Dus manibus. Vivio marciano militi legionis si cundae augustae. Ianuaria marina conjunx pien tissima posuit memoriam. 20 страница
Всю ночь он беспокойно ворочался с боку на бок.
***
Назавтра Мэри пришла с отцовской бритвой и стала подстригать Робу волосы.
— Возле ушей не надо.
— Да ведь именно там ты весь зарос! И почему ты не бреешься? Из-за щетины у тебя вид диковатый.
— Пусть еще отрастут, потом подрежу. — Он снял с шеи покрывало. — Ты знаешь, что твой отец беседовал со мной?
— Ну, конечно, ведь он сперва поговорил со мной.
— Я не поеду с вами в Малкару, Мэри.
Только губы и руки выдавали ее чувства. Руки вроде бы спокойно лежали на коленях, но сжали бритву с такой силой, что побелели костяшки пальцев, туго натянув кожу.
— Ты догонишь нас в другом месте?
— Нет, — ответил Роб. Этот ответ дался ему нелегко. Он не привык откровенно беседовать с женщинами. — Я еду в Персию, Мэри.
— А я тебе не нужна!
В ее голосе было столько растерянности и уныния, что Роб лишь сейчас осознал, насколько неподготовлена она была к такому повороту событий.
— Ты нужна мне, но я думал и так, и этак — ничего не получается.
— Но почему? Что мешает? Ты что, женат уже?
— Да нет. Но я держу путь в Исфаган, в Персию. И не для того, чтобы разбогатеть на торговле, как говорил тебе раньше, а ради изучения медицины.
На ее лице отразилось недоумение: что значит какая-то медицина по сравнению с именем Калленов?
— Я должен стать настоящим лекарем. — Роб понимал, что эта причина звучит для неё неубедительно. Он даже испытал своего рода смущение, словно признался в каком-то пороке или слабости. Но объяснять ничего не пытался — это было слишком сложно, он и сам не все до конца понимал.
— Твое ремесло заставляет тебя страдать. Ты сам не раз говорил мне, жаловался, как болит душа от такой работы.
— Она болит в первую очередь от моего невежества и неспособности делать свое дело хорошо. А в Исфагане я могу научиться как помочь тем, кого сейчас не в силах вылечить.
— Но разве я не могу быть там с тобой? Отец может отправиться с нами и купить овец там. — В голосе Мэри была такая мольба, а в глазах такая надежда, что Робу пришлось сделать немалое усилие над собой, чтобы не начать утешать ее.
Он объяснил, что церковь запрещает христианам учиться в исламских академиях, признался, как замыслил обойти запрет. Когда до Мэри дошел смысл его рассказа, она побледнела, как полотно:
— Да ведь ты рискуешь навеки погубить свою душу!
— Я не верю, что душа моя изменится подобно внешности.
— Еврей! — Она в задумчивости старательно вытерла бритву о полотно и спрятала в кожаный футляр.
— Верно. Так что, сама понимаешь, это мне предстоит сделать в одиночку.
— Я одно понимаю — ты сошел с ума! Я даже закрыла глаза на то, что ничего током о тебе не знаю. Не сомневаюсь, что тебе приходилось расставаться со множеством женщин. Ну, скажи, разве не так?
— То совсем другое дело. — Он хотел объяснить ей разницу, но Мэри не дала ему и рта раскрыть. Роб увидел всю глубину нанесенной им раны.
— А ты не боишься, что я скажу отцу, что ты просто поиграл мною и бросил? Тогда он наймет людей, чтобы тебя убили. Не боишься, что я пойду к первому священнику и расскажу ему, куда и для чего направился христианин, издевающийся над установлениями святой матери-церкви?
— Тебе я рассказал всю правду. Я никогда не смог бы причинить тебе смерть или же предать тебя. Не сомневаюсь, что и ты ко мне относишься точно так же.
— Я не стану ждать какого-то лекаря, — отрезала Мэри и отвернулась.
Он молча кивнул, проклиная себя за ту горечь, которой при этом наполнились ее глаза.
Весь день он смотрел, как она едет чуть впереди, гордо выпрямившись в седле. К нему она не оборачивалась. А вечером видел, как Мэри и мастер Каллен серьезно и очень долго беседовали у своего костра. Несомненно, она сказала отцу лишь то, что сама передумала выходить замуж — судя по тому, как чуть позже Каллен бросил на Роба насмешливый взгляд, в котором читалось и торжество, и облегчение. Каллен посоветовался о чем-то с Шереди, и в наступающих сумерках лакей привел к костру двух мужчин. По одежде и лицам Роб счел их турками.
