Идеальный характер рисуемого образа оратора (7-10)
Марк Туллий Цицерон
Оратор
Примечание переводчика
Перевод трех трактатов, вошедших в эту книгу, сделан по следующим изданиям:
1) De oratore: M. Tullii Ciceronis scripta… p. 1, v. 2, rec. Gul. Friedrich. Lps., 1891;
2) Brutus: M. Tullii Ciceronis scripta… fasc. 4, rec. H. Malcovati, Lps., 1965;
3) Orator: M. Tullii Ciceronis Orator als Ersatz der Ausgabe v. O. Jahn erkl. v. W. Kroll. В., 1913.
Для комментария были использованы издания: "Об ораторе" — К.В. Пидерита, Ф.Т. Адлера, О. Харнекера (1886), Г. Зорофа (1875), С.А. Уилкинса (1892), Э. Курбо (книга 1, 1905); "Брут" — К.В. Пидерита, В. Фридриха (1889), П. Эрколе (1891), Ж. Марта (1907), В. Кролля (1908); "Оратор" — К.В. Пидерита (1876) и указанное издание В. Кролля.
Из всех произведений Цицерона его сочинения об ораторском искусстве едва ли не более всего требуют в настоящее время нового научного издания. Причина этого — в состоянии рукописного предания этой группы сочинений Цицерона. Трактаты об ораторском искусстве дошли до нас в двух рукописных изводах — "неполном" и "полном". Там, где текст этих изводов совпадает, мы можем с достаточной уверенностью полагать, что он соответствует цицероновскому оригиналу. Но там, где он не совпадает, издатели не имеют никаких объективных оснований предпочесть вариант одного извода варианту другого, и им приходится оперировать доводами "от смысла", всегда оспоримыми. К счастью, расхождения такого рода обычно касаются несущественных мелочей и подчас даже не сказываются на переводе.
Происхождение двух изводов цицероновского текста таково. С падением античной культуры три трактата Цицерона теряют популярность. Если "Риторика к Гереннию" и юношеское Цицероново сочинение "О нахождении" усиленно переписываются как учебники риторики, то "Об ораторе" и "Оратор" выживают в едва ли не единственной рукописи со многими утраченными листами, а "Брут" забывается совсем (лишь случайно уцелел недавно найденный отрывок Кремонской рукописи "Брута" IX в.). Когда минует полоса "темных веков" раннего средневековья, и уцелевшие памятники античной литературы вновь начинают переписываться по европейским монастырям, эта дефектная рукопись трактатов "Об ораторе" и "Оратор" становится источником целого семейства списков; все они имеют общую черту — пропуски (порой очень большие, по половине книги и более) на тех местах, где в архетипе были потеряны листы. Это и есть "неполный извод"; архетип его давно погиб, но текст его отчасти поддается реконструкции по старейшим и лучшим спискам — "Авраншскому", "Гарлеянскому", "Эрлангенскому" (IX–X вв.) и др.
В XIV-начале XV в. эпоха Возрождения резко оживила интерес к риторическим трактатам Цицерона. Сохранившиеся рукописи "Об ораторе" и "Оратора" переписываются все чаще, и досада на их неполноту прорывается все сильнее. Дело доходит до того, что около 1420 г. миланский профессор Гаспарино Барцицца, лучший тогдашний специалист по цицероновской риторике, взялся за рискованный труд: собрался заполнить пробелы "неполного извода" собственными дополнениями для связности. Но не успел он закончить свою работу, как совершилось чудо: в глухом итальянском городке Лоди была найдена заброшенная рукопись с полным текстом всех риторических сочинений Цицерона — "старой риторики" ("Риторики к Гереннию"), "новой риторики" ("О нахождении"), "Об ораторе", "Брута" (до этого вовсе неизвестного) и "Оратора". Барцицца и его ученики набрасываются на новую находку, расшифровывают с трудом ее старинный (вероятно, VIII в.) шрифт и изготавливают, наконец, удобочитаемую копию. С этой копии снимаются списки, с них новые списки, и в своей совокупности они составляют "полный извод" цицероновского текста; во главе его стоят рукописи "Флорентийская Мальябекки", ватиканская "Оттобонианская" (единственная, включающая все три трактата подряд) и "Палатинская" — все три относятся к 1422–1425 гг. А между тем происходит непоправимое: архетип этого извода, Лодийская рукопись, оказывается заброшенной, никому не хочется биться над ее трудным текстом, ее отсылают за ненадобностью обратно в Лоди, и там она пропадает без вести: начиная с 1428 г. о ее судьбе ничего не известно. Европейские филологи не перестают оплакивать эту потерю до наших дней.
