техникою речи.
Если бы я им только и возразил, что не хочу ответить отказом на просьбу Брута, уже было бы достаточным извинением само мое желание удовлетворить честную и справедливую просьбу человека выдающегося и моего ближайшего друга.
(141) Но если бы я даже и пообещал — о если бы это было мне по силам! — преподать учащимся правила речи и указать пути, ведущие к красноречию, какой справедливый судья упрекнул бы меня за это? Кто мог бы оспаривать, что первое место в нашем государстве в мирные и спокойные времена[106] занимало красноречие, а знание права — второе? Ведь первое давало влияние, славу, опору, второе же — только средства к преследованию и защите. И право даже не раз прибегало само к помощи красноречия, а если и вступало с ним в борьбу, то с трудом защищало и собственные границы и пределы.
(142) Отчего же наука права всегда почиталась прекрасной, и дома знаменитых правоведов были полны учеников, тогда как человек, побуждающий молодежь к ораторскому искусству или помогающий в этом, подвергался порицанию? Уж если искусно говорить — это порок, то изгоните вовсе красноречие из государства; если же оно не только украшает своего обладателя, а и служит на благо всему государству, то разве позорно учиться честному знанию? и если обладать красноречием прекрасно, то разве учить ему не славно?
(143) "Но одно — общепринято, другое — ново". — Согласен; но и тому и другому есть своя причина. Знатоки права не уделяли для обучения особого времени, а одновременно удовлетворяли и тех, кто приходил к ним за уроком и за советом — ведь достаточно слушать со стороны их консультации, чтобы выучиться праву. Ораторы же, у которых дома все время было занято изучением дел и подготовкой речей, на форуме — их произнесением, а остаток дня посвящен отдыху, разве могли отводить время обучению и наставлению? К тому же, думается мне, большинство наших ораторов едва ли не сильнее дарованием, нежели ученостью, и поэтому они лучше умеют говорить сами, чем учить других, тогда как я, пожалуй, наоборот. —
(144) "Но преподавать — занятие недостойное". — Конечно, ежели преподавать, как в школе; но если давать советы, поощрять, расспрашивать, помогать, а то и читать и слушать вместе с учениками, и если этим можно их сделать лучше, то зачем отказываться от преподавания? Или выучить слова, какими отрекаются от святынь[107], — это достойно (а это действительно достойно), а слова, какими можно сберечь и защитить самые святыни, — недостойно? —
(145) "Но право объявляют своей специальностью даже те, кто его не знают; а красноречие даже те, кто в нем искусен, стараются скрывать, оттого что на опытных людей все смотрят с уважением, а на речистых — с подозрением." Но разве можно скрыть красноречие? Разве оно исчезнет, если даже его скрыть? и приходится ли бояться, чтобы кто-нибудь не счел, что самому учиться этому великому и славному мастерству весьма достойно, а учить других — позорно?
(146) Но, может быть, другие и скрывают это, а я всегда открыто признавал, что учился красноречию. В самом деле, мог ли я это отрицать, если я еще юношей покинул родину и ради этой самой науки отправился за море, если дом мой был полон ученейших мужей, если наша речь, как кажется, сохранила следы научных занятий, если, наконец, всякому доступны наши сочинения? Чего же мне было стыдиться? разве только слабости своих успехов.
Во всяком случае, то, о чем я говорил ранее, считается достойнее обсуждения, чем то, о чем мне предстоит говорить.
(147) Именно, разговор пойдет о соединении слов и даже о счете и мере слогов[108]; и если даже эти средства так необходимы, как мне кажется, то все же они более ярки в речи, чем в поучении. Так бывает всегда, а здесь в особенности. Нам приятнее смотреть на вершину дерева, чем на его ствол и корни, однако без них оно не может существовать; то же самое и в великих науках. И хотя широко известный стих[109], что нельзя "стыдиться мастерства, каким владеешь ты", не позволяет мне скрывать, как приятны мне такие упражнения, и хотя эту книгу заставило меня написать твое желание, все же я должен был ответить тем, чьи возражения я мог предугадать.
