Глава шестая. Перед рассветом 13 страница
— Чиркни, Филипп! — попросил он соседа.
— Надоел ты, — огрызнулся владелец зажигалки. — Весь камень на тебя одного источил!..
— Не срамись, скареда! Кончится война, я тебе горсть этих камней отдам.
— Ишь, какой добрый нашелся! — рассмеялся Филипп. — После войны! Ты только не забудь ворону заказать, чтоб он адрес запомнил, под какой корягой твой шкилет будет обдирать. Тогда и мы узнаем…
— После войны… Сказанул! — попыхивая цигаркой, ухмыльнулся еще один раненый.
Тоскливый получался разговор.
— Конечно, дело наше ненадежное, — согласился раненный в руку, — впереди — австрияк, позади — военно-полевой, а между ними наш брат, серая вошь с порожним брюхом… Картина!
— Да нынче и в тылу только та привилегия, что немца не видно! — сплюнув, пробасил парень с цигаркой.
— Что немец? Это — враг. А свои-то лучше, что ли? Пишут жа: хлеб да скотина — все к перекупщику ушло! Надо тебе, иди и бери у него втридорога… — раненный в руку говорил негромко. Но ни одно его слово не пролетало мимо друзей. — И в городе, конечно, то же. Рабочие ради матушки России по осьмнадцать часов, с молотком, а прибыля — дяде…
— А нам зато почет! — весело отозвался Филипп. — За храбрость — медаль на грудь! А за дурость — генеральский зад на шею!
Незаметно подошел прапорщик. Знали его здесь как выскочку из приказчиков. Он числился в контуженных, но солдаты между собой окрестили его симулянтом.
— Доболтаешься ты, Филипп! — сказал он чистеньким тенорком. И, напустив на себя важность, строго объявил: — И вообще пора прекратить эти разговоры!
— На чужой роток не накинешь платок! — откликнулся Филипп.
— Вам, господин прапорщик, промеж нас делать нечего, — спокойно заметил раненный в руку.
— Темень вы! Деревенщина! — обозлился прапорщик. — Вас жиды агитируют кончать войну, а вы и уши развесили… Немецких шпионов не понимаете!
— И то верно! — сказал Филипп, со свистом высморкавшись, и многозначительно добавил: — Не верь речам чужим, а верь глазам своим!..
Солдаты засмеялись. Прапорщик понял, что над ним насмехаются.
— Пора на ужин… — начал было он, но Филипп перебил:
— Хлеб да вода — богатырска еда! Солдатикам — тюря, командиру — куря…
Прапорщик со злостью посмотрел на него. Но тот глаз не отвел.
Это был парень сорвиголова. Разведчик. За дерзость он уже побывал в военно-полевом суде, да четыре «Георгия» выручили. Прапорщик боялся его, но и спустить ему не хотел.
— Погоди! Ты у меня заработаешь! — пригрозил он так неуверенно, что, почувствовав это, сам покраснел до ушей и разозлился на себя.
— Ваше благородие! — громко и даже с оттенком игривости обратился к нему Филипп и вдруг, перейдя на шепот, пустил скороговоркой:
А курица — не птица!
Баба — не человек!
Прапорщик — не офицер!
Жена его — не барыня,
А ротного кухарка!..
Солдаты весело рассмеялись.
— Катись-ка ты колбасой! Пока я твою кастрюлю не сплющил!..
Что-то пробормотав и задохнувшись от ярости и бессилия, прапорщик удалился. А Филипп, как ни в чем не бывало, добродушно запел:
Жила-была прачка
Звали ее Лукерья
А теперь на хронте — сестра милосердия!
Жил в Москве извозчик. Звали все Володя!
А теперь на хронте — да ваша благородя!..
Иной раз от желания понять этих людей у Калоя начинала болеть голова. Но главное он все же хорошо усвоил: народ в России устал от войны и что-то уже делает, чтоб покончить с ней.
И было это ему очень по сердцу.
