Глава тринадцатая
Во второй год его новой жизни, отмеченной собственным отсчетом времени, не произошло ничего, кроме того, что одна из ночных сестер однажды споткнулась и упала на пол, отчего слегка задрожали пружины под его матрасом. На третий год его перевели в новую палату. Здесь от солнечного тепла койка нагревалась сначала в ногах, и, сверившись со временем купания, он уразумел, что теперь его голова обращена на восток, а туловище на запад. На новой койке удобнее лежалось — и матрас был помягче, и пружины потуже. Они довольно долго вибрировали, и это очень ему помогало. Правда, прошло несколько месяцев, покуда он определил расположение двери и тумбочки, но то были месяцы, полные расчетов и волнений, и в конце концов они завершились триумфом. За всю свою жизнь он не переживал столь быстротечных месяцев, и поэтому третий год промелькнул как сон.
А четвертый начался как-то замедленно. Он долго пытался восстановить в памяти все книги Библии по порядку, но ясно припомнились только евангелия от Матфея, Марка, Луки и Иоанна, Первая и Вторая книги Соломона, Первая и Вторая книги Царств. Он пытался облечь в слова легенды о Давиде и Голиафе, Навуходоносоре, Седрахе Мисахе и Авденаго. Бывало, около десяти вечера отец вставал с кресла, потягивался, громко зевал и говорил — а ну-ка, Седрах Мисах, давай на боковую! Но он не помнил толком притч, связанных с этими персонажами, и они не могли целиком заполнить его время. Это было очень плохо: когда нечем заполнить время, начинается беспокойство. А вдруг я ошибся с моим календарем, перепутал дни, недели и месяцы, думал он. По собственной небрежности человек может запросто проворонить целый год. Очень даже возможно. Тогда, действительно, есть от чего сойти с ума. Он принимался перебирать в уме все свои недавние, давние и очень давние подсчеты и прикидки. Всякий раз, перед тем как уснуть, он старался твердо закрепить в памяти все сосчитанные дни, месяцы и годы, чтобы не забыть их во сне, а едва проснувшись, ужасался при мысли, что все-таки не запомнил чисел, которые твердил про себя, засыпая.
Вскоре случилась удивительная вещь. Однажды, ближе к середине года, ему два дня подряд полностью меняли все белье. Такого не случалось еще ни разу. Постель меняли каждый третий день, не чаще и не реже. И вдруг — два дня подряд! Он почувствовал себя в центре всеобщего внимания. Ему казалось, что он носится из палаты в палату, непрерывно о чем-то хлопочет и рассказывает всем о приближении великих событий. Радостное волнение и предвкушение чего-то необычайного переполняли его. Он спрашивал себя — неужели и впредь будет так же? Или они вернутся к прежнему порядку? Это было вроде того, как если бы нормальный человек, с ногами, руками и прочими частями тела, вдруг получил возможность изо дня в день переселяться в новый дом. Тут можно заглянуть далеко вперед. Тут перед тобой словно распахивается время, и ты вполне можешь справиться с ним без лишних размышлений о Матфее, Марке, Луке и Иоанне.
Потом он заметил нечто другое: после внеочередного купания сестра чем-то побрызгала его. Он почувствовал на коже прохладную росистую влагу. Затем она надела на него чистую рубашку и чуть отвернула одеяло от шеи. Это было тоже непривычно. Сквозь одеяло он чувствовал ее пальцы, снова и снова приминающие складку. Сестра сменила ему маску, но сделала это второпях, маска сдвинулась, и ее пришлось заправить под одеяло. После этого она тщательно причесала ему волосы и ушла. Как обычно, он почувствовал ее шаги и толчок от захлопнувшейся двери. Теперь он был один.
Он лежал совершенно неподвижно, наслаждаясь роскошным ощущением своего полнейшего преображения. Его тело пылало, а простыни были такие хрусткие и свежие. Даже его череп — и тот чувствовал себя хорошо. Он боялся шелохнуться, ни за что не хотел спугнуть это блаженство. Но оно длилось недолго. Снова завибрировали пружины — в палату вошло четыре или пять человек. Он мгновенно напрягся, стараясь разобраться в различных вибрациях и недоумевая, чего это вдруг к нему пришли. Вибрации усилились и разом оборвались. Он понял — пришедшие остановились у его койки. Никогда еще в этой палате не было одновременно столько людей. Он даже растерялся. Когда-то, мальчишкой, он впервые пришел в школу и, увидев множество ребят, тоже опешил и смутился. От тревожного ожидания стал слегка подрагивать его живот. Он оцепенел от возбуждения. К нему пришли гости!
Вероятно, мать, сестры и Карин, — сразу же пронеслось в мозгу. Что, если и впрямь такое чудо — рядом стоит и смотрит на него вечно прекрасная и юная Карин: вот-вот она протянет свою нежную и тонкую, свою красивую-красивую руку, чтобы дотронуться до его лба.