(148) Но даже если все, что я говорил, не убедительно, то будет ли кто-нибудь настолько суров и жесток, чтобы не сделать мне снисхождения за то, что теперь, когда мои знания и речи стали в общественных делах бесполезны, я не предался праздности, которая мне чужда, не предался скорби, которой я противлюсь, но предпочел заняться науками? Они ввели меня некогда в судилище и в курию, они теперь услаждают меня дома, и не только такими средствами, о которых написана эта книга, но и много более значительными и важными[110]; и если бы я в этом преуспел, то мои домашние занятия сравнялись бы с моими делами на форуме. Но вернемся к начатым рассуждениям.
Соединение слов (149–163)
(149) Размещаться слова будут[111] или так, чтобы наиболее складно и притом благозвучно сочетались окончания одних с началом следующих; или так, чтобы самая форма и созвучие слов создавали своеобразную цельность; или, наконец, так, чтобы весь период заканчивался ритмично и складно.
Рассмотрим, что представляет собой этот первый прием, который, пожалуй, требует наибольшей тщательности. Он должен создавать как бы некое сложное построение, однако без усилия: старания могли бы здесь быть бесконечными и в то же время ребяческими. Так, у Луцилия[112] Сцевола тонко попрекает Альбуция:
…Как легко твои слова расположены! Словно
Плитки в полу мозаичном сплелись в змеистый рисунок.
(150) Выступать наружу эта мелочная обработка сооружения никоим образом не должна.
Впрочем, искушенная опытом рука сама легко выработает правила сочетания. Ибо как глаз при чтении, так и мысль при произнесении будет заглядывать вперед, чтобы столкновение окончаний слов с началом следующих не создавало зияющих или жестких звучаний. Как бы ни были приятны и важны мысли, они оскорбят взыскательный слух, если будут поднесены в беспорядочных словах. В данном случае сам латинский язык настолько строг, что не найдется такого невежды, который не старался бы сливать гласные звуки.
(151) Даже Феопомпа упрекали за то, что он слишком ревностно избегал зияющих звуков[113], хотя и учитель его Исократ поступал так же. Но иначе делал Фукидид и сам Платон, писатель много славнейший, и притом не только в беседах — так называемых диалогах, где это делать приходилось нарочно, а и в речи к народу, в которой, по афинскому обычаю[114], восхвалял перед собранием тех, кто пал в сражениях, и которая имела такой успех, что, как тебе известно, с тех пор произносится в этот день ежегодно. В ней не редкость стечение гласных, которого Демосфен почти повсюду избегает как погрешности.
(152) Но пусть об этом судят греки, а нам при всем желании невозможно разъединять гласные в таких стечениях[115]. Доказательство этому — известные речи Катона, при всей их неотделанности; доказательство этому — все поэты, кроме тех, которые то и дело допускают зияние, чтобы получился стих, как, например, у Невия[116]: "Vos, qui accolitis Histrum fluvium atque algidum…"[117] и там же: "Quam nunquam vobis Grai atque barbari…".[118] Зато у Энния[119] — лишь один раз: "Scipio invicte…", как и у нас самих[120]: "Hoc motu radiantis etesiae in vada ponti…".[121]
(153) Значит, наши соотечественники часто не терпят и того, что греки хвалят[122]. — Но к чему говорить о гласных? Ради легкости произношения часто слова сокращаются даже там, где нет стечения гласных; так, например, говорят: "multi-modis", "in vasargenteis", "palm-et crinibus", "tecti-fragis". А что может быть большей вольностью, чем сокращать человеческие имена, чтобы они звучали складнее? Как мы говорим вместо "duellum" — "bellum" и вместо "duis" — "bis", так Дуэллий[123], разгромивший пунийцев в морском бою, получил имя Беллий[124], хотя все его предки звались Дуэллиями. Часто слова сокращаются в угоду не обычаю, а слуху. Как твой предок Аксилла стал называться Ала[125], если не благодаря выпадению громоздкой буквы? А изящная манера латинской речи исторгла эту букву даже из слов "maxilla"[126], "taxillus", "vexillum", "pauxillus".