Позже, вернувшись в полк, он долго и подробно рассказывал своим обо всем, что здесь увидел и узнал. Рассказывал о Филиппе, о прапорщике. И горцы удивлялись, как мог солдат позволить себе такое против офицера. Только об одном человеке умолчал Калой…
Появление Калоя в госпитале сразу привлекло к нему внимание.
Кое-кто из раненых попытался проехаться насчет его роста. Но Калой так резко оборвал их, что второй раз никто не пытался повторить шутку.
Перевязывали раненых в большом классе, куда заходило сразу по нескольку человек.
Осматривая Калоя, врач обнаружил у него сквозное ранение в икру. Оно не было опасно, но рана оказалась запущенной.
Калой сидел на топчане, согнув над чашкой ногу.
Когда хирург начал обрабатывать рану, сестра милосердия, которую все здесь с уважением называли Анной Андреевной, встала за спиной Калоя и осторожно, но твердо взяла его за голову и прижала к себе.
Калой медленно повернулся. Глаза их встретились: ее — спокойные и ласковые, его — полные удивления. Они смотрели друг на друга несколько дольше, чем надо было.
«Что за человек?..» — подумал Калой и в это время услышал ее мягкий, немного певучий голос:
— Больно… Ничего не поделаешь… сейчас пройдет… Без этого нельзя… А то можно и ноги лишиться…
Калой сконфуженно улыбнулся и освободил из ее рук голову.
— Я не сказал болит… Я не мальчишк… Это такой болит — чепуха!
Раненые переглянулись. Даже врач с любопытством посмотрел на него. Здесь все знали, какая это «чепуха», когда зондом насквозь проходят рану и продевают в нее фитиль.
На следующий день Анна Андреевна перевела Калоя в маленькую отдельную каморку, принесла два табурета и удлинила топчан.
Калой от души благодарил ее. На обычном топчане он не мог вытянуться. А в общей палате, где некоторые солдаты курили даже ночью, страдал от табака.
С тех пор каждый день чувствовал он внимание этой женщины, ловил ее случайные взгляды. И его потянуло к ней. Утром он с нетерпением ждал, когда она придет в палату. Потом с тайной радостью шел к ней на перевязку. Ждал, когда после отбоя, перед сном, она на миг появится у него, по-хозяйски дотронется до каких-то вещиц на столе, подоткнет выбившуюся простыню, улыбнувшись, скажет «спокойной ночи» и выскользнет в коридор, мягко прикрыв за собой дверь.
Это была необыкновенная женщина. Иногда Калою казалось, что она вот сейчас возьмет да и заговорит с ним на его языке. Такой близкой, родной стала она ему.
Когда он видел ее, к нему приходила радость. Когда почему-то ее не было, он хмурился и все вокруг ему казалось потерявшим цвет.
И вот однажды Калой крепко задумался над тем, что с ним происходит. А задумавшись, пришел к мысли, что враг Аллаха толкает его на неверный путь. И он решил не поддаваться. Но когда борьба с самим собой стала не под силу, когда он почувствовал, что ищет повода видеть Анну Андреевну чаще обычного, а ночью, во сне, она до утра не покидает его, он пошел к начальнику госпиталя и попросился в полк.
На другой день, получив документы и вещи, Калой обошел палаты, прощаясь с солдатами и «медициной». Всем он сказал свое «пасиба». Расставались с ним люди с сожалением. Не увидел Калой только Анну Андреевну.
Он вернулся к себе. На столе лежало свежее белье. Калой разделся до пояса и начал надевать рубаху. Когда он кое-как напялил ее на себя, она с треском разлезлась на спине. Послышался смех. Он обернулся. В дверях стояла Анна Андреевна.
Лицо этой женщины всегда поражало его своей белизной. Но сегодня оно казалось еще белее. Она перестала смеяться. Ее синие глаза смотрели на него с грустью.
— Сними. Это ж не твое белье. Вот твое. Я принесла… Примерь…
Желая за грубоватостью скрыть свое смущение, Калой, словно и вовсе не стесняясь ее, начал стягивать с себя рубаху. И она снова затрещала по всем швам.
