Глава третья Первая любовь 4 страница
Турс велел Доули сесть на арбу.
— Перестань, — сказал он ей, видя, что она не в силах удержать слезы.
— Овца и та блеет, когда ее уводят от стада, — бросил Хамбор. — Пусть плачет. Это нелегкий день!
Поздно вечером подошли к почтовой станции Казбек. Остановились на берегу Терека. Запалили костры. Мужчины занялись скотиной. Женщины стали готовить пищу. Наскоро поужинав, ложились спать тут же у костров. Обессилев за день, засыпали быстро. Надвигалась прохладная мочь.
Доули так ослабела, что не сошла с подводы. Турс развел костер, сварил сушеное мясо, разогрел лепешки в золе, накормил ее. Потом позвал Хамбора, и они вместе поужинали.
Хамбор сделал вид, что очень устал, и лег на свою арбу. А Турс продолжал сидеть у костра, подбрасывая хворост и задумчиво глядя в огонь.
Черная мгла окутывала лагерь. Еще где-то слышался детский плач, протяжно мычала корова, псы переселенцев и местные овчарки лениво перебрехивались на разные голоса. Но постепенно стихло все…
И тогда где-то в небе раздался дребезжащий металлический гул. Он ударялся о скалы, нарастал и, убегая, замирал в ущелье… Вот второй, третий удар… Звонил большой колокол. Турс помнил, как в дни его детства ингуши еще звонили в колокола у себя в ауле.
Но как этот звон могуч! Откуда он? Турс поднял голову. Перед ним высоко на черной горе виднелось множество огоньков. Это был храм. За ним, как чудо земное, белела огромная вершина Бешломкорта[39], которая светилась в самую темную ночь сиянием ледников.
Перед Турсом пронеслись воспоминания детства. Вот он мальчиком стоит и церкви в Бейни и молится, как учили старшие, повторяя одно слово «очи», «очи»… Но от этих молитв жизнь не становилась легче. Почти всю свою юность, раздетый и босой, ходил он по горам за овцами, и только овчарки делили с ним его холодную, сиротскую судьбу. Позднее в надежде найти защиту от множества своих бед народ снова начал молиться старым богам. Люди говорили лестные слова богу солнца и кричали «гелой». Молились идолу Тушоли, задабривали подношениями злых духов, а жизнь оставалась прежней.
Тогда Турс стал совершать намазы новому богу — Аллаху, но его постигло самое большое несчастье: царь отнял землю в долине, а свирепый сель лишил всего в горах… И вот он идет в страну самого Аллаха. Он идет к нему. Что даст он?..
Из темноты на свет огня вышел горец. Турс поднялся навстречу человеку. Судя по войлочной шапке, это был грузин.
Турс немного говорил по-грузински, грузин немного говорил по-ингушски. Народы-соседи, народы-братья. Они понимали друг друга.
— Садись, — пригласил Турс гостя и пододвинул к нему сковородку. — Только пури[40] нету.
Грузин из уважения к Турсу съел кусочек мяса и поблагодарил его. Потом достал из сумки круг кукурузного хлеба, круг сыра, кусок копченого курдюка и подал их Турсу.
— Хлеба надо бы еще, но мука кончилась. Не хватило до урожая.
Турс был удивлен и взволнован. Он взял подношение, поблагодарил незнакомого друга и отнес все в арбу. Он увидел, что и у других костров стоят грузины. Они пришли, чтоб проститься с соседями.
— Что у вас, праздник? — спросил Туре грузина, когда снова раздался колокольный звон.
— Нет. Не праздник. Горе… На Цминда-Самеба[41] старики молятся за вашу дорогу…
Еще долго сидели Турс и гость у костра. И была у них обида на жизнь за то, что люди должны искать свое счастье где-то за семью горами, а не там, где они рождены.
Когда в ауле пропели первые петухи, Турс и гость обнялись, и грузин исчез в темноте. Турс подошел к кибитке.
— Ты не спишь? — тихо спросил он жену.
— Нет, — ответила Доули.