(154) Кроме того, охотно соединяли слова при помощи слияния, например "sodes" вместо "si audes", "sis" вместо "si vis". А в одном слове "capsis" заключены целых три. Мы говорим "ain" вместо "aisne", "nequire" вместо "non quire"[127], "malle" вместо "magis velle", "nolle" вместо "non velle"[128], а иной раз и "dein" и "exin" вместо "deinde" и "exinde". И разве не чувствуется, почему мы говорим "cum filis", "cum" же "nobis" не говорим и вместо этого употребляем "nobiscum"? Ведь если бы говорилось иначе, стечение букв звучало бы слишком неприлично[129], — как, например, и в настоящем случае, не поставь я между этими двумя словами частицу "же". Отсюда же произошло "mecum" и "tecum", а не "cum me" и "cum te": чтобы походило на "nobiscum" и "vobiscum".
(155) И все-таки некоторые[130] порицают это, запоздало пытаясь исправлять нашу старину. Так, вместо "deum atque hominum fides" они говорят "deorum". Думается, что они не позаботились узнать, дозволяет ли это обычай? Так, даже названный нами поэт[131], которому случалось делать и такие необычные стяжения, как "patris mei meum factum pudet"[132] вместо "meorum factorum" или "texitur, exitium examen rapit" вместо "exitiorum", не сказал в одном месте "liberum" (как мы обычно говорим "cupidos liberum" или "in liberum loco"), но выразился во вкусе этих господ: "Neque tuum umquam in gremium extollas liberorum ex te genus…"[133] и точно так же: "namque Aesculapi liberorum". А другой поэт[134] в "Хрисе", напротив, употребил не только обычную форму стяжения "Cives, antiqui amici maiorum meum", но и слишком жесткую: "Consilium socii, augurium atque extum interpretes!"; он же, далее: "postquam prodigium horriferum, portentum pavos"[135], хотя такое стяжение не принято обычаем во всех именах среднего рода. Действительно, хотя у того же писателя и есть выражение "nihilne ad te iudicium armum accidit"[136],
(156) я не сказал бы "armum iudicium" так же уверенно, как говорю, вслед за цензорскими списками, "centuria fabrum" или "procum" вместо "fabrorum" и "procorum"; и уж подавно не скажу "duorum virorum iudicium" или "trium virorum capitalium", или "decem virorum stlitibus iudicandis". Правда, Акций сказал: "Video sepulcra dua duorum corporum"[137]; но он же сказал: "mulier una duum virum"[138]. Мне известно, которая форма правильна; тем не менее, в одних случаях я говорю, как позволяет обычай, безразлично "pro deum" или "pro deorum", а в других случаях непременно "trium virum", а не "virorum", и "sestertium, minimum" вместо "sestertiorum, nummorum", ибо здесь обычай не допускает колебаний.
(157) И можно ли запрещать нам говорить "nosse, iudicasse" и требовать только "novisse, iudicavisse", словно мы и не знаем, что в этом случае полная форма будет правильнее, а сокращенная употребительнее[139]. Так, у Теренция[140] встречаются обе: "Eho tu, cognatum tuum non noras?" и далее: "Stilponem, inquam, noveras?"[141] "Sient" — полная форма, "sint" — сокращенная, употребительны же обе: например, там же: "Quam cara sint quae post carendo intellegunt, Quamque attinendi magni dominatus sient"[142]. Я не могу осудить и слов "scripsere alii rem"[143]: я чувствую, что "scripserunt" — правильнее, но охотно следую обычаю, более приятному для слуха. "Idem campus habet"[144], сказал Энний, а в храмах пишут: "Idem probavit"[145]; "isdem"[146]— более правильная форма (однако не "eisdem" — это слишком протяженно), но она плохо звучит — и вот обычай позволяет совершать погрешности в угоду благозвучию. Я охотнее сказал бы "posmeridiana, quadriga", чем "postmeridiana, quadriiuga", и "mehercule", чем "mehercules". "Non scire" уже кажется варварским, "nescire" звучит приятнее. Да и самое слово "meridies" почему бы не произносить "medidies"? Право, лишь потому, что это было бы неблагозвучно?