Потом он догадался, что это, должно быть, проводники — проснувшись утром, Калленов он уже не увидел.
Как было заведено в караване, все ехавшие за ними передвинулись на одно место вперед. И теперь Роб видел впереди не ее вороного, а двух толстых братьев-французов.
Он испытывал чувство вины и грусть, но одновременно с этим и облегчение — ведь Роб не задумывался о женитьбе и не чувствовал себя готовым к ней. Он напряженно раздумывал: вызвано ли его решение только истинной преданностью медицине или же он просто проявил слабость, трусость и бежал от уз брака, как поступил бы в подобном случае Цирюльник?
В конце концов пришел к заключению, что здесь сыграли роль обе причины. «Дурень, мечтатель несчастный, — с отвращением сказал он самому себе. — Придет день, когда ты станешь старым, усталым, будешь нуждаться в любви, и тогда, без сомнения, найдешь себе какую-нибудь неряху, злую на язык».
На него навалилось одиночество, и он страстно желал, чтобы с ним снова оказалась Мистрис Баффингтон. Старался не думать о том, что разрушил своими руками, сидел сгорбившись на козлах и неприязненно разглядывал толстозадых до неприличия братьев-французов.
***
Вот так он целую неделю чувствовал себя, словно после смерти кого-то из близких. Караван достиг города Бабаэски, и чувство вины и горя у Роба усилилось, потому что он вспомнил: именно здесь они вместе должны были покинуть караван, отправиться вслед за ее отцом и начать новую жизнь. Правда, мысль о Джеймсе Каллене заставила Роба радоваться своему одиночеству. Он хорошо понимал, что с таким свекром, как этот шотландец, поладить было бы очень трудно.
И все же выбросить из головы Мэри он не мог.
Лишь еще через два дня он начал понемногу отходить от своих печальных мыслей. Они ехали по равнине с разбросанными там и сям холмами, покрытыми густой травой, и вдруг где-то вдали послышались звуки, они плыли навстречу каравану.
Звуки напомнили Робу ангельское пение (как он его представлял), они все приближались, и вот он впервые увидел цепочку верблюдов.
Каждый верблюд был увешан колокольчиками, и те мелодично звенели при каждом движении, а шли эти животные странным, раскачивающимся шагом.
Верблюды оказались крупнее, чем Роб их себе представлял — выше человека и длиннее лошади. Забавные морды казались одновременно и торжественными, и зловещими, ноздри широко раздувались, шлепали большие мягкие губы; над влажными глазами, наполовину спрятанными за длинными ресницами, нависали толстые веки. Эти ресницы придавали верблюдам удивительное сходство с женщинами. Они были соединены друг с другом веревками и нагружены огромными охапками ячменных колосьев, пристроенных между двумя горбами.
Поверх охапок колосьев на каждом седьмом или восьмом верблюде восседал погонщик — тощий, смуглый, одетый лишь в тюрбан и потертую набедренную повязку. Время от времени кто-нибудь из погонщиков подгонял животных возгласами «чок! чок!», однако неторопливые твари, по всей видимости, не обращали на эти команды ни малейшего внимания. Постепенно верблюды заполнили всю холмистую равнину. Роб насчитал почти три сотни, пока последний верблюд не превратился в крошечную точку, а восхитительный перезвон колокольчиков не замер вдали окончательно.
Этот несомненный признак близости Востока заставил путников поторопиться, и вскоре они оказались на узком перешейке. Роб, правда, не видел моря, но Симон сказал, что к югу от них сейчас Мраморное море, а к северу — великое Черное море. В воздухе чувствовался сильный запах соли, который напомнил Робу о родине и невольно стал подгонять его.
На следующий день после полудня караван поднялся на возвышенность, и перед Робом раскинулся Константинополь — город его мечты.
Последний город христианского мира
Оборонительный ров был очень широк. Копыта коней и мулов каравана цокали по подъемному мосту, а внизу, в глубокой зеленой воде, Роб видел сазанов чуть ли не с поросенка величиной. На внутреннем берегу рва высился земляной вал, а шагах в двенадцати вздымалась мощная городская стена из темного камня, высотой, наверное, локтей в шестьдесят[100]. По верху стены от башни до башни расхаживали часовые.