— Подожди! Дай помогу, а то и починить не удастся! — воскликнула Анна Андреевна. — Сядь. Подними руки…
Калой с трудом вылез из рубахи. И тогда Анна Андреевна увидела на его широкой груди, на руках рубцы от глубоких ран.
— Что это? — удивилась она.
— Молодой был, медведем дрался, — ответил он просто и надел поданную ему рубаху. Эта оказалась впору.
— Почему так рано уезжаешь? — спросила Анна Андреевна, отведя глаза в сторону. — Нога ведь еще не зажила…
Калой помолчал, подбирая нужные слова, и, тоже не глядя на нее, ответил:
— Нога — чепуха болит! — И добавил: — Ты болит. Очень… Она залилась краской.
— Разве я сделала тебе что-нибудь плохое?
Он замотал головой.
— Нет. России большой. Много луде я видал. Разный народ. Такой, как ты, не видал. Плохой!.. — Он усмехнулся. — Ты разве можно плохой делат?.. Плохой — война. Плохой — ты молодой, я нет… Я говорил себе: Калой, какой твой дело сегда этом женчин смотреть хочу? Держи себе… Я так сказал, а сердца не принимаю. Тогда я сказал: Калой, уходи. Твой дело тут нет. Иди война. За этом иду… Нога — чепуха болит! Сердца — другой дело… Нога терпит можно…
Она все поняла. Но до сих пор она не могла понять одного: почему ее, жену коллежского советника, избалованную вниманием мужчин, женщину другого круга и воспитания, с первого взгляда потянуло к этому простолюдину-горцу?..
Узнав, что он сам попросился из госпиталя, она всю ночь не сомкнула глаз.
Между ними не было ничего. Не было сказано ни одного лишнего слова, но она была уверена: он разгадал ее мысли и чувства, все понял и, не видя иного выхода, решил оборвать протянувшуюся нить, которой рано или поздно все равно суждено было оборваться.
И вот он подтвердил эту догадку. Она смотрела на него, большого и с виду грубого человека, и удивлялась той чуткости, которая оказалась в нем.
А когда мелькнула мысль, что завтра она уже не увидит его и он, наверно, будет где-то убит, навалилась боль, пришли слезы, и она, не отдавая себе отчета, кинулась к нему…
Она целовала его торопливо, нежно и ушла так же неожиданно, как и появилась.
Калой оцепенел. Мысли спутались. Шумно билась кровь в висках. Глаза все еще видели ее… удивительную…
Наконец он тяжело вздохнул и стал быстро собираться.
«Не пытайся делать того, что не может привести ни к чему…» — проносилось в его голове.
Выйдя на улицу, опираясь на костыль, Калой направился на вокзал.
Через несколько шагов он оглянулся. В окне второго этажа стояла она. Отсюда он не мог различить выражение ее глаз, ее лица. Но со всей остротой и болью Калой почувствовал: она зовет… просит вернуться… И снова: «Не пытайся делать того, что не может привести ни к чему», — сказал ему внутренний голос, и он отвернулся, зло посмотрел на свой костыль, в сердцах запустил его через крышу двухэтажного дома и пошел…
Он шел своей легкой походкой, не хромая, положив одну руку на кинжал. А в окне стояла женщина в белом…
Такой и осталась она в его памяти на всю жизнь. Вот об этом никому из своих друзей не поведал он.
Хорошо, когда люди умеют оставаться людьми.
В полку многие не сразу узнавали Калоя. Пришлось ему рассказывать, что в госпитале стригут всех подряд, чтобы ничего в волосах не заводилось. Мужчину, который хотел его побрить, он прогнал. Но когда явилась санитарка, он не мог сопротивляться, потому что касаться руками чужой женщины неприлично, а она смело двинулась на него и сразу отхватила ножницами полбороды. Хорошо, что усы разрешили оставить. А то и вовсе был бы похож на бабу. Но выглядел он теперь моложе Орци.