(158) Крайне неблагозвучна и приставка "af"[147], которая уже теперь сохраняется только в приходо-расходных книгах, да и то не во всех, в разговорной же речи изменяется: так, мы говорим "amovit, abegit, abstulit", и даже не знаешь, что из этого правильнее: "a" или "ab" или "abs". Мало того, даже "abfugit" уже кажется некрасивым, и вместо "abfer" предпочитают говорить "aufer" — приставка, нигде, кроме этих двух слов, не встречающаяся. Были слова "noti, navi, nari", но когда пришлось к ним прибавить приставку "in", оказалось приятнее говорить "ignoti, ignavi, ignari", а не так, как требовала правильность[148]. Говорят "ex usu" и "e re publica", оттого что первое слово начиналось с гласной, а второе прозвучало бы шероховато, если бы мы перед ним не выбросили букву; то же самое и в словах "exegit, edixit". В словах "refecit, rettulit, reddidit" первая буква соединяемого слова изменяет приставку: то же самое в словах "subegit", "summovit", "sustulit".
(159) А как хорошо говорить в сложных словах "insipientem" вместо "insapientem", "iniquum" вместо "inaequum", "concisum" вместо "concaesum"! Оттого-то некоторые хотят даже говорить "pertisum"[149], что, однако, несогласно с обычаем. А что может быть изящнее следующего приема, установленного не природой, а неким обыкновением: в слове "indoctus" первая буква краткая, а в слове "insanus" протяженная, в слове "inhumanus" — краткая, а в "infelix" — долгая; короче говоря, первая буква растягивается в тех словах, какие начинаются с тех же букв, что и "sapiens" и "felix", а во всех остальных произносится кратко. То же самое в словах "composuit, consuevit, concrepuit, confecit". Сверься с правилами — они осудят, обратись к слуху — он одобрит; спроси, почему так, — он скажет, что так приятнее. А речь должна именно услаждать слух.
(160) Я и сам, зная, что наши предки употребляли в своей речи придыхания только при гласных[150], говорил, например, "pulcer, Cetegus, triumpus, Cartago"; но потом, хоть и запоздало, требования слуха заставили меня отбросить правильность, и я уступил общему обыкновению в разговоре, оставив свое знание при себе. А такие слова, как "orcivos, Matones, Otones, Caepiones, sepulcra, coronas, lacrimas" у нас остались, ибо суждение слуха это позволяет. Энний всегда писал "Burrus", никогда "Pyrrhus"[151]; "Vi patefecerunt Bruges", а не "Phryges", как свидетельствуют его старые книги. У них тогда не было греческих букв, а у нас есть целых две[152]; и хотя необходимость говорить "phrygum" и "Phrygibus" ведет к нелепости[153] — приходилось употреблять в варварском падеже греческую букву и только в прямом падеже сохранять греческую форму, — мы все же говорим "Phryges" и "Pyrrhus" в угоду слуху.
(161) Более того, сейчас кажется грубым, а некогда было очень изящным от слов, оканчивающихся теми же двумя буквами, что и "Optimus", отбрасывать последнюю букву, если за ней не следовала гласная. Это не пугало и в стихах, хотя теперь молодые поэты этого и избегают. Мы говорили[154]"qui est omnibu — princeps", а не "omnibus princeps" и "vita ilia dignu — locoque", а не "dignus". А если безыскусственный обычай так мастерски достигает приятности, чего же нам требовать от науки и искусства красноречия?
(162) Обо всем этом я мог бы сказать и подробнее, если бы только это было моим предметом, — ведь такая тема позволяет широко рассмотреть природу и употребление слов, — но я и так говорил дольше, чем этого требует поставленная нами задача.
Но так как о предметах и словах суждение принадлежит разуму, а звукам и ритму судья слух, и так как первое обращается к сознанию, а второе служит наслаждению, — там искусство достигается рассудком, здесь чувством. Поэтому мы должны или пренебречь желаниями тех, чьего одобрения мы ищем, или найти способ их удовлетворить.
(163) Две есть вещи, ласкающие слух: звук и ритм. Сейчас я скажу о звуке, тотчас затем — о ритме.