Еще двадцать пять шагов, и перед ними выросла вторая стена, такая же, как и первая! Да, Константинополь был крепостью с четырьмя оборонительными обводами.
Караван миновал двое ворот, обрамленных величественными порталами. Огромные ворота внутренней стены имели три арки, там же стояли бронзовые статуи человека — вероятно, одного из древних правителей, — и нескольких совершенно удивительных животных. Звери выглядели могучими, массивными, огромные висячие уши гневно топорщились кверху, сзади свешивались маленькие хвостики, зато прямо из морд росли хвосты куда более длинные и толстые.
Роб натянул вожжи, останавливая Лошадь, чтобы получше разглядеть изваяния, но позади закричал Симон, а Туви недовольно застонал.
— Давай же, шевели задницей, инглиц, — крикнул Робу Меир.
— Что это за звери?
— Слоны. А ты никогда слонов не видел, чужеземец несчастный?
Роб отрицательно покачал головой, изгибаясь на козлах, пока проезжал мимо изваяний, чтобы разглядеть их как следует. Так и вышло, что первые встреченные им слоны были величиной с собаку, застывшие в металле, покрытом патиной пяти веков.
Керл Фритта направил их к караван-сараю — огромному перевалочному двору — через который в город попадали и путешественники, и грузы. Он представлял собой громадную утрамбованную площадку со складами для хранения всевозможных товаров, загонами для животных и гостевыми домами для путников. Фритта был опытным проводником. Он провел своих подопечных мимо гомонящих толп к ряду ханов[101]— рукотворных пещер, выкопанных в склонах соседних холмов, чтобы укрывать караваны от солнца и непогоды. Путники, в большинстве своем, задерживались в караван-сарае на один-два дня: приходили в себя с дороги, чинили повозки или меняли лошадей на верблюдов, — а затем по старой римской дороге двигались на юг, в Иерусалим.
— Мы уедем отсюда через несколько часов, — сообщил Меир. — Мы теперь в десяти днях пути от своего дома, от Ангоры, нам не терпится освободиться от груза лежащей на нас ответственности.
— А я, думаю, немного задержусь здесь.
— Ну, когда надумаешь уезжать, найди караван-баши — так здесь называют главного начальника караванов. Зовут его Зеви. В молодости он был погонщиком, потом мастером караванщиком — водил верблюжьи караваны по всем дорогам. Он понимает путешественников, к тому же, — гордо добавил Симон, — он еврей, хороший человек. Он позаботится, чтобы ты путешествовал в полной безопасности.
Роб пожал руки им всем по очереди.
Прощай, толстый Гершом, которому я резал зад.
Прощай, востроносый чернобородый Иуда.
Будь здоров, юный друг Туви.
Спасибо тебе, Меир.
И тебе, Симон — спасибо, спасибо, спасибо!
Роб с сожалением прощался с ними, ибо они были к нему добры. Прощаться было еще тяжелее потому, что он лишался теперь книги, познакомившей его с языком персов.
И вот он уже один едет по Константинополю, необъятному городу — наверное, даже больше Лондона. Если смотреть издалека, то кажется, что город плывет в прозрачном теплом воздухе, окруженный стенами из темно-синего камня, всеми оттенками синего неба сверху, а Мраморного моря — с юга. При взгляде же изнутри Константинополь представал городом, наполненным каменными церквами, высившимися над узкими улочками. Улочки были запружены толпами верховых на ослах, конях и верблюдах, хватало и портшезов, тележек и повозок всевозможных видов и типов. Мускулистые носильщики в одинаковых просторных одеждах из грубой коричневой ткани переносили невероятные тяжести на спинах или на подносах, водруженных на голову вместо шляп.
На широкой площади Роб остановил повозку, разглядывая одинокую фигуру, установленную на высокой порфировой колонне и озирающую оттуда город. Из надписи, сделанной на латыни, он узнал, что это сам Константин Великий. Монахи и священники, преподававшие при церкви Святого Ботульфа в Лондоне, подробно познакомили его когда-то с деяниями человека, которого изображала статуя. Церковники очень расхваливали Константина, ведь это он первым из римских императоров принял христианство. Действительно, его обращение в веру знаменовало собой возникновение полноценной христианской церкви. А затем он силой оружия захватил у греков большой город Византий[102]и сделал его своим — Константинополем, градом Константина, и город стал жемчужиной христианства на Востоке, городом соборов.