Рукописи множились, наряду со списками "неполного" и "полного" изводов появлялись списки смешанные, вносившие в один извод поправки по другому. С изобретением книгопечатания рукописи сменяются печатными изданиями: около 1465 г. в Субиако выходит первое печатное издание трактата "Об ораторе", в 1469 г. в Риме выходит первое печатное издание всех трех трактатов вместе. В течение нескольких столетий основой для этих изданий брались рукописи "полного извода" как наиболее связные и удобные. Лишь в 1830-х годах швейцарский филолог Я. Орелли, работая над переизданием всех сочинений Цицерона, обратил внимание на то, что старые рукописи "неполного извода" часто дают более приемлемые чтения, чем рукописи "полного извода". С этих пор начинается постепенная реабилитация рукописей "неполного извода" во главе с Авраншской; постепенно устанавливается общепринятое чтение там, где текст двух изводов дает расхождения; но значительная часть разночтений до сих пор остается спорной.
Во всех научных изданиях сочинений Цицерона для облегчения ссылок принята двойная система сквозной рубрикации текста: по главам и по параграфам. В нашем издании номера глав отмечены полужирными числами внутри текста, номера параграфов — светлыми числами на полях. [В электронной публикации номера параграфов обозначены числами в круглых скобках внутри текста. — Прим. О. Любимовой.] В ссылках на трактат "Об ораторе" дается римская цифра, обозначающая книгу, и номер параграфа; в ссылках на "Брута" — буква Б и номер параграфа; в ссылках на "Оратора" — буква О и номер параграфа. Подзаголовки, напечатанные полужирным шрифтом в начале абзацев, Цицерону не принадлежат и введены в наше издание только для облегчения ориентировки читателя в сложном цицероновском тексте.
В нижеследующих комментариях числа в начале каждого примечания указывают номер параграфа, к которому относится примечание.
Посвящение (1–2)
(1) Что труднее и тяжелее: ответить отказом на твои частые просьбы все об одном и том же или выполнить то, чего ты просишь? — Вот о чем размышлял я, мой Брут, долго и много. Мне казалось поистине жестоким отказать тебе, кого я так сильно люблю и чью ответную любовь я чувствую, в твоей справедливой просьбе и достойном желании; но и посягать на такой предмет, с которым силы не могут совладать и которого даже мысль не может обнять, также, полагал я, не подобает тому, кто опасается суда людей разумных и сведущих.
(2) Ибо что может быть тяжелее, чем решить, каков лучший образ и как бы лучший облик речи[1], когда славные ораторы так не похожи друг на друга? Уступая твоим частым просьбам, я приступаю к этому не столько в надежде на успех, сколько из желания предпринять попытку: потому что я предпочитаю, последовав твоей воле, обнаружить перед тобой недостаток разумения, нежели в противном случае — недостаток доброты.
Трудности темы (3–6)
(3) Итак, ты все чаще меня спрашиваешь, какой род красноречия нравится мне больше всех и каким я представляю себе то красноречие, к которому ничего уже нельзя прибавить, которое я считаю высшим и совершеннейшим? Но тут я боюсь, что если я выполню то, чего ты хочешь, и обрисую такого оратора, какого ты ищешь, этим я ослаблю усилие многих, кто в бессилии отчаянья откажется посягать на то, чего не надеется достигнуть.
(4) Но по справедливости, на все должны посягать все те, в ком есть желание прийти к цели великой и достойной великих усилий. А у кого не хватит природных данных или[2] силы выдающегося дарования или кто будет недостаточно просвещен изучением великих наук, пусть и он идет по тому пути, по какому сможет, ибо если стремиться стать первым, то не позорно быть и вторым и третьим.
Ведь и среди поэтов есть место не одному Гомеру, если говорить о греках, и не одному Архилоху, или Софоклу, или Пиндару, но и вторым после них, и даже тем, кто ниже вторых.
(5) Так же и в философии величие Платона[3] не помешало писать Аристотелю, и сам Аристотель своими поистине дивными знаниями и плодовитостью не угасил усердия остальных.