Вечером денщик Байсагурова позвал братьев Эги к командиру. Полк занимал большую деревню, и командир сотни жил в отдельной комнате.
Офицеры-ингуши не были с подчиненными запанибрата. Но отсутствие в их языке обращения на «вы», традиция уважения к старшему по возрасту, почитание даже отдаленного родства, а главное, кровная месть за обиду создавали между ними такие взаимоотношения, которые во многом отличались от тех, что существовали в армии. Особенно это было заметно во внеслужебной обстановке. Поэтому, когда Калой и Орци вошли, Байсагуров встал и пригласил их как гостей сесть. Калой сел. Орци остался стоять у дверей.
— Я позвал вас, — сказал командир, — чтобы прочитать письмо от ваших родных. — Он вынул из конверта вчетверо сложенный лист.
Калой и Орци были очень взволнованы. Что принесла эта бумага: радость или боль? Ведь скоро два года, как они здесь.
«Дорогие наши братья и мужья, — начал читать Байсагуров, переводя каждую фразу на ингушский язык, — в первых строках этого письма мы посылаем вам наш горский салам и привет от всего сердца!»
При этих словах Калой почтительно привстал и ответил:
— Салам и здоровья и вам от всех нас!
Байсагуров продолжал: «Мы все живы и здоровы, чего и вам желаем. Почему вы так долго не кончаете войну? Без вас здесь трудно. Ведь когда вы уезжали, наша красная корова отелилась. А теперь эта телка сама скоро будет телиться. И еще сообщаем: умер старик Кагерман, Далиной матери брат и гойтемировский старик Боскар. Умерли и другие, но про всех писать не будем, вам хватит и этих…»
— Да простит их Аллах! — сказал Калой.
— Да простит их Аллах! — повторили за ним шепотом Орци, денщик и даже сам Байсагуров.
«В жертву за брата матери Дали мы отвели серого быка… Но они отослали его обратно. С женщин, сказали, не надо ничего».
— Как серого? — воскликнул Калой. — Это же телок. За дядю моей жены — телка? Какой позор! Потому и вернули…
— А ты откуда знаешь, что это телок? — удивился Байсагуров. — Тут написано «быка»…
— Что ж, я свою скотину не знаю, что ли?.. — возмутился Калой.
— Да серому теперь два с половиной года, — вмешался в разговор Орци. — Ведь мы его оставили два года тому назад полугодовалым!..
— Да! Верно! Ну, тогда хорошо! — успокоился Калой. — А я и забыл, что мы здесь так давно. Читай, пожалуйста, еще.
«Дали и Гота хотят, чтоб вы вернулись, — прочитал Байсагуров. — Село из десятой доли помогает им. Но лучше, когда хозяин дома. Чаборз присылает ящики с винтовками. Их хорошо берут. Неужели вы вдвоем не можете для нас отвоевать хотя бы один ящик? Только посылайте с патронами, а то Сафарбек из Цори хотел загнать в австрийскую винтовку русский патрон, а тот лопнул, выбросил ему в лицо железки и испортил винтовку. Так что деньги его пропали, и лицо стало рябым. Лошадиных гвоздей у нас тоже нет. У всех подковы звякают. А хлеба в городе мало. Но вы там не умирайте и скорее кончайте войну. Нельзя же всю жизнь воевать. На этом все. Скоро начнем пахать. К сему ваш брат Иналук, жена Калоя Дали и жена Орци Гота. Отписал писарь Джарахского участка. Очень хороший человек. Это говорит не он, а я, ваш кровный брат и старшина Иналук».
— Большое тебе спасибо, Солтагири! — сказал командиру сотни Калой. — И им спасибо. И тому писарю спасибо. Да, наверно, он очень хороший человек.
— А вы писали домой? — спросил братьев Байсагуров.
— Нет, — ответил Калой. — Мы не умеем. А просить неловко. Каждый занят своим…
— Надо сейчас же написать, — сказал командир сотни. — Не сегодня-завтра снова начнутся бои… Зачем откладывать? А им это будет большая радость. Говори, я запишу. — Он раскрыл чистую тетрадь, отточил карандаш. — Я готов.