Он прикрыл ее овчиной и прилег рядом.
Ночью ему померещился чей-то тоскливый голос, «Может, это в храме на горе?..» Он прислушался, поглядел с арбы. У костра сидел человек и тихо пел:
…Пророчили муллы нам страшный суд;
Мы видим: родные бросают родное…
Вот он, день страшного суда!..
Это пел одинокий Хамбор.
Короток сон дальних путников. Еще при свете больших звезд они снова собрались в дорогу. И снова буйволиный рев и блеяние овец смешались с возгласами взрослых и плачем детей.
Кто-то первый был уже далеко в пути, когда последние подводы только покидали остывающие костры у Казбека.
Вот шум подвод и скрип колес смешался с ревом Терека и затерялся где-то в бездонной кутерьме ущелья.
Турс, как и вчера, шел последним, за последней арбой. Долго раскачивался на серой дороге его могучий, темный силуэт. Но наконец не стало и его. Ушли.
Они покинули родные горы, когда над ними стояла глухая ночь и было еще очень далеко до рассвета.
Глава вторая Язычники
Был жаркий день конца лета. Высоко над горами едва заметно двигались ослепительно белые облака.
Гарак лежал на траве и задумчиво глядел в это светлое спокойное небо, и в душе его дремала спокойная грусть. Она давно уже сменила мятежную тоску, которая многие годы после отъезда Турса мучила его.
Но совсем забыть брата невозможно. Порой в горы приходили вести о тяжелой участи тех, кто ушел за счастьем в Истмале. И тогда с новой силой тоска терзала его и бесконечно долгими становились ночи.
«Может быть, эти же облака видит сейчас и он…» — подумал Гарак и, вздохнув, начал обвязывать ступни жгутом из травы, чтобы ноги не скользили. Подточив косу и привязав себя к волосяной веревке, которая была закреплена за каменный выступ, он начал спускаться по склону.
Далеко внизу извилистой ниточкой по дну ущелья бежала река. На зеленых холмах белели тесаные камни аулов. Грозные башни с высоты казались едва заметными кубиками. Между ними изредка мурашкой появлялась человеческая фигурка. Гарак не раз видел все это отсюда. Острым глазом он заметил ребенка, поднимавшегося по крутой тропинке. Мальчик нес в руках красный глиняный кувшин. «Все-таки несет! Вот характер!» — подумал он о племяннике Калое и улыбнулся.
Веревка, которой был привязан Гарак, натянулась. Он раз, другой повернулся вокруг себя, чтобы удлинить ее, и, поплевав на ладони, взмахнул косой. Изредка Гарак бросал взгляд в бездонную глубину, разверзшуюся под его ногами, на коршунов, без устали паривших на одной с ним высоте, и косил, косил без конца.
Первые год-два после отъезда Турса Гарак ждал вестей от брата, ждал обещанных денег, чтобы выкупить землю у Гойтемира. Но постепенно надежда угасла, и осталось только огромное желание — во что бы то ни стало посчитаться с Гойтемиром, обманувшим брата, вернуть родовые земли. И он стал работать, не зная отдыха, не разгибая спины.
Мысль о том, что с этой древней земли когда-нибудь он сможет взять столько хлеба, что его хватит до нового урожая, ни наяву, ни во сне не давала ему покоя. Они с Докки ходили рваные, латаные-перелатанные, и только Калою изредка справляли какую-нибудь обновку.
Чтобы запасти сена на зиму, Гарак косил везде, где только мог, где только оставался нескошенный клочок. А зимой он кормил чужую скотину и за это получал часть приплода. Вот почему и сейчас он висел над бездной, добывая лишнюю копну там, где никто не осмеливался косить, где ходили лишь дикие козы.
Часа через два, когда солнце склонилось к вершинам, Гарак скосил траву с последнего каменного выступа и, держась за веревку, выбрался наверх. Разложив костер, у шалаша уже сидел Калой. Рядом, в яме, был спрятан кувшин со свежей водой.