И не только эти блистательные мужи не были отвращены от своих высших исканий, но даже и мастера не оставили своих искусств оттого, что они не в состоянии подражать красоте Ялиса, которого мы видели на Родосе, или Венеры Косской; ни изваяние Юпитера Олимпийского, ни статуя Дорифора не отпугнули остальных скульпторов, и они по-прежнему отлично знали, что им делать и куда идти; а было их так много, и каждый в своем роде стяжал такую славу, что, восхищаясь высшим, мы не можем не ценить и второстепенное.
(6) Также и среди ораторов — по крайней мере, греческих, — есть один, который дивно высится над всеми; тем не менее, и рядом с Демосфеном было много великих и славных ораторов; были они и до него, да и после него не исчезли. Поэтому тем, кто посвятил себя изучению красноречия, незачем терять надежду или ослаблять усердие: даже в достижимости совершенства не следует отчаиваться, а в высоких предметах прекрасно и то, что лишь приближается к совершенству.
План (43)
(43) Так как оратор должен заботиться о трех вещах — что сказать, где сказать и как сказать[37], — то нам следовало бы изложить, что является лучшим в каждом из этих случаев; но мы сделаем это несколько иначе, чем это обычно делается при изучении риторики. Мы не будем давать правила, так как не в этом наша задача, но мы набросаем образ и облик образцового красноречия: не то, какими средствами оно достигнуто, но то, каким оно представляется нам.
(44) О двух первых вещах — вкратце, потому что они не столь важны, сколько необходимы для достижения высшей славы; к тому же они свойственны и многим другим предметам[38].
"Что сказать": нахождение (44–49)
Действительно, найти и выбрать, что сказать, — великое дело: это — как бы душа в теле; но это забота скорее здравого смысла, чем красноречия, а в каком деле можно обойтись без здравого смысла? Конечно, тот оратор, в котором мы ищем совершенства, будет знать, откуда извлечь основания и доводы.
(45) О чем бы ни говорилось в судебной или политической речи, выяснению подлежит, во-первых, имел ли место поступок, во-вторых, как его определить и, в-третьих, как его расценить. Первый вопрос разрешается доказательствами, второй — определениями, третий — понятиями о правоте и неправоте. Чтобы применить эти понятия, оратор — не заурядный, а наш, образцовый оратор — всегда по мере возможности отвлекается от действующих лиц и обстоятельств, потому что общий вопрос может быть разобран полнее, чем частный, и поэтому то, что доказано в целом, неизбежно доказывается и в частности.
(46) Это отвлечение разбора от действительных лиц и обстоятельств к речи общего характера называется θέσις. Таким путем Аристотель развивал у молодых людей не только тонкость рассуждения, нужную философам, но и полноту средств, нужную риторам, чтобы обильно и пышно говорить за и против. Он же указал нам "места" — так он это называет — как бы приметы тех доводов, на основе которых можно развить речь и за и против.
(47) Так и поступит наш оратор — ибо мы говорим не о каком-нибудь декламаторе или площадном крючкотворе, но о муже ученейшем и совершеннейшем: когда перед ним будут те или иные "места", он быстро пробежит по всем, воспользуется удобными и будет о них говорить обобщенно, а это позволит ему перейти и к так называемым общим местам.
Но этими средствами он не будет пользоваться бездумно: он все взвесит и сделает свой выбор, потому что не всегда и не во всяком деле доводы, развитые из одних и тех же мест, имеют один и тот же вес.
(48) Поэтому он будет разборчив и не только найдет, что можно сказать, но и прикинет, что должно сказать. Действительно, нет ничего плодоноснее, нежели дарование, особенно когда оно возделано науками: но как богатый изобильный урожай приносит не только колосья, но и опаснейшие для них сорные травы, так иногда и из таких "мест" выводятся доводы легковесные, неуместные или бесполезные.
(49) И если бы настоящий оратор не делал здесь разумного отбора[39], разве бы он сумел остаться и держаться в кругу выгодных ему данных, смягчить невыгодные, скрыть или по возможности совсем обойти те, которых он не может опровергнуть, отвлечь от них внимание или выдвинуть такое предположение, которое покажется правдоподобнее, чем враждебная точка зрения?
"Что сказать": расположение (50)
(50) А с какой заботою он расположит все, что найдет! — ибо такова вторая из трех забот оратора. Конечно, он возведет к своему предмету достойные подступы и пышные преддверия, он с первого натиска овладеет вниманием, утвердит свои мнения[40], отразит и обессилит противные, поставит самые веские доводы частью в начало, частью в конец, а между ними вдвинет слабые.