— А я даже не знаю, что им писать, — растерялся вдруг Калой.
— Говори то, что ты сказал бы им, если б они были сейчас здесь, — подсказал Байсагуров, и Калой неуверенно начал диктовать:
«Я тоже посылаю вам привет. И Орци посылает. Мы тоже очень хотели бы домой, но отсюда уезжают только в деревянных ящиках. А мы не хотим так. — Байсагуров улыбнулся. Это ободрило Калоя. — Вам не нравится, что мы не кончаем войну. А нам не нравится, что ее начали. Ну, а раз она есть, мы делаем свое дело и имеем кресты. Война эта, как осетинская лезгинка. То мы идем вперед, а они отступают, то они идут на нас, а мы пятимся. Но всякая пляска имеет конец. Кончится и эта война. Есть люди, которые говорят, что для того, чтобы кончился танец, надо у музыканта отнять гармонь. Удастся им это или нет — не знаю.
Нам очень жаль тех, которые умерли дома. Но у них есть могилы. А здесь каждый день умирает столько, что им и могил не хватает. Всех в одну яму кладут. С едой сейчас у всех плохо. Но пока нам дают хлеб, мы не пропадем, потому что мясо к нему сами достаем у наших врагов.
Много дырок на нашей одежде. На шкуре тоже были. Будут еще или нет — никто не знает. Чтоб не было больше, молимся Аллаху. Но война — это такой шум, иногда даже сам себя не слышишь, а слышит нас Аллах или нет — узнаем, когда умрем. На небе теперь тоже война. Здесь люди на крыльях летают и стреляют друг в друга. А другой раз и вниз железные банки бросают. Банки лопаются и летят нам в головы. Теперь еще дым стали пускать такой, что люди от кашля умирают. Все это, конечно, от Аллаха! А мы что!
Есть у нас немного денег. За кресты платят и за лошадей, которых у немцев воруем. Наше начальство покупает у нас. Правда, цену дает небольшую, но куда бы мы их здесь девали? Эти деньги тоже отошлем вам, а вы на все купите зерно. Без мяса жить можно, а без хлеба — смерть. Когда все люди и лошади здесь воюют, откуда же хлебу быть? Купите зерно.
А винтовки, как Чаборз, мы вам слать не будем. Самим не хватает. К нам приходят новые солдаты с пустыми руками. Кончились у царя винтовки. И ждут эти солдаты, когда убьет товарища, чтобы его винтовкой воевать.
Если вернемся, хорошо. Если не вернемся, не горюйте! Значит, была на то воля Аллаха!
Берегите нашего сына. Передайте горячий салам и моршал[163] всему аулу.
Это письмо для вас написал очень хороший человек, наш земляк Байсагуров Солтагири. Ему тоже спасибо.
Я — Калой и мой брат Орци.
Еще. Мне доктор отрезал бороду, и я пошел назад — молодой стал. Живите счастливо».
Когда письмо было закончено, Калой спохватился. Оказывается, он забыл написать самое главное.
И Байсагуров по его просьбе добавил:
«А с Чаборзом нас нечего сравнивать. Мы всегда впереди первых. И перед людьми наши лица белые. А он за полком, как ворон за пахарем. Идет и червей подбирает, он ни разу не был в бою, вместо крестов на груди у него лавка за спиной. Торгует едой и питьем, теплыми штанами и еще разный шурум-бурум продает. Все!»
Когда письмо было закончено, денщик подал на стол вареную конину, хлеб и спирт.
Настала полночь, а Байсагуров все не отпускал своих гостей. За ужином он пил один. Пить он умел, но, выпив, не мог удержаться от разговора. Он с увлечением рассказывал гостям о подвигах своего отца, который участвовал в последней турецкой кампании. О том, как тот из аманата вышел в офицеры и как не хотел, чтобы сыновья пошли по его стопам. Сначала он определил Солтагири в университет. Но за участие в собраниях и демонстрациях 1905 года его оттуда вместе с товарищами выгнали. И тогда заслуги отца помогли ему кое-как устроиться в кавалерийское училище.