Увидев Гарака, Калой вскочил.
— Пей, воти[42], сколько тебе захочется! — воскликнул он радостно и протянул отцу[43] вспотевший кувшин. — И даже можешь умыться! Я принесу еще.
Когда кончалась работа, Гарак снова становился медлительным. Не торопясь, он взял кувшин, сполоснул рот, а потом долго пил, не переводя дыхания.
— Пусть любит тебя все, что любит воду! — сказал отец ласково, возвращая мальчику кувшин, и разлегся на сене, недалеко от огня.
Солнце еще не успело погаснуть за дальней вершиной, как по горам побежали глубокие тени и стало быстро смеркаться. Калой привычно и ловко работал у костра. Он повесил на перекладину черный от копоти котел с мясом, поправил под ним поленья, нарубил веток и, усевшись с подветренной стороны, задумался, глядя на языки пламени.
— Копен шесть скосил небось? — немного погодя, спросил он.
— Нет, — устало отозвался отец, потягиваясь. — Копны четыре… а может, и пять… Тут не размахнешься.
Калой помолчал, а потом неожиданно сказал:
— Если бы я мог, я б застрелил этого кабана!
— Какого кабана? — переспросил Гарак.
— Настоящего. Гойтемира, — ответил Калой и так сунул в костер охапку веток, что из него вылетел целый сноп искр.
Гарак привстал от удивления.
— Почему? — Он смотрел на сына с тревогой: что могло довести его до такой мысли?
И Калой, волнуясь, рассказал:
— Вчера я пас овец под грушей. Туда привел своих и Чаборз. Он хотел меня выгнать. Говорил, что это их лужайка. А когда я отказался, начал ругаться. Сказал, что его отец сослал даже Турса, а нас с тобой, если захочет, выгонит хворостиной, как телят…
Гарак слушал мальчика, разглядывая его освещенное костром лицо, словно видел впервые. «Похож на Турса. Нос тонкий, прямой. Резкие скулы. Только глаза серые, как у меня. Это у нас от деда. И такие же глубоко запавшие, как у деда… Мужская жесткость, смелость в глазах. Есть в мальчике сталь», — решил довольный Гарак.
Он вспомнил тот далекий день, когда брат из рук в руки передал ему своего сына. Вспомнил, как выхаживала его соседка Фоди. У нее был двухмесячный сын, и она приняла Калоя своему Виты в молочные братья. Когда мальчик подрос, они забрали его. Хорошо, если кто-нибудь из них бывал дома, а когда уходили на уборку, Калой оставался совсем один. Поставят ему на балконе деревянную миску с амасти[44] и уйдут до вечера. А он, маленький, в рваной рубашонке, сидит целый день около миски и воюет с мухами, стараясь пришлепнуть их ложкой прямо на каше. К вечеру устанет, уткнется измазанным личиком в глиняный пол, да так и заснет, облепленный мухами. И жаль было, а что сделаешь…
А теперь вот он какой! Давно уже в помощниках ходит. И пашет и жнет с отцом, да еще защитником стать собирается. Турс мог бы гордиться таким сыном.
«Выгнать могут, как телят… Это Чаборз не сам придумал… Значит, в доме у них так говорят», — думал Гарак.
— Ничего, — сказал он Калою, — не бойся, мы им еще скажем свое!
До глубокой осени Гарак косил, ставил копны на скрещенные ветви, чтобы зимой волочить конем, и придавливал сено от ветра березовым жгутом с тяжелыми камнями на концах.
К исходу месяца рогов[45] они с Калоем заготовили сена на зиму и дров на первый случай.
Однажды утром Гарак, войдя в загон, долго осматривал скотину, молодняк; поглаживал нагулянные, шелковистые спины, потом отбил шесть лучших коров и велел Калою гнать их в село к Гойтемиру, а немного погодя, пошел следом и сам.