"Как сказать" (51–54)
(51) Итак, мы описали бегло и вкратце, каким должен быть оратор в отношении двух первых частей красноречия. Но, как мы уже сказали, эти части при всей их значительности и важности требуют меньше искусства и труда; зато когда он найдет, что сказать и где сказать, то несравненно важнее будет позаботиться, как сказать. Известно, что и наш Карнеад[41] не раз говорил: "Клитомах[42] говорит то же, что я, а Хармад, вдобавок, так же, как я". Если в философии, где смотрят на смысл и не взвешивают слов, столь многое зависит от способа выражения, то что подумать о делах судебных, в которых речь — превыше всего?
(52) По крайней мере, по твоим письмам, Брут, я почувствовал, что ты меня спрашиваешь не о том, чего я хочу от наилучшего оратора в отношении нахождения и расположения, но желаешь узнать, какой род самой речи я считаю лучшим. Трудная задача, бессмертные боги! пожалуй, самая трудная из всех. Ведь наша речь мягка, гибка и так податлива, что последует, куда бы ее ни повели: и поэтому разнообразие характеров и склонностей породило весьма не сходные друг с другом роды красноречия.
(53) Одним по сердцу текучая округленность слов, и они считают красноречием безостановочную речь; а другие любят отдельные, расчлененные отрезки с остановками и передышками. Что может быть более различно? однако и в том и в другом есть нечто превосходное. Одни изощряются в спокойствии, плавности и как бы чистоте и прозрачности своего рода речи; другие, пользуясь жесткими и строгими словами, стремятся к своеобразной скорбности слога. А так как мы только что установили разделение, что одни желают казаться важными, другие простыми, третьи умеренными, то сколько мы насчитали родов речи, столько же оказывается и родов ораторов.
(54) И так как я уже начал давать тебе больше, чем ты просил, — ибо ты интересовался только родом речи, я же ответил вкратце и о нахождении и о расположении, — то я и теперь буду говорить не только об изложении речи, но и о ее произнесении: таким образом, ни одна часть не останется в стороне. Что же касается запоминания, то оно является общей принадлежностью многих искусств, и о нем здесь говорить не место.
Произнесение (55–60)
(55) "Как сказать" — это вопрос, относящийся и к произнесению и к изложению: ведь произнесение есть как бы красноречие тела и состоит из голоса и движений. Изменений голоса столько же, сколько изменений души, которые и вызываются преимущественно голосом. Поэтому тот совершенный оратор, о котором я все время веду рассказ, смотря по тому, как пожелает он выразить страсть и всколебать души слушателей, всякий раз будет придавать голосу определенное звучание. Об этом я сказал бы подробнее, если бы сейчас было время для наставлений или если бы ты об этом просил. Сказал бы я и о тех движениях, с которыми связано и выражение лица: трудно даже передать, насколько важно, хорошо ли оратор пользуется этими средствами.
(56) Ведь даже люди, лишенные дара слова, благодаря выразительному произнесению нередко пожинали плоды красноречия, а многие люди речистые из-за неумелого произнесения слыли бездарными. Поэтому недаром Демосфен утверждал, что и первое дело, и второе, и третье есть произнесение. И если без произнесения нет красноречия, а произнесение и без красноречия имеет такую силу, то, бесспорно, что его значение в ораторском искусстве огромно.
Итак, если кто захочет быть первым в красноречии, пусть он в гневных местах говорит напряженным голосом, в спокойных — мягким; низкий голос придаст ему важности, колеблющийся — трогательности.
(57) Поистине удивительна природа голоса, который при помощи только трех звучаний — низкого, высокого и переменного — достигает столь разнообразного и столь сладостного совершенства в напевах. Ведь даже в речи есть некий скрытый напев — не тот, что у фригийских и карийских риторов, которые почти поют в своих концовках[43], но такой, какой имели в виду Демосфен и Эсхин, упрекая друг друга[44]в переливах голоса; а Демосфен, даже больше того, не раз говорит, что у Эсхина голос был слащавый и звонкий.
(58) Вот что надо еще, по-моему, заметить относительно достижения приятности в интонациях: сама природа, как бы упорядочивая человеческую речь, положила на каждом слове острое ударение, притом только одно, и не дальше третьего слога от конца, — поэтому искусство, следуя за природой, тем более должно стремиться к усладе слуха.