Роб выехал из торговой части города со множеством церквей и оказался в кварталах узеньких деревянных домишек, лепившихся тесно друг к другу. Над улицами нависали вторые этажи, которые, казалось, перенеслись сюда из какого-нибудь английского города. Константинополь был разноплеменным и разноязыким, как и подобает городу, находящемуся на границе двух частей света. Роб проехал через греческий квартал, мимо армянского рынка, еврейского квартала, и вдруг, вместо сменявших друг друга непостижимых диалектов, услыхал слова, произнесенные на фарси.
Он тут же расспросил прохожих и отыскал конюшню, хозяином которой был некто по имени Гиз. Конюшня была хорошая, а Роб, прежде чем уйти оттуда, позаботился о том, чтобы Лошадь имела всего в достатке. Она славно на него поработала, и теперь вполне заслужила полный отдых и вдоволь отборного зерна. Гиз указал Робу на свой собственный дом, стоявший у верхнего края Лестницы трехсот двадцати девяти ступеней — там сдавалась внаем комната.
Взбираться пришлось высоко, но, как оказалось, не напрасно: комната была светлой, чистой, а в окошко задувал соленый морской бриз.
Отсюда он смотрел сверху на гиацинтовый Босфор, по которому были разбросаны, словно нежные цветы, паруса плывущих кораблей. На противоположном берегу, где-то в полумиле отсюда, виднелись купола и высокие, похожие на копья минареты. Роб понял, отчего Константинополь окружен и рвом, и валом, и двумя стенами. Власть креста заканчивалась чуть не за порогом этого дома, и в оборонительных сооружениях находился немалый гарнизон, дабы защитить христианский мир от мусульманского. А на той стороне пролива начиналась власть полумесяца[103].
Роб стоял у окна и вглядывался в Азию, в глубь которой ему предстояло проникнуть совсем скоро.
В ту ночь Робу приснилась Мэри. Проснулся он в прескверном настроении и сразу ушел из комнаты. За площадью, носившей наименование Форум Августа, он отыскал общественные бани. Быстро окунулся в холодную воду, а потом устроился, словно Цезарь, в горячей воде тепидариума[104], намыливаясь, вдыхая пар. Покончив с купанием, Роб выбрался из бассейна, окунулся напоследок в холодную воду, насухо вытерся полотенцем и, раскрасневшийся и повеселевший, ощутил немалый голод. На еврейском рынке он купил зажаренных до коричневой корочки рыбок и большую кисть черного винограда. Насыщаясь этой едой на ходу, Роб стал отыскивать то, что ему было нужно.
Во многих маленьких лавочках рынка он видел короткое полотняное белье, какое в Трявне носили все евреи. На маленьких курточках — плетеные украшения, называемые цицит[105]. Симон в свое время объяснил Робу: благодаря этим цицит евреи выполняют библейскую заповедь о том, что всю жизнь следует носить кисти на краях одежд[106].
Роб нашел одного торговца-еврея, говорившего по-персидски. Это был трясущийся от старости человек с печально опущенными уголками рта, кафтан у него был испачкан оставшимися от завтрака жирными пятнами, но в глазах Роба от этого человека исходила угроза разоблачения.
— Это подарок для друга, он как раз моего роста, — пробормотал Роб. Старик, заинтересованный в том, чтобы продать, почти не обратил внимания на его слова. Наконец Роб подобрал себе белье — достаточно большого размера и с кисточками.
Однако он не осмелился покупать все нужное сразу. Вместо этого пошел на конюшню — проверить, хорошо ли смотрят за его Лошадью.
— У тебя очень хорошая повозка, — сказал ему Гиз.
— Хорошая.
— Я не прочь был бы ее купить.
— Она не продается.
— Приличная повозка, — пожал плечами Гиз, — хотя мне придется покрасить ее. Но, увы, лошадка такая бедненькая. Ей не хватает норова. Нет гордого блеска в глазах. Ты только выиграешь, если сумеешь сбыть с рук эту скотину.
Роб сразу понял, что разговорами о повозке Гиз лишь отвлекает его внимание, маскирует свой интерес к Лошади.
— Я и ее не продаю.