Докки проводила мужа до конца аула и вернулась взволнованная и притихшая. Она понимала обиду его на старшину, который обманул Турса, но сердце ее не хотело вражды с этим недобрым и сильным человеком. Ведь Гарак так работал все эти годы! В доме у них теперь есть и зерно, и скот на обмен… и, главное, она впервые в жизни должна стать матерью. Ей хотелось мира, тишины, покоя, а Гарак не чувствовал этого, не понимал ее и жил только для того, чтоб посчитаться с Гойтемиром да стать богаче его.
Отсылая ее домой, он сказал:
— Если Гойтемир будет хозяином своему слову, назад я вернусь хозяином этих пашен…
«Да разве же Гойтемир дурак? — думала она, поднимаясь вверх к своему двору, зажав рукой прореху на боку старенького платья. — Разве ему нужен наш скот? А то, что пообещал десять лет назад, он, наверно, давно уже забыл! Пошел… только позориться…» От этих мыслей собственное тело показалось ей еще тяжелее. И, войдя во двор, она печально посмотрела на опустевший загон.
Калой остановился на поляне возле Гойтемир-Юрта. Люди с любопытством смотрели на него со всех крыш и террасок… А когда подошел Гарак, показался и Гойтемир в воротах.
— Салам алейкум!
— Во алейкум салам! — обменялись они еще издали приветствиями.
— Куда перегоняешь? — крикнул Гойтемир, указывая палкой на коров Гарака. — Добрый скот! Если на продажу, давай сюда, поговорим…
— Чужая скотина! — с плохо наигранной веселостью ответил ему Гарак. — Как продашь чужую?
— А чья же это? На прокорм взял? — снова спросил Гойтемир поднимавшегося к нему Гарака.
К старшине подошли родственники, соседи. Гарак не спеша подал каждому из них руку и, улыбаясь, остановился перед Гойтемиром.
— Это же твой скот, — сказал он и выжидающе замолчал.
Гойтемир внимательно оглядел его сверху донизу. Перед ним, опираясь руками на длинный посох, стоял пожилой человек с проседью в небольшой каштановой бороде. Почти оборванец, в стоптанных чувяках, он глядел на старшину глазами, в которых была и детская наивность и торжество человека, достигшего своей заветной цели.
— Это как же понять! Или я не знаю, что мое, а что чужое? — Гойтемир оглядел собравшихся. — Или это калым?.. Так у меня, кроме старшей жены, некого замуж выдавать! А тому, кому она приглянется, я готов сам дать в придачу козу!
Люди захохотали, и сам Гойтемир не удержался от смеха, затряс седой бородкой, зашатался. Только Гарак продолжал стоять в этом веселье невозмутимо, без улыбки. Подождав, когда все утихнут, он продолжал:
— Гойтемир, в тот год, когда Турс уехал, а ты остался, — он помолчал, чтоб люди задумались над его словами, — незадолго до этого мы с братом были у тебя. И ты тогда дал слово вернуть нашу землю за шесть коров. Если ты еще в ту пору оценил ее в шесть коров, то с того времени ты и твои родственники сняли с нее десять урожаев. Значит, она должна теперь стоить дешевле. Но я при этих вот людях снимаю с вас грех за то, что вы ею пользовались, и пусть благодать с нее зачтется вам в добро! А теперь, как уговорились, вот твои коровы — и мы в расчете.
Лучше, чем любая из этих коров, — ты и сам видишь — даже на похороны тестя не водят!
Наступила долгая тишина. Тем временем, пощипывая травку, скот, подгоняемый Калоем, подошел к загону Гойтемира. Мальчик снял засов, прогнал коров за изгородь и положил жердь на место.
Взоры всех обратились к старшине. Родственники смотрели на него выжидающе, соседи — с любопытством.
Он побледнел, задвигал челюстями. Потом побагровел так, что казалось — жилы полопаются на лбу.
— Ну, счастливо вам оставаться! — сказал Гарак, будто не замечая его волнения.
Но Гойтемир наконец обрел способность говорить и почти с обычным для себя спокойствием спросил:
— Скажи, ради Бога, это Турс прислал тебе деньги на коров?