Слова, как было сказано[155], должны отбираться как можно более благозвучные, но почерпнутые все же из обычной речи, а не только изысканно звучащие, как у поэтов. "Qua pontus Helles, supera Tmolum ac Tauricos" — этот стих[156] блещет великолепными названиями местностей, зато следующий запятнан неблагозвучнейшей буквой: "fines, frugifera et efferta arva Asiae tenet"[157].
(164) Поэтому будем предпочитать добротность наших слов блеску греческих, чтобы не пришлось стыдиться такой речи[158]: "Qua tempestate Helenam, Paris…"[159] и т. д. Так мы и будем поступать, избегая, однако же, таких шероховатостей[160], как "habeo istam ego perterricrepam"[161] или "versutiloquas malitias"[162].
Созвучие отрезков (164–167)
Закономерность следует соблюдать не только в сочетаниях слов, но и в завершениях, ибо в этом состоит указанное нами второе требование слуха. Завершения получаются или как бы непроизвольно – самим расположением слов, или же с помощью таких слов, которые сами по себе образуют созвучия. Имеют ли они сходные падежные окончания, или соотносят равные отрезки, или противополагают противоположности[163], – такие сочетания уже по собственной природе ритмичны, даже если к ним ничего не прибавлено намеренно.
(165) В стремлении к такому созвучию, говорят, первым был Горгий; к этому роду относятся наши слова в речи за Милона[164]:
"Est enim, iudices, haec non scripta, sed nata lex, quam non didicimus, accepimus, legimus, verum ex natura ipsa arripuimus, hausimus, expressimus, ad quam non docti, sed facti, non instituti, sed imbuti sumus"[165]. В этой фразе все, что надо, соотносится с тем, с чем надо, и уже по этому самому кажется, что ритм здесь не выисканный, а явившийся сам собой.
(166) То же самое происходит и при сопоставлении противоположностей: таковы следующие примеры, в которых речь не только ритмична, но даже образует стих[166]: "Earn, quam nihil accusas, damnas (чтобы избежать стиха, следовало бы сказать "condemnas") bene quam meritam esse autumas. Male merere: id quod scis prodest nihil, id quod nescis obest?"[167] Стих здесь образован самим соотнесением противоположностей. В прозе здесь был бы такой ритм: "quod scis, nihil prodest, quod nescis, multum obest". Так и всегда то, что греки называют антитезой, то есть противопоставление противоположностей, с неизбежностью само собой образует ораторский ритм, и притом без всякой искусственности.
(167) Этим приемом наслаждались древние еще до Исократа, в особенности же тот Горгий, в чьей речи обычно сами созвучия порождают ритм. Мы и сами часто этим пользовались, например, в четвертой речи нашего обвинения[168]: "Сравните этот мир и ту войну, прибытие этого претора и победу того полководца, нечестивую смуту одного и непобедимое войско другого, разнузданность одного и умеренность другого: вы скажете, что захвативший Сиракузы был их основателем, а принявший благоустроенный город был захватчиком".
Ритм: введение (168–174)
(168) Итак, допустим, что мы познакомились и с этими ритмами: теперь выясним, что собой представляет третий вид ритмичной и складной речи. Кто его не чувствует, у того не знаю, что за уши и чем он вообще похож на человека. Во всяком случае, мой слух радуется законченным и полным периодам, ощущает кургузые и не терпит растянутых. Но зачем говорить обо мне? Я видел, как целые собрания встречали одобрительными криками складно оконченные фразы. Ведь слух ожидает, чтобы мысль была представлена стройными словами.
"Но этого не было у древних!"[169]Да, только этого, пожалуй, и не было: ибо и слова они умели отбирать, и мысли находить важные и приятные, но мало заботились об их связности и полноте.