(59) Конечно, желательно, чтобы и голос был хороший; но это не в нашей власти, а постановка и владение голосом — в нашей власти. Следовательно, наш образцовый оратор будет менять и разнообразить голос и пройдет все ступени звучания, то напрягая его, то сдерживая.
Движениями он будет владеть так, чтобы в них не было ничего лишнего. Держаться он будет прямо и стройно, расхаживать — изредка и ненамного, выступать вперед — с умеренностью и тоже нечасто; никакой расслабленности шеи, никакой игры пальцами, — он не будет даже отбивать ритм суставом; зато, владея всем своим телом, он может наклонять стан, как подобает мужу, простирать руки в напряженных местах и опускать их в спокойных.
(60) А какое достоинство, какую привлекательность изобразит его лицо, которое выразительностью уступает только голосу! При этом должно избегать всякого излишества, всякого кривляния, но зато искусно владеть взглядом. Ибо как лицо есть изображение души, так глаза — ее выражение[45]. А насколько им быть веселыми или печальными, покажут сами предметы, о которых будет идти речь.
Изложение: вступление (61)
(61) Но пора уже обрисовать образ высшего красноречия, каким обладает наш совершенный оратор. Само название показывает, что именно этим он замечателен, и все остальное в нем перед этим ничто: ведь он именуется не "изобретатель", не "располагатель", не "произноситель", хотя все это в нем есть, — нет, его название ῥήτωρ[46] — по-гречески и eloquens по-латыни. Всякий может притязать на частичное обладание любым другим искусством оратора, но его главная сила — речь, то есть словесное выражение, — принадлежит ему одному.
Простой род (76–90)
Прежде всего должны мы изобразить того оратора, за кем одним признают иные имя аттического.
(76) Он скромен, невысокого полета, подражает повседневной речи и отличается от человека неречистого больше по существу, чем по виду. Поэтому слушатели, как бы ни были сами бездарны, все же полагают, что и они могли бы так говорить. Действительно, точность этой речи со стороны кажется легкой для подражания, но на пробу оказывается на редкость трудна. В ней нет избытка крови, но должно быть достаточно соку, чтобы отсутствие великих сил возмещалось, так сказать, добрым здоровьем.
(77) Прежде всего освободим нашего оратора как бы от оков ритма. Ты ведь знаешь, что оратор должен известным образом соблюдать некоторый ритм, о чем у нас будет речь дальше[60]; но это относится к другим стилям, а в этом должно быть полностью отвергнуто. Но, будучи вольным, он не должен быть распущенным, чтобы получалось впечатление свободного движения, а не разнузданного блуждания. Далее, он не будет, так сказать, подгонять слова к словам: ведь так называемое зияние, то есть стечение гласных, также обладает своеобразной мягкостью и указывает на приятную небрежность человека, который о деле заботится больше, чем о словах.
(78) Однако, располагая этими двумя вольностями, — в течении и сопряжении слов — тем более надо следить за остальными. Даже сжатую и измельченную речь следует заботливо обрабатывать, ибо даже беззаботность требует заботы. Как говорят, что некоторых женщин делает привлекательными самое отсутствие украшений, так и точная речь приятна даже в своей безыскусственности: и в том и в другом случае что-то придает им красоту, но красоту незаметную. Можно убрать всякое приметное украшение, вроде жемчугов, распустить даже завивку…
(79)…и подавно отказаться от всех белил и румян — однако изящество и опрятность останутся.
Речь такого оратора будет чистой и латинской, говорить он будет ясно и понятно, за уместностью выражений будет зорко следить. У него не будет одного лишь достоинства речи — того, которое Феофраст перечисляет четвертым: пышности сладостной и обильной. Он будет бросать острые, быстро сменяющиеся мысли, извлекая их словно из тайников, и это будет главным его оружием;
(80) а средствами ораторского арсенала будет он пользоваться весьма сдержанно. Арсенал же наш — это украшения как мыслей, так и слов. Украшение бывает двоякого рода: иное для отдельных слов, иное для сочетаний слов. Для отдельных слов украшением считается, если слова, употребленные в собственном значении, наилучше звучат или полнее всего выражают смысл; а слова несобственного значения являются или переносными выражениями, откуда-нибудь заимствованными, или новыми, сочиненными самим оратором, или древними, вышедшими из употребления. (Последние, по существу, следовало бы считать словами с собственным значением, если бы не малая их употребительность.)