— Нет. С тех пор как брат уехал, а ты остался, он ничего мне не присылал. Но он обещал тебе коров, и я привел коров. Правда, не скоро, но привел. Хорошие коровы. Лучших и он не привел бы!
— Да, коровы хороши, — согласился Гойтемир. — Только я обещал землю Турсу, а не тебе…
— Но мы братья…
— И все-таки ты есть ты, а он есть он! С тобой у меня не было никакого разговора. Турс даже не поручал тебе иметь со мной дела!.. — Он помолчал и добавил: — Гарак, забери свою скотину и иди домой. Не смеши народ. Гойтемира давно посчитали бы выжившим из ума, если б его могли дурить такие дурни, как ты… Иди… Иди домой!.. — строго приказал он, теперь уже едва сдерживая себя. — А не то я тебя по-другому провожу…
Калой, который держался в стороне от старших, подошел к отцу. Он пристально, с ненавистью смотрел на Гойтемира, будто хотел запомнить его на всю жизнь.
— Почему же тебе, Гойтемир, «по-другому» провожать меня? — также с видимым спокойствием спросил Гарак. — Что я тебе такого сделал? Чем обидел? Или это ты уехал в Турцию, а мой брат остался дома? Или я тебе пригнал телят? Или я пришел за твоей землей? Тебе нечего расстраиваться, нечего покрикивать. Ты старшина для начальства. А для меня ты вот кто. — Он вырвал из своей папахи клочок шерсти и сдунул с пальцев. Взгляд его блеснул холодом, враждой.
Этого унижения Гойтемир не мог перенести. Лицо его исказилось, рот ощерился желтыми клыками.
— Осел! — заорал он. — Раб! Я покажу тебе! — И он замахнулся палкой.
Люди кинулись между ними.
— Я — Эги. А Эги никогда не были рабами! — гордо ответил Гарак.
— Это мой предок, внук Эги и сын Ивизда — Газд, не допустил, чтоб у ингушей на шее сидели князья! Это он высмеял такого выскочку, как ты. Не я раб, а ты! Царский раб. Пес цепной на привязи у врагов наших, которые вон сожгли половину аулов, и пепел еще воняет! — Он показал на горы. Там лежали руины башен, разрушенных карательной экспедицией. — Лай сколько хочешь. А я тебе уплатил. И весной пахать землю буду я!..
— Мы тебя накормим, мы засыплем твои глазницы землей, чтоб на чужое не зарился! — завопили родственники Гойтемира и, схватившись за кинжалы, кинулись к Гараку.
Но народ опять вступился, не допустив кровопролития. Гарака отвели в сторону, уговорили уйти.
— Я их не боюсь! Моя правда! — выкрикнул он. — Хорошо, я послушаю вас. Я уйду. Но вы свидетели: я заплатил ему!..
Разгневанный Гарак, тяжело ступая, шел домой. Он был потрясен подлостью Гойтемира. Он понимал, как трудно будет ему тягаться с этим человеком. И все же решил бороться за свое да конца.
Калой шагал за Гараком, не в силах сдержать восторга: отец не спасовал перед самим старшиной.
А в это время остервеневший Гойтемир с проклятиями и бранью выгонял со своего база гараковских коров, избивая их палкой и камнями.
Ночью коровы Гарака вернулись домой. Докки проснулась от их мычания и с радостью пошла доить.
Она еще не знала, что между ее мужем и старшиной возникла глубокая и непримиримая вражда.
Гарак изменился. Тяжелые мысли теперь не покидали его.
Когда человек умирает, для него все кончается со смертью. Но когда человек живет, а умирает его мечта, тогда он остается с мучительной тоской, от которой нет избавления до конца дней, Так было и с Гараком. Он перестал верить в себя, верить в то, что ему удастся одолеть Гойтемира.
Сена было у него больше всех в ауле. Но он перестал брать на прокорм чужую скотину. На люди не выходил. Не молился. И только когда в лесу, под порывами холодного ветра обнажив до пояса тело, он брал в руки наточенный до зеркального блеска топор и начинал крушить деревья, было видно, что в нем живет еще великая сила жизни.