(169) "Это-то мне и нравится", – говорят некоторые. – Что ж, если старинная живопись[170] с малым количеством красок славится больше, чем нынешняя, усовершенствованная, то, может быть, мы должны вернуться к древней и, уж во всяком случае, отвергнуть новую? Они хвалятся именами древних: ведь как среди возрастов наиболее почтенна старость, так среди образцов – древность. Я сам ценю ее очень высоко; и я не требую от древности того, чего в ней нет, а хвалю то, что в ней есть, тем более, что, на мой взгляд, то, что в ней есть, важнее, чем то, чего в ней нет: ибо больше достоинства в словах и мыслях, которыми они замечательны, чем в закругленности фраз, которой они не имеют. Эта закругленность была изобретена позже, но я полагаю, что и древние применяли бы ее, если бы этот прием был уже известен и в ходу; а после его изобретения им пользовались, как мы видим, все великие ораторы.
(170) Тем не менее, когда мы говорим, что в той или иной судебной или политической[171] речи имеется ритм, само это слово вызывает недовольство. Кажется, что если сам оратор стремится в речи к ритму, этим он прилагает слишком уж много стараний к тому, чтобы пленить слух. Основываясь на этом, эти люди и сами говорят отрывистыми и обрубленными фразами, и порицают тех, кто ведет речь складно и законченно. Такие порицания справедливы, если в этой речи слова пустые и мысли легковесные; но если в ней достойное содержание и отборные слова, то почему они предпочитают, чтобы речь хромала и спотыкалась, а не шла вровень с мыслью? Ведь этот пресловутый ритм ничего иного не означает, кроме того, что слова складно охватывают мысль; а это было также и у древних, но по большей части – случайно, а часто – благодаря природному чутью; и то, что у них особенно хвалят, почти всегда хвалят как раз за закругленную форму.
(171) У греков этот прием пользуется признанием по крайней мере около четырехсот лет[172], а мы его только недавно усвоили. И если Энний мог говорить в осуждение своим предшественникам[173]:
Тем стихом, каким вещуны певали да фавны, –
то почему мне нельзя таким же образом отозваться о древних? ведь я даже не собираюсь сказать, как он:
...Прежде, чем я не открыл иной, –
ибо я и читал и слышал таких ораторов, речь которых закруглялась почти с совершенством. Но тем, кто на это не способен, мало того, что их не презирают: они требуют, чтобы их хвалили. Тех писателей, которых они объявляют своими образцами, я готов хвалить, хотя и сознаю их недостатки; однако самих подражателей хвалить не за что, потому что они перенимают только слабости образцов и совершенно чужды их достоинств.
(172) Но что делать, если слух их так нечеловечески груб, что на них не действует даже авторитет самых ученых мужей? Не говорю об Исократе с его учениками Эфором и Навкратом, хотя эти изобретательнейшие творцы разработки и украшения речи должны были и сами быть величайшими ораторами. Но кто же всех ученее, всех проницательнее, всех строже в изобретении и оценке, если не Аристотель, который к тому же был непримиримым врагом Исократа? Между тем и он стиха в речи не допускает, ритма же требует. Его слушатель Феодект, писатель изящный, по мнению самого Аристотеля, а также и теоретик, думает так же и дает такие же советы; а Феофраст говорит о том же самом с еще большей обстоятельностью. Так можно ли мириться с теми, кто не признают этих авторитетов? разве только они вообще не знают об этих наставлениях.
(173) А если это так – иначе я не могу и думать, – то неужели им не подсказывает того же собственное чутье? Неужели они не ощущают ни пустот, ни недоделок, ни кургузости, ни спотыкливости, ни растянутости? Целый театр поднимает крик, если в стихе окажется хоть один слог дольше или короче, чем следует, хотя толпа зрителей и не знает стоп, не владеет ритмами и не понимает, что, почему и в чем оскорбило ее слух; однако сама природа вложила в наши уши чуткость к долготам и краткостям звуков, так же как и к высоким и низким тонам.
(174) Так хочешь ли ты, Брут, чтобы мы изъяснили этот вопрос даже более подробно, чем те, от кого мы почерпнули свои знания[174]или же можно удовольствоваться сказанным этими последними? Но зачем я спрашиваю о твоем желании, если сам я вижу по твоему ученому письму, что именно этого ты хочешь больше всего? В таком случае мы прежде всего изъясним происхождение, затем причину, затем сущность и, наконец, самое употребление речи складной и ритмичной[175].