Горцы почтительно слушали его, а он говорил, говорил, шагая по комнате и изредка поглядывая на себя в зеркало. На столе горела оплывшая свеча. Слабый свет еще больше подчеркивал бледность Солтагири.
От разговоров о своей жизни он вернулся к письму Калоя.
— Я написал все, что ты хотел, — сказал он, встав против него. — Но в нем ты говоришь о таких вещах, за которые, если узнают, тебя по головке не погладят! Ты высказываешься против войны, против «гармониста»! Это политика! А солдату политикой заниматься запрещено. Наше дело — воевать.
Я на всю жизнь получил урок за политику! Но то было мирное время. А сейчас знаете, чем это пахнет? Я уважаю вас. Мы земляки, вместе воюем, над нами равно витает смерть. И запомните мой совет: не наше это дело! Мы при России, а не она при нас. И пусть они решают свои дела, как хотят. Нас слишком мало, чтобы ввязываться еще и в их жизнь…
Есть у них разные партии, в которых одни хотят одного, другие — другого. Есть и такие, которых немцы наняли мутить солдат, чтобы легче расправиться с ними. Только все это до поры до времени! Романовы правили триста лет! И еще триста будут! Народ русский терпеливый! А наша хата с краю… — Байсагуров вдруг замолчал, задумался о чем-то.
— У тех русских, с которыми мне приходилось говорить, мало осталось терпения, — сказал Калой. — И до наших доходит…
— Что? Да… Ну в общем не нам это решать. Мы присягали царю и отечеству и будем с честью до конца выполнять свой долг! — скороговоркой сказал офицер, видимо, желая прекратить этот разговор.
В дверь постучали.
— Войдите!
В комнату стремительно вошел Бийсархо. Окинув взглядом всех и взяв под козырек, он обратился к Байсагурову:
— Ваше высокородие! Четвертый взвод с нуля в карауле. Разрешите забрать людей? — И, обращаясь к Калою, гаркнул: — Всадник Эги, потрудитесь встать перед офицером! — Калой побледнел, но встал.
— Разрешаю! — сказал Байсагуров. — А вам остаться.
Когда Калой, Орци и денщик вышли, он подошел к Бийсархо и, обдавая его запахом спирта, покачиваясь с каблуков на носки, сказал:
— Твоя манера разговаривать и вести себя с людьми кончится плохо… Или тебе кто-нибудь из офицеров сбреет голову… под подбородком, или от кого-нибудь из нижних чинов ты получишь пулю в затылок.
— Но зато меня не разжалуют за излишний демократизм! — ответил корнет, не опуская глаз.
Байсагуров отошел к столу, налил из баклажки две стопки спирта и, протянув одну Бийсархо, иронически улыбнулся.
— Гость! — сказал он. — А я ингуш, и для меня закон гостеприимства свят! Пей!
Бийсархо залпом осушил бокал, выдохнул, проглотил кусочек остывшего мяса.
— Благодарю за предупреждение, — сказал он, — но я не знаю, как ты можешь пытаться совмещать либерализм с воинской дисциплиной.
— А как Денис Давыдов водил крестьян с вилами и в лаптях против Буонапарте?
— Но мы же не партизаны! И сейчас не двенадцатый год. А в нашем народе этого дурацкого, первобытного вольнодумства и так столько, что хватит еще на века! И вот доказательство: наглец Калой рассиживает с тобой, как равный! Как тамада на свадьбе!
— Молчи! Про него молчи! — воскликнул Байсагуров. — Он хороший человек! Ей-богу! Я б на его месте давно рассчитался с тобой за твои придирки… И откуда у тебя столько амбиций! Ведь если взять любого из нас, так мы же в третьем колене поголовно все крестьяне! Не из князей же мы!
— А в тридцатом или трехсотом колене обезьяны! Так что ж мне теперь вместе с Калоем на четвереньках ходить? Нет! Недаром современное общество разделено на сословия! И я считаю это разумным. Каждому свое!