Однажды во время этой работы его разыскал человек, посланный Гойтемиром.
— Иди, тебя сейчас же требует к себе старшина.
Удивился Гарак, но пошел. Слабая надежда на то, что старшина решил примириться с ним, мелькнула в его голове. Ведь он прав, и, может быть, совесть заела Гойтемира?
Он вошел в ту комнату, где когда-то был вместе с братом, и ему сразу бросились в глаза большие перемены, которые произошли здесь. Вместо камина топилась железная печь, в окнах мутную бязь заменили прозрачные стекла, и комната сияла светом. А под потолком в проволочном кольце висела зеленая керосиновая лампа. О такой Гарак только слышал. «Вот, значит, он как… — мелькнуло у него в голове. — А я-то все в дыму да в копоти копил ему коров…».
Горестные размышления его прервали вошедшие люди. Это был сам Гойтемир и трое чужих, в казенной форме. Гарак не умел различать ни чинов, ни званий. Все они для него были начальниками. Но по лицу хозяина он сразу понял, что его пригласили сюда не для хорошего. Стоя перед приезжими навытяжку, Гойтемир строго заговорил:
— Эти люди — большие начальники. Им донесли, что у нас рубят казенный лес. Проезжая, они услышали твой топор и велели позвать тебя, чтобы еще раз предупредить: лес рубить нельзя. Это давно известно всем. Известно и тебе… Имей в виду — с ними шутки плохи…
Гарак молчал.
— Он понял, что ты ему сказал? — спросил Гойтемира один из чиновников.
Гойтемир перевел.
— Да. Понял. Скажи им, что я рублю в своем лесу. Это лес рода Эги. А у себя — я сам хозяин, — ответил Гарак.
Когда Гойтомир кое-как передал приезжим ответ Гарака, те сначала рассмеялись, а потом старший из них строго сказал:
— Переведи ему: лес и недра принадлежат казне, государству. И если он будет своевольничать, мы его строго накажем.
Но это не испугало Гарака.
— Что в земле, я не знаю, — сказал он. — Из земли выходят родники, реки. Эту воду мы считаем общей. Воздух тоже. А верхняя земля и лес принадлежат хозяевам. Я свой лес рубил, рублю и буду рубить… Камни в очаге не горят. Если царю холодно, я могу поделиться с ним дровами. Но почему он решил мое считать своим, я не знаю.
Старший чиновник, узнав ответ Гарака, очень рассердился. Он вскочил, затопал ногами, закричал. Но Гарак твердил свое. Разговор кончился тем, что его арестовали и увезли в город, в крепость.
Весь аул был возмущен этим происшествием. Не только Гарак — все не могли понять, как это царь лишает их лесов! Только воздуха, воды и дров горцы имели сколько угодно. А теперь им предлагали жить в лесу и умирать от холода.
Докки целыми днями принимала женщин, которые приходили к ней высказать соболезнования. Калой забросил друзей, игры и все время пропадал на перевале Трех Обелисков, откуда далеко была видна тропа, по которой увели Гарака.
Наконец в месяц заготовки на зиму мяса[46], дней двадцать спустя после ареста, ясным, прохладным утром Калой увидел далеко на тропе Гарака.
Он вскочил, хотел кинуться ему навстречу, но вместо этого побежал домой, чтобы обрадовать мать. У села он наткнулся на своего молочного брата — Виты.
— Гарак идет! — закричал он ему что было сил. — Беги к Докки! — а сам помчался назад — к отцу.
Он бежал по узенькой дороге над обрывом так, словно перед ним расстилалось широкое поле. Но когда из-за поворота показался Гарак, Калой остановился, опустил голову и, застенчиво раскачиваясь, медленно пошел ему навстречу.
Гарак был растроган. Он потрепал сына по плечу и отпустил, ничего не сказав. Так они и пошли — отец впереди, сын сзади…
— Не ждали? — спросил наконец Гарак.