(81) А для словесных сочетаний украшение состоит в том, чтобы наблюдалось известное созвучие, которое бы исчезало с изменением слов, даже если мысль останется неизменной; что же касается таких украшений мысли, которые сохраняются независимо от изменений слов, то хотя их очень много, но хороших среди них очень мало.
Следовательно, простой оратор, стараясь лишь сохранить изящество, будет не слишком смел в сочинении слов, сдержан в переносных выражениях, скуп на устарелые обороты и еще более скромен в остальных украшениях слов и мыслей; если он и допустит почаще переносные выражения, то лишь такие, которые сплошь и рядом встречаются во всяком разговоре, не только у столичных жителей, но даже у деревенщины— ведь и в деревне говорят" глазок у лозы", "земля томится жаждой", "веселые нивы", "роскошный урожай"[61].
(82) В этих выражениях немало смелости, но здесь либо предмет действительно похож на то, с чего взято выражение, либо он не имеет собственного названия, и переносное употребляется для ясности, а не для красоты. Этим украшением наш простой оратор будет пользоваться намного свободнее, чем другими, но все же не так вольно, как пользовался бы в высочайшем роде красноречия. Таким образом, и здесь явится неуместность, — что это такое, видно из понятия об уместном, — если какое-нибудь переносное выражение окажется слишком смелым и в низкую речь попадет то, что уместно лишь в высокой.
(83) Что же касается благозвучия, которое придает расположению слов блеск того, что греки называют "фигурами"[62], словно своего рода речевые жесты — слово, отсюда перенесенное и на украшения мыслей, — то наш простой оратор, которого некоторые по справедливости называют аттиком, хотя и не он один имеет право на это имя, тоже будет их употреблять, но значительно реже: он будет пользоваться ими с выбором, как если бы, приготавливая обед, он отказался от всякой роскоши, но постарался бы проявить не только умеренность, а и хороший вкус.
(84) Действительно, многое подошло бы даже к умеренности того оратора, о котором я говорю. Правда, чтобы нельзя было уличить его в искусственном благозвучии и погоне за приятностью, тонкий оратор должен избегать того, о чем я упоминал раньше — соотнесения равных слов с равными, сходных и подобозвучащих закруглений фраз, сопоставления слов, различающихся одной лишь буквой[63].
(85) Далее, такие повторения слов, которые требуют напряжения и крика, будут также чужды сдержанности нашего оратора. Всеми остальными средствами он может пользоваться без различия, лишь бы периоды его были не слишком отчетливыми и не слишком длинными, слова — как можно более употребительными, переносные выражения — как можно более смягченными. Он даже допустит в речь украшения мыслей, если блеск их не очень заметен. Конечно, он не заставит говорить республику, не вызовет мертвых из гробниц, не обоймет одним охватом груду слов, вторящих друг другу,[64]— для этого нужна более мощная грудь, и этого нельзя ни ждать, ни требовать от оратора, которого мы изображаем: и голос и речь у него будут спокойнее.
(86) Но многое из этих украшений подойдет даже для его простоты, хотя отделывать их он будет и не столь тщательно. Вот какого оратора выводим мы к народу.
К тому же и произнесение у него будет не трагедийное и не театральное: в движениях тела он будет скромен и всю выразительность сосредоточит в лице, но не так, чтобы говорили, что он строит рожи, а так, чтобы оно естественно выражало смысл каждого слова.
(87) В этом роде красноречия будут рассыпаны даже шутки, значение которых для речи особенно велико. Есть два рода шуток — насмешливость и остроты. Оратор будет владеть обоими, применяя первый в каком-нибудь изящном повествовании, а второй — для смешных выпадов и колкостей: эти последние бывают разнообразны, но сейчас не об этом речь.
(88) Однако напоминаем, что оратор должен прибегать к смешному не слишком часто, как шут, не бесстыдно, как мим, не злостно, как наглец, не против несчастия, как черствый человек, не против преступления, где смех должен уступить место ненависти, и наконец не вразрез со своим характером, с характером судей или обстоятельств, — все это относится к области неуместного.
(89) Он будет избегать также и шуток надуманных, не созданных тут же, а принесенных из дому, потому что они обычно бывают холодны; он будет щадить дружбу и достоинства, избегать непоправимых обид и разить только противников, но и то не всегда, не всех и не всяким образом. За этими исключениями, он будет таким мастером шутки и насмешки, какого я никогда не видел среди этих новых аттиков, хотя это бесспорно и в высшей степени свойственно аттичности.