И все же Роб с трудом подавил улыбку: такая неуклюжая попытка обвести вокруг пальца — и кого? Его, для которого подобное умение было неотъемлемой частью ремесла!
Повозка стояла совсем рядом, и Роб, забавляясь, сделал несложные приготовления, пока хозяин занимался конем в одном из стойл.
Р-раз — и он вынул из левого глаза Гиза серебряную монету.
— О Аллах!
А Роб заставил деревянный шарик исчезнуть после того, как накрыл его платком. Потом платок стал менять цвет: сначала он был зеленым, потом синим, потом коричневым.
— Во имя Пророка...
Роб вытянул изо рта алую ленту и преподнес хозяину конюшни так галантно, словно тот был девушкой в самом соку. Гиз, колеблясь между восхищением и страхом перед джиннами неверного, склонился все же в пользу восхищения. Так часть дня приятно прошла за фокусами и жонглированием, а когда Роб уходил, он уже мог бы продать Гизу все, что угодно.
***
К ужину ему подали флягу коричневого горячительного напитка, слишком крепкого, слишком густого и слишком большое количество. За соседним столиком сидел священник, и Роб угостил этим напитком его.
Здешние священники носили длинные развевающиеся сутаны и высокие матерчатые шапки цилиндрической формы с узенькими жесткими полями. У этого священника ряса была отменно чистой, однако на шапке видны были жирные следы, оставшиеся там после долгих лет службы. Сам же священник был румяным человеком средних лет, с глазами навыкате, охотником поговорить с европейцем и попрактиковаться в западных языках. Английского он не знал и попытался заговорить с Робом на норманнском и франкском. В конце концов он, хотя и без воодушевления, согласился беседовать на фарси. Был он греком и звался отцом Тамасом.
При виде напитка священник весьма оживился и стал пить большими глотками.
— Собираешься ли ты осесть в Константинополе, мастер Коль?
— Нет, я через несколько дней отправляюсь на Восток в надежде приобрести лекарственные травы, а потом повезу их к себе в Англию.
Священник понимающе кивнул. Лучше всего отправляться на Восток, не мешкая, сказал он, ибо Господь так предустановил, что разразится однажды справедливая война между Единственной Истинной Церковью и дикарями-мусульманами.
— А ты посетил собор Святой Софии? — поинтересовался отец Тамас и был ошеломлен, когда Роб с улыбкой покачал головой. — Но, друг мой, это необходимо сделать — непременно, пока ты не уехал! Это ведь чудо света среди всех церквей! Собор воздвигли по повелению самого Константина, и когда этот достойнейший император впервые вошел туда, он упал на колени и воскликнул: «Поистине, этим храмом я превзошел Соломона!» И не случайно, — продолжал священник, — что глава церкви имеет местопребывание поблизости от осиянного благодатью собора Святой Софии.
Роб посмотрел на него с большим удивлением.
— Так значит, папа Иоанн переехал жить из Рима в Константинополь?
Отец Тамас внимательно всмотрелся в Роба. Когда грек-священник убедился, что тот не насмешничает, он выдавил ледяную улыбку:
— Иоанн XIX остается патриархом христианской церкви в Риме. Но здесь, в Константинополе, пребывает патриарх Алексий IV, и он есть единственный наш пастырь.
***
Под воздействием крепкого вина и морского воздуха Роб в ту ночь спал без сновидений. На следующее утро он вновь позволил себе роскошь и отправился в бани Августа, а затем, купив на улице лепешку и свежих слив на завтрак, пошел на еврейский базар. Вещи на рынке выбирал тщательно, ибо заранее обдумал все, что ему необходимо завести. В Трявне он приметил, что у нескольких евреев были полотняные молитвенные покрывала, однако те люди, кого он уважал больше всего, пользовались шерстяными. Роб и себе купил шерстяное — четырехугольную накидку с кистями по углам, такими же, как и на купленном накануне белье.
Чувствуя себя весьма неловко, купил и набор филактерий — кожаных ремешков, которые положено привязывать на лоб и обматывать вокруг кисти во время утренней молитвы.
Роб не покупал двух разных вещей у одного торговца. Молодой купец с землистого цвета лицом и щербатым ртом мог похвастать особенно широким выбором кафтанов. На фарси он не говорил, но вполне хватило и языка жестов. Ни один из кафтанов не подходил Робу по росту, однако купец сделал ему знак подождать, а сам побежал в лавчонку купца, вчера продавшего Робу цицит. У того были кафтаны большего размера, и через несколько минут Роб купил себе целых два.