Но когда он уже почти ощутил это прикосновение, восторг вдруг сменился жгучим стыдом. Нет, нет, пусть кто угодно, лишь бы не мать, не сестры и не Карин! Он не хочет, чтобы они увидели его. Он не хочет, чтобы его увидел хоть кто-то, кого он знал раньше. Каким же он был дураком, когда в своем одиночестве мысленно призывал их к себе! Конечно, приятно представить, что они рядом, от этого делается теплее и легче на душе. Но мысль о том, что вот сейчас они стоят здесь, у его койки, была нестерпимо страшна. Его голова конвульсивно дернулась в сторону от посетителей. От рывка еще больше сдвинулась маска, он почувствовал это, но ему было не до маски. Он только хотел спрятать свое лицо, отвести от людей свои слепые глазницы, не дать им увидеть искромсанную дыру вместо носа и рта, вместо живого человеческого лица. Он так обезумел, что начал перекатываться с боку на бок, — так мечется по постели больной в жару и бреду. Он совершал уже почти забытые движения, перемещая вес тела с одного плеча на другое, с одного на другое, вправо, влево…
Чья-то ладонь легла на его лоб. Он успокоился, потому что это была мужская ладонь, тяжелая и теплая. Она прикрыла кожу лба и часть маски, перерезавшей лоб. Он снова лежал тихо. Затем другая рука начала медленно отворачивать одеяло у его шеи. Одна складка, еще, еще… Он окончательно притих и насторожился. Кто же они, что за люди?
Наконец, он догадался: пришли врачи, чтобы осмотреть его. Так приходят чиновники пожарной инспекции. Впрочем, возможно, он стал очень знаменит, и теперь доктора точно паломники повалят к нему валом. Возможно, один из этих врачей говорит другим — вы видите, чего мы добились? Вы видите, как хорошо мы поработали? Вы видите, как высоко ампутирована рука, и видите дыру вместо лица, и видите, что тем не менее он еще жив. Послушайте его сердце, оно бьется точно так же, как ваше или мое. О да, мы славно потрудились, когда он к нам попал. Это наша большая удача, и мы очень гордимся. Перед уходом загляните в мой кабинет, я подарю вам сувенир — один из его зубов. Они замечательно блестят — ведь он был очень молод, и его зубы в прекрасном состоянии. Что вы предпочтете — резец или хороший толстый клык, из задних? Такой клык хорошо вправить в брелок, — великолепно смотрится.
Кто-то отвернул его рубашку, обнажив левый сосок. Он лежал очень спокойно, неподвижно, как мертвец. Мысли лихорадочно скакали сразу в ста направлениях. Но он точно знал — сейчас произойдет что-то важное. Они еще немного повозились с его рубашкой, затем она снова прикрыла его грудь. Но теперь рубашка стала тяжелой, что-то прижимало ее к телу. Неожиданно он ощутил сквозь ткань, прямо над сердцем, холодок металла. Они что-то нацепили на него.
И вдруг — чего с ним уже не было месяцами — он сделал странную попытку: потянулся правой рукой за тяжелым предметом, который они прикололи к рубашке, и едва не схватил его пальцами прежде, чем успел сообразить, что ни руки, ни пальцев у него нет.
Кто-то поцеловал его в висок, слегка пощекотав щетиной, какой-то мужчина с усами. Сперва в левый висок, потом в правый. И тут он понял, что они сделали. Они пришли в его палату и наградили его медалью. Он также понял, что находится во Франции, а не в Англии, потому что именно французские генералы, вручая медали, всегда целуют награжденных, тогда как американские и английские только пожимают им руку. Впрочем, он ведь безрукий, и английскому или американскому генералу не оставалось ничего другого, как только последовать французскому обычаю и поцеловать его. И все-таки скорее всего он во Франции.
Перестав думать о своем местонахождении и привыкая к мысли, что все это происходит во Франции, он вдруг не без некоторого удивления почувствовал, что сходит с ума. Они наградили его медалью. Трое или четверо взрослых мужчин, превосходных мужчин, у которых еще есть руки и ноги, которые могут видеть и говорить, и обнять, и чувствовать вкус пищи, пришли к нему в палату и нацепили на его грудь медаль. Что-что, но вот это у них, у грязных подонков, выходит ловко. Только тем и занимаются, что снуют туда-сюда и вручают ребятам медали, знай себе важничают да чванятся. А сколько генералов убито на этой войне? Правда, погиб Китченер, но это был несчастный случай. А много ли еще? Назовите их, назовите этих благополучных сукиных сынов! Многих ли из них разворотило снарядом так, чтобы весь остаток жизни прожить в постели? Зато у них хватает мужества разъезжать с места на место и раздавать медали.
Когда он на мгновение представил себе мать, сестер и Карин у своей койки, ему хотелось провалиться сквозь землю. Но теперь, когда он понял, что пришли генералы и вообще большое начальство, им вдруг овладело неуемное и злобное желание показаться им во всех подробностях. И так же как только что он пытался дотянуться отсутствующей рукой до медали, сейчас ему захотелось, не имея ни рта, ни губ, сдуть со своего лица маску. Пусть хоть мельком глянут на дыру в его голове. Нет, не мельком, пусть вдоволь наглядятся на лицо, которое начинается и кончается лбом. Он дул что было мочи, пока не сообразил, что весь воздух из легких выходит через трубку. Он опять начал перекатываться с плеча на плечо, надеясь хоть так сорвать маску.
Раскачиваясь и сопя, он почувствовал в горле какую-то вибрацию, словно к нему возвращался голос. Вибрация