— Как не ждали! Все время ждали! — отозвался Калой и замолчал.
Отец оглянулся. Мальчик, опустив лицо, торопливо вытирал папахой слезы. Гарак улыбнулся и молча продолжал путь, а потом бросил через плечо:
— Слабым никто не должен видеть мужчину!
Калой понял отца, и эти слезы стали последними слезами в его жизни.
У крайней башни Гарака встречал весь аул. Женщины от радости плакали, мужчины обнимали его, поздравляли. Даже Хасан-мулла, который редко теперь выходил из своего дома и все больше сидел за чтением молитвенных книг, бросил свои святые занятия и пришел сюда.
— Да не приведи Аллах снова попасть тебе в руки христиан!.. — пожелал он ему во всеуслышанье и дважды обнял, прижимаясь то к левой, то к правой стороне его груди.
— Не за свое освобождение — со мной-то ничего особенного не случилось — а в честь вашего уважения к нашему дому прошу всех вас к нам в гости! — сказал Гарак односельчанам.
Весь день до вечера Докки возилась у очага, готовила лепешки, варила сушеное мясо. Соседки помогали ей. И за все это время она ни словом не обмолвилась мужу о том, что пережила здесь без него, что передумала длинными осенними вечерами, сколько пролила слез. Для этого у нее впереди была еще целая ночь. Только свет радости, который лучился из глаз, да мягкость, с которой она говорила с людьми, выдавали безграничное женское счастье. А много ли в ее жизни было его?
На следующее утро погода испортилась. Как сквозь сито цедил мелкий осенний дождик. В башне Гарака было темно и тесно. Горцы сидели на нарах, на табуреточках вокруг очага, стояли у стен, а хозяин рассказывал.
— Тюрьма — большой дом. Кругом забор, башни. В доме много комнат. Двери крепкие, замки железные. В окнах пузырей нет. Железные решетки, стекла, светло. Вот такие нары. Давали хлеб и воду. Вода обыкновенная, из Терека. А хлеб не как наш, ячменный, синий, а из русской пшеницы[47]. Вкусный хлеб! Жизнь сносная, и зиму в таком доме легче прожить, чем здесь. Но целый день сидеть без дела трудно. Ну и без воли, конечно, очень тяжело. Скука большая…
Люди слушали Гарака, затаив дыхание. У многих от удивления открылись рты. Женщины толпились в дверях. Они то перешептывались, то замирали…
Сколько повидал этот Гарак! Подумать только — держать человека взаперти, вдали от родных! Все понимали, что это безжалостно. Но главное было в другом. Гараку сказали, что, если кто еще осмелится рубить лес, того арестуют и сошлют на много лет. Начальство разрешило брать в казенном лесу только валежник, а рубить — за много верст, где одна ольха. Долго не могли успокоиться горцы. Долго шумели, спорили.
— Разрешили брать валежник — сделаем так, чтоб его хватило всем и на всю зиму! — воскликнул Гарак.
И гости радостно зашумели.
— А кто выдаст, — добавил Пхарказ, — тому отрежем язык!
На этом и разошлись.
Весь вечер и весь следующий день почти в каждой башне аула тонким звоном точили топоры. Точили, как никогда, на бритву.
Несколько дней спустя Гойтемир на своем знаменитом иноходце выехал со двора, напутствуемый шутками молодой жены. Первая его жена умерла еще в молодости от чахотки. Вторую со своими взрослыми детьми он отправил на плоскость, купив ей в Назрани землю и дом, потому что она не могла ужиться с третьей, заносчивой и красивой. В особенности после того, как молодая родила мужу сына — Чаборза.
— Передай своей назрановской старушке мой привет! — язвила жена вдогонку Гойтемиру. — Скажи, что если ты так часто будешь уезжать в Назрань, я готова поменяться с ней домами!
Гойтемир только ухмылялся да оглядывался по сторонам, чтоб люди не услышали. Большие вольности допускала красавица Наси. Знала: любит ее старик, любит последней, самой сильной, самой опасной любовью. Такая любовь прощает все грехи, кроме одного — измены. И Гойтемир прощал ей все: ее шутки, злой язык и многое другое.