(90) Вот каким представляется мне образ оратора простого, но великого, и притом чистокровного аттика: ведь все, что есть в речи здорового и остроумного, свойственно аттикам. Правда, не все они отличались насмешливостью: ее много у Лисия и у Гиперида, больше всех ею славится Демад, у Демосфена же ее меньше; тем не менее, ни в ком я не вижу большего изящества. Однако Демосфен предпочитал остротам насмешливость, ибо первые требуют смелого дарования, второе — большего искусства[65].
Умеренный род (91–96)
(91) Есть также иной род красноречия, обильнее и сильнее, чем тот низкий, о котором говорилось, но скромнее, чем высочайший, о котором еще будет говориться. В этом роде меньше всего напряженности, но, пожалуй, больше всего сладости. Он полнее, чем первый, обнаженный, но скромнее, чем третий, пышный и богатый.
(92) Ему приличествуют все украшения слога, и в этом образе речи больше всего сладости. В нем имели успех многие из греков, но всех превзошел, на мой взгляд, Деметрий Фалерский, речь которого течет спокойно и сдержанно, но при этом блещет, словно звездами, переносными и замененными выражениями.
Под переносными выражениями (метафорами) я имею в виду, как и все время до сих пор, такие выражения, которые переносятся с другого предмета по сходству, или ради приятности, или по необходимости; под замененными (метонимиями) — такие, в которых вместо настоящего слова подставляется другое в том же значении, заимствованное от какого-нибудь смежного предмета.
(93) Так, одним способом перенесения воспользовался Энний, сказав "сирота оплота и града"[66]; другим — [если бы он подразумевал под оплотом родину; а также] в стихе " Африка[67]содрогнулась вдруг от страшного гула", [поставив "Африку" вместо "афров"]. Риторы называют это гипаллагой[68], ибо слова здесь как бы подменяются словами, грамматики — метонимией, ибо наименования переносятся.
(94) Аристотель, однако, и это причисляет к переносным значениям, вместе с другим отступлением от обычного употребления — так называемой катахресой: например, когда о слабой душе мы говорим "мелкая душа", употребляя близкие по смыслу слова, если таковы требования приятности или уместности. Когда же следует подряд много метафор, то речь явно становится иносказательной: поэтому греки и называют такой прием "аллегория" — наименование это справедливое, но по существу вернее поступает [Аристотель][69], который все это называет метафорами. У Фалерского этот прием очень част и очень красив; но хотя метафоры у него многочисленны, метонимий у него не слишком много.
(95) В этом же роде речи — именно, в умеренном и сдержанном — уместны любые украшения слов и даже многие украшения мыслей. При помощи таких речей развертываются пространные и ученые рассуждения и развиваются общие места, не требующие напряжения. К чему долго говорить? такие ораторы выходят едва ли не из философских школ[70], и если рядом с ними не стоит для сравнения иной, сильнейший оратор, они сами служат себе похвалой.
(96) Итак, это приятный, цветистый род речи, разнообразный и отделанный: все слова и все мысли сплетают в нем свои красоты. Весь он вытек на форум из кладезей софистов, но, встретив презрение простого и сопротивление важного рода ораторов, занял то промежуточное место, которое я описал.
Высокий род (97–99)
(97) Третий род речи — высокий, богатый, важный, пышный и, бесспорно, обладающий наибольшей мощью. Это его слог своей пышностью и богатством заставил восхищенные народы признать великую силу красноречия в государственных делах — того красноречия, которое несется стремительно и шумно, которым все восторгаются, которому дивятся, которому не смеют подражать. Такое красноречие способно волновать души и внушать желаемое настроение: оно то врывается, то вкрадывается в сердца, сеет новые убеждения, выкорчевывает старые.
(98) Но между этим красноречием и предыдущими есть огромная разница. Кто старается овладеть простым и резким родом, чтобы говорить умело и искусно, не помышляя о высшем, тот, достигнув этого, будет великим оратором, хотя и не величайшим: ему почти не придется ступать на скользкий путь, и, раз встав на ноги, он никогда не упадет. Оратор среднего рода, который я называю умеренным и сдержанным, будучи достаточно изощрен в своем искусстве, не испугается сомнительных и неверных поворотов речи, и если даже он не добьется успеха, как нередко случается, опасность для него все же невелика — ему не придется падать с большой высоты.