Выйдя с базара с полным мешком покупок, он пошел по улице, на которой еще не был. Вскоре он увидел церковь столь величественного вида, что это мог быть только собор Святой Софии. Пройдя через огромные двери, окованные медью, Роб оказался внутри обширнейшего пространства изумительных пропорций. Каждый столб плавно перетекал в арку, арки в свод, а своды — в купол, вознесенный на такую высоту, что снизу казался меньше, нежели был на самом деле. Просторный центральный неф освещали тысячи лампад; их фитили, плавая в масле, горели чистым ясным светом, который сиял ярче, чем в других церквах, к которым привык Роб. Иконы в окладах из золота, стены из драгоценного мрамора — на вкус англичанина, слишком много позолоты и сияющей меди. Патриарха здесь не было, но у алтаря Роб увидел священников в богатых парчовых ризах. Один из них помахивал кадилом, они служили обедню, однако находились так далеко от Роба, что он не слышал ни запаха ладана, ни латинских слов.
В центральном нефе людей почти не было, поэтому Роб присел на одну из множества пустых мраморных скамей сзади, в полутьме, под виднеющейся в свете лампад фигурой, корчащейся в муках на кресте. Он не сомневался, что всевидящие глаза проницают его душу и содержимое холщового мешка. Роба не воспитывали в особом благочестии, но сам он, отважившись на преднамеренный бунт, испытывал в душе горячее религиозное чувство. Он не сомневался, что и в собор вошел именно ради такого мига. Роб поднялся и молча встал во весь рост, выдерживая устремленный на него с распятия взгляд. Перед тем как уйти, он заговорил.
— Мне нужно так поступить. Но я не отрекаюсь от Тебя, — вот что он сказал.
***
Однако же, взобравшись по множеству каменных ступеней и оказавшись снова в своей комнате, он уже не чувствовал себя так уверенно.
Роб водрузил на стол квадратик отполированной стали, который служил ему зеркалом для бритья, поднес нож к волосам, длинными прядями свисавшим над ушами, и старательно подрезал до тех пор, пока не осталось то, что называется пейсами — церемониальными локонами.
Потом разделся и, робея, натянул цицит. В это мгновение Роб не удивился бы, если б его поразил гром. Так и казалось, что плетеные кисточки сами поползли по его телу. Надевать длинный черный кафтан было уже не так страшно. Всего лишь верхняя одежда, никак не связанная с их Богом.
Вот бородка оставалась реденькой, тут спорить не приходилось. Пейсы он уложил так, чтобы они свободно свисали из-под похожей на колокол еврейской шляпы. Кожаная шляпа оказалась очень кстати — заметно, какая она старая, как долго ею пользуются.
И все же, покинув комнату и выйдя снова на улицу, он сознавал, что все это — чистое безумие. Ничего из его затеи не получится. Так и ждал, что всякий, кто только ни взглянет на него, станет покатываться со смеху.
«А ведь мне нужно придумать имя», — спохватился Роб.
Негоже называться Ройвеном Цирюльником-хирургом, как его звали в Трявне. Дабы преображение выглядело правдоподобным, нельзя брать искаженное евреями произношение его имени, за которым скрывался гой.
Иессей...
Это имя запомнилось ему с тех пор, как мама читала вслух Библию. Доброе имя, с которым не стыдно жить. Имя, которое носил отец царя Давида.
Для отчества он выбрал Беньямин — в честь Беньямина Мерлина, который показал ему, пусть и непреднамеренно, каким может быть настоящий лекарь.
Он станет всем говорить, что происходит из Лидса, решил Роб, потому что хорошо запомнил дома, в которых жили тамошние евреи, а о самом городе и его окрестностях мог рассказать в мельчайших подробностях, если возникнет в том нужда.
Он подавил желание повернуться и бежать прочь со всех ног — к нему приближались три священника, и среди них Роб с ужасом узнал своего вчерашнего сотрапезника, отца Тамаса.
Вся троица прошествовала мимо неспешным шагом, погруженная в глубокомысленную беседу Роб заставил себя подойти к ним ближе.
— Мир вам, — сказал он, поравнявшись с ними.
Один из священников-греков скользнул по еврею полным отвращения взглядом, затем вернулся к разговору со спутниками, так и не ответив на приветствие.