— Молодец! — снова воскликнул Байсагуров. — Хорош парад! Но послушай вот это: «А с Чаборзом нас нечего сравнивать. Мы всегда впереди первых. И перед людьми наши лица белые. А он за полком, как ворон за пахарем. Идет и червей подбирает…»
А ты говоришь «сословия»… Учились бы вот такие, так больше пользы было б, чем от нас с тобой…
— Это Калой доносит?.. — бледнея, спросил Бийсархо.
— Корнет! Не забывайтесь! Или вы думаете, я позволю себе доносы записывать? — Байсагуров жег корнета взглядом. — Что я, жандарм?
— Но тогда разрешите узнать, что вы читали? — заносчиво воскликнул Бийсархо.
Байсагуров прошелся по комнате. Он едва справлялся с собой. Подсев к столу, он прочитал из письма Иналука о Чаборзе и его торговле оружием.
— Это письмо из дому… А это ответ твоих всадников… И таким ответом солдата можно гордиться! — сказал он, пристально глядя на Бийсархо и покачивая ногой. — А вы за что ненавидите их?.. — Бийсархо молчал. Он не знал, известно ли Байсагурову о его причастности к этим махинациям с оружием и покойниками или нет. — Чаборз Гойтемиров твой приятель, — снова заговорил Байсагуров. — Если хочешь, сам скажи ему, чтобы он в двадцать четыре часа убрался к чертовой матери!.. Если он этого не сделает, я предам дело гласности, — он поднял письма, — и поставлю подлеца перед военно-полевым судом!.. И пусть тебе скажет спасибо, что я еще этого не сделал!..
Хозяин снова наполнил стопки. Они молча выпили. Байсагуров, разглядывая пустой бокал, сказал:
— А мой демократизм пусть тебя не волнует и не пугает… Живет Франция и Америка… Но я присягал Николаю… А мне мое слово дороже всего!
— Конечно! — коротко ответил Бийсархо и попросил разрешения вернуться к служебным обязанностям.
Байсагуров встал, проводил его, дружески хлопнул по плечу и, постояв в дверях, пока он не скрылся в темноте, вернулся и лег на кровать. Перед закрытыми глазами его встала Вика… Они была в расстегнутой кофте, с распущенными волосами. В глазах — страх. Очертания Вики стали неясными, поплыли куда-то…
— Золушка моя… — пробормотал он. Улыбка тронула его губы, и он уснул.
Денщик вошел на цыпочках, бросил бурку под дверь и тоже, улегся. На столе в стакане то вспыхивал, то затухал огарок свечи.
Весной и в начале лета 1916 года русский фронт лихорадочно готовился к наступлению. Но немецкие атаки на западе Европы, начавшиеся еще с февраля, осада французской крепости Верден потребовали срочных мер, которые смогли бы облегчить борьбу союзников России.
Наступление, предпринятое с этой целью Северо-Западным фронтом в районе Двинска и озера Нарочь, успеха не имело. Однако оно все же вынудило Германию приостановить атаки на Верден.
Западный фронт под командованием генерала Эверта ограничился слабым ударом на Барановичи. И только Юго-Западный фронт России, которым к этому времени командовал известный генерал Брусилов, не дождавшись 15 июня, как было намечено планом, уже в начале месяца пошел вперед.
Кавказская туземная дивизия, покинутая своим высокопоставленным начальником еще в феврале, действовала в Галиции. Командовал ею теперь генерал-лейтенант князь Багратион.
Пополнение поредевших горских полков проходило с трудом. Первоначально люди охотно вступали в дивизию, потому что им обещали быстрое окончание войны и легкую победу. Но с тех пор народ поумнел и понял всю легкомысленность этих надежд. Вот почему все попытки снова рекрутировать горскую молодежь для обескровленных полков встречали молчаливое сопротивление. Тогда-то кавказская администрация и решилась на крайнюю меру: амнистировать содержавшихся в тюрьмах бандитов и воров горской национальности, если они изъявят готовность идти на фронт.