(99) А наш оратор, которого мы считаем самым лучшим, важный, острый, пылкий, даже если он только для этого рода рожден, только в нем упражнялся, только его изучал, — все же он будет заслуживать глубокого презрения, если не сумеет умерить свое богатство средствами двух других родов. Действительно, простой оратор, если он говорит опытно и тонко, будет казаться мудрым, умеренный — приятным, а этот, богатейший, если ничего больше у него нет, вряд ли даже покажется здоровым. Кто не может говорить спокойно, мягко, раздельно, определенно[71], четко, остроумно, когда именно такой разработки требует речь в целом или в какой-нибудь отдельной части, — тот, обратя свой пламень к неподготовленному слуху, покажется бесноватым среди здоровых и чуть ли не вакхантом, хмельным среди трезвых.
Этос и пафос (128–133)
(128) При этом[94]есть два средства, которые, будучи хорошо разработаны оратором, делают его красноречие восхитительным. Одно из них, называемое у греков ἠθικόν , служит для изображения характеров, нравов и всякого жизненного состояния; другое, называемое у них παθητικόν , — для того, чтобы волновать и возмущать души — ведь именно в этом состоит царственное могущество речи. Первое — мягкое, приятное — предназначено возбудить сочувствие слушателей; второе — мощное, пламенное, стремительное — призвано вырвать победу: когда оно несется со всей силой, невозможно устоять перед ним.
(129) Именно благодаря этому я, оратор посредственный (если не хуже), но всегда действовавший мощным натиском, не раз сбивал противника со всех позиций. Гортензий[95], величайший оратор, защищая близкого человека, не смог отвечать перед нами. Катилина[96], человек небывалой наглости, онемел перед нашим обвинением в сенате. Курион-старший[97] принялся было отвечать нам по частному делу большой важности, но вдруг сел на место, заявляя, что его опоили, лишив памяти.
(130) А что сказать о возбуждении сострадания? В этом у меня еще больше опыта, потому что если даже нас, защитников, выступало несколько, то все оставляли за мною заключение, и мне приходилось полагаться не на дарование, а на душевное сочувствие, чтоб создать впечатление превосходства. Все выражения чувств, какими я располагаю, — мне совестно, что их так мало, — находят место в моих речах, даже если в писаном тексте отсутствует тот дух, благодаря которому при исполнении они кажутся лучше, чем при чтении.
(131) Но не только состраданием случается нам волновать сердца судей, хотя в стремлении разжалобить мы доходили до того, что произносили заключение речи, держа младенца на руках, а в другом случае заставляли благородного подзащитного встать и, подняв в воздух его малютку-сына, оглашали форум жалобами и стенаниями. Иногда нужно добиться, чтобы судья почувствовал и гнев, и успокоение, и ненависть, и благосклонность, и презрение, и восторг, и отвращение, и любовь, и желание, и недовольство, и надежду, и страх, и радость, и скорбь. Разнообразные примеры суровых чувств можно найти в моем обвинении, примеры мягких — в моих защитительных речах[98]:
(132) нет такого средства возбудить или успокоить душу слушателя, какого бы я ни испробовал. Я сказал бы, что достиг в этом совершенства, если бы мог действительно так думать и если бы при этом не боялся показаться заносчивым. Но, как я уже сказал, не сила дарования, а сила чувства воодушевляет меня и лишает власти над собой: никогда не удастся воспламенить слушателя, если не подойти к нему с пламенной речью. Я бы привел примеры из своего опыта, если бы ты и без того их не знал; привел бы другие, латинские, если бы мог их найти, или греческие, если бы они были здесь уместны. Но таких примеров у Красса слишком мало, да и те не в судебных речах; их не найти ни у Антония, ни у Котты, ни у Сульпиция; а Гортензий лучше говорил, чем писал.
(133) Однако если нет примеров, то мы можем хотя бы вообразить такую мощь, какую мы ищем; если же мы воспользуемся примером, и примером исполинским, то возьмем его из Демосфена, из того места в его речи за Ктесифонта[99], где он начинает говорить о своих делах, советах и заслугах перед государством: поистине, эта речь настолько совпадает с тем образцом, который запечатлен в нашей душе, что не приходится желать более совершенного красноречия.
Соединение слов (149–163)
(149) Размещаться слова будут[111] или так, чтобы наиболее складно и притом благозвучно сочетались окончания одних с началом следующих; или так, чтобы самая форма и созвучие слов создавали своеобразную цельность; или, након<