Когда они прошли, Иессей бен Беньямин из Лидса расплылся в улыбке. Свой путь он продолжил уже спокойнее и с заметной уверенностью, прижимая ладонь к правой щеке, как шествовал, бывало, по Трявне рабейну, если погружался в задумчивость.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ИСФАГАН
Последний этап пути
Придя в середине дня в караван-сарай, он, невзирая на все изменения своей внешности, все еще чувствовал себя Робом Джереми Колем. Составлялся большой караван в Иерусалим, и на огромном дворе бурлила жизнь: сновали туда-сюда погонщики с гружеными верблюдами и ослами, какие-то люди оттаскивали повозки, чтобы они не выбивались из общего ряда, в опасной близости мелькали копыта гарцующих под всадниками коней, животные ревели и ржали от возмущения, а доведенные До бешенства люди громкими голосами ругали скотину и друг друга. Единственное затененное место, с северной стороны складов, захватил себе отряд рыцарей-норманнов; они спешились, расположились поудобнее и пьяными голосами орали оскорбления в адрес прохожих. Роб не был уверен, те ли это самые, что убили Мистрис Баффингтон, но вполне могло быть и так, потому он с отвращением обошел их стороной.
Роб присел на тюк молитвенных ковриков и стал наблюдать за главным начальником караванов. Караван-баши был плечистым турецким евреем в черном тюрбане, напяленном на замасленные волосы, в которых еще можно было разглядеть намек на их прежний рыжий цвет. Симон говорил, что этот человек, именем Зеви, совершенно незаменим, если надо организовать спокойное и безопасное путешествие. Неудивительно, что перед ним все трепетали.
— Чтоб тебе не знать радости! — гремел Зеви на какого-то бестолкового погонщика. — Проваливай с этого места, глупец! Уведи отсюда свою скотину — разве не отведено ей место после той, что принадлежит черноморским купцам? И что, я тебе уже не говорил этого целых два раза? А ты все равно не способен даже запомнить место, которое отведено тебе в караване, о сын шакала!
Робу казалось, что Зеви был во всех местах одновременно: он улаживал споры между купцами и перевозившими товары приказчиками, советовался с мастером караванщиком о выборе наилучшего маршрута, проверял документы на груз.
Пока Роб сидел, созерцая происходящее, к нему бочком подошел какой-то перс, невысокий человек, такой худой, что у него даже щеки запали. По крошкам, приставшим к бороде, можно было заключить, что на завтрак у него сегодня была просяная каша. На голове красовался грязно-оранжевый тюрбан, по размеру слишком маленький.
— Куда путь держишь, иудей?
— Надеюсь скоро отправиться в Исфаган.
— А, в Персию! Тебе нужен проводник, эфенди?[107]Я ведь родом из города Кум, оттуда рукой подать до Исфагана, а на пути мне известны каждый камешек и каждый кустик.
Роб помолчал в нерешительности.
— Всякий другой поведет тебя кружным путем, трудным, вдоль побережья. Потом надо будет перевалить через Персидские горы[108]. А все потому, что они страшатся короткого пути через Большую Соляную пустыню. Я же могу провести тебя через пустыню от колодца к колодцу, и разбойников мы минуем.
Роб испытывал сильное искушение согласиться, памятуя, как хорошо послужил ему Шарбонно, однако в этом человеке была какая-то скрытность, неискренность, и в конце концов Роб покачал головой.
— Если ты передумаешь, господин, — сказал перс, пожав плечами, — я готов служить проводником, тебе недорого это станет.
Мгновение спустя один из высокородных паломников-норманнов, проходя мимо тюка, на котором сидел Роб, споткнулся и рухнул на юношу.
— Ах ты, тварь! — вскричал он и плюнул. — Еврей проклятый!
Роб вскочил, кровь прилила к лицу. Он видел, что норманн уже тянется к мечу.
И тут между ними оказался Зеви.
— Тысяча извинений, господин мой, тысяча извинений! С этим парнем я сам разберусь. — И отогнал Роба подальше, толкая его перед собой.
Когда они остались вдвоем, он услышал, как Зеви тараторит что-то, и покачал головой.
— Я не слишком-то понимаю наречие. И не нуждался в вашей помощи, когда столкнулся с французом, — проговорил Роб, с трудом подыскивая слова на фарси.