Для большинства из них это был совсем неожиданный и легкий путь к свободе. Да еще с перспективой получить отличие, с которым впоследствии можно было легче скрывать свои преступные дела.
Так, в один летний день, когда Ингушский полк, как и все остальные, преодолевая сопротивление противника, с боями шел вперед, в его ряды влилась «абреческая сотня».
Ретивые администраторы Кавказа во главе с генерал-губернатором Терской области Флейшером придумали сотне это название, потому что нельзя же было прислать в армию, действующую под командованием его императорского величества, сотню арестантов, каторжников, бандитов и воров!
А «абреки» — это звучало романтично. Тем более, что даже по научному определению самого Даля, который стоял в библиотеке просвещенного губернатора, это означало: «Отчаянный горец, давший зарок не щадить головы своей и драться неистово!..» Чего же лучше!
Но когда эта сотня пришла на передовую, в полк, ингуши — а они почти все знали друг друга — быстро разобрались в людях, присланных на пополнение.
Мерчуле совещался с командирами сотен по поводу планов на следующий день, когда в его избу вошел адъютант князь Татархан и доложил, что трое всадников просят их принять. Командир полка хотел было направить солдат к своим командирам, но, подумав, велел впустить. Время военное. Кто знает, с чем они пришли?
Отдав честь, Калой обратился к Мерчуле:
— Разреши говорить ингушски!
Мерчуле кивнул головой. Байсагуров, встревоженный появлением всадников своей сотни, приготовился переводить. Он видел, как люди его чем-то сильно взволнованы.
— Мы третий год вместе, — говорил Калой, глядя прямо в глаза командира полка, словно тот понимал его. — Мы довольны тобой. Ты никогда не обижался на нас. — Байсагуров быстро переводил. Командир полка кивал головой. — В дивизии много полков разных народов. Мы, ингуши, не на последнем счету. И ничем не опозорили себя. Здесь каждый полк — лицо народа. Совесть полка — совесть народа. На прошлое мы не обижаемся. Но за будущее теперь не спокойны. И с этим пришли к вам.
— В чем же все-таки дело? — нетерпеливо спросил Мерчуле.
— Не торопите меня. Быстрая речка до моря не доходит, — ответил Калой. — К нам пришло пополнение, помощь. Но каждый из нас готов все делать за двоих, драться за двоих, только бы вы отправили этих людей обратно.
Ингушские офицеры сразу поняли, в чем дело. Для других же — а здесь были и грузины и казаки — это заявление явилось полной неожиданностью.
— Нам говорили, что едет сюда сто пятьдесят абреков. Мы удивлялись. Откуда столько абреков? Абрек — это особый человек! Он не грабит кого попало, не трогает мирного, бедного. Он делится с бедным, враждует с плохим начальством. А кого нам прислали? Мы — ингуши. Мы знаем друг друга от седьмого поколения. И мы знаем каждого из них. Это арестанты. Они были в тюрьмах за то, что у вдов и сирот крали телят, у соседей — кур, у дровосека и пахаря — веревку. Это проходимцы! От них, кроме плохого, никакой пользы не будет! Наше дело сказать. Мы тело полка, вы — голова. Голова пусть думает, чтоб потом не болела.
И Калой с товарищами ушел.
Но пополнение осталось. А то, чего боялись солдаты, случилось раньше, чем можно было ожидать.
Через неделю чуть свет полк был поднят по тревоге. Много раз за эти годы всадники вскакивали и спросонок хватались за оружие. Это стало их обычной жизнью. Но на этот раз им не угрожало нападение врага и никто не призывал их идти на смерть, на подвиг. Однако волнение, охватившее людей, было гораздо сильнее, чем обычно.
В полночь — а ночь была темная, туманная, шел мелкий дождь — часовой, охранявший штандарт и полковую кассу, был убит, караул обстрелян в своем помещении. А когда он вырвался, было обнаружено, что знамя и ящик полковой кассы на месте, на двуколке, но касса ограблена. Поиски не дали ничего.