Он ехал с обычными донесениями к приставу.
Не успел скрыться за перевалом Трех Обелисков хвост его коня, как весть о том, что он уехал в город, облетела аул Эги и хутора. Без промедления, кто бегом, кто на коне, мужчины, а из иных дворов и женщины — все устремились в лес…
Три дня не было Гойтемира дома. Три дня, три ночи подряд лес, названный «казенным», стонал под ударами топоров. А когда на четвертый день Гойтемир выехал на перевал и бросил привычный взгляд на лощину, он не поверил своим глазам. Огромная часть горы, которая была вечно покрыта толстой шубой леса, стояла голой. Он подъехал ближе. Нет, голыми нельзя было назвать эти места. Их покрывали сотни поваленных деревьев, будто здесь только что прошел ураган невиданной силы или пронеслось стадо гигантских животных. Пот выступил на мясистом носу старшины. Он хлестнул непривычного к плети коня, и тот понесся вниз, рискуя сломать шею себе и хозяину.
Подскакав к лесу, Гойтемир спрыгнул на землю и, забыв о своем возрасте, побежал к ближайшему пню… Подошел ко второму… Провел рукой по комлю третьего великана и, стиснув зубы, пошел назад. Он понял, что произошло. Ведь в городе его, а вместе с ним и других старшин только что предупредил пристав о том, что уже во многих местах горцы, протестуя против решения правительства, рубят отнятые в казну леса.
Не заезжая домой, Гойтемир снова поехал во Владикавказ.
Возвратился он через два дня с помощником пристава и конвоем.
Сход собрали около Гойтемир-Юрта. Людей усадили прямо на землю. Перед ними выстроились конвойные с берданками за плечами. Наконец из замка Гойтемира показался сам помощник пристава в сопровождении хозяина. Помощник был худой, высокий, сутуловатый, с поблекшими глазами. Всей своей фигурой и даже походкой он удивительно походил на соседа Гарака — Пхарказа. И это не осталось незамеченным.
— Поглядите, — выкрикнул кто-то, прячась за чужие спины, — какой же это пристоп?[48] Это же нашего Пхарказа привели, только с погонами!
Народ принял шутку дружным смехом. Только старики из первых рядов да сам Пхарказ сделали вид, что ничего не слышат. Когда пристав приблизился, они поднялись. За ними поднялся весь сход. Кто бы он ни был, но пристоп был гостем, и с ним поздоровались.
Долго ругал он их. Называл бездельниками, бунтарями и обещал Сибирь и ссылку всем непокорным. Но за порубку, кажется, не собирался никого наказывать. Он не мог поверить Гойтемиру, что столько леса можно было положить за двое суток, и подозревал самого старшину в соучастии. А когда пристав попытался узнать зачинщика, то даже Хасан-мулла увильнул от ответа, зная об уговоре за донос «отрезать язык».
Мулла сказал, что целую неделю не был дома, ездил в Назрань к родственникам и ничего не знает.
— Бунт! Сговор! Вы знаете, чем это пахнет?! — снова начал стращать собравшихся полицейский. — Вы забыли поход барона фон Розена? — Он указал плеткой на руины сожженных аулов. — Этого мало вам? Мы не позволим!
И когда его визгливые причитания надоели собравшимся, все тот же голос, что и прежде, снова крикнул из задних рядов:
— Пхарказ, успокой своего брата! А то он до грыжи докричится!..
И снова раздался дружный смех.
Пхарказ встал и обернулся:
— У твоей матери с тех пор, как она тебя, дурака, родила — грыжа!
— Собачий сын! А ну, выйди!
И случилось так, что в это время Пхарказ очутился почти рядом с помощником пристава.
— Два Пхарказа! — снова раздалось из толпы.
И тогда поднялся неудержимый хохот.
Старики вскочили, замахали палками, затрясли бородами, призывая народ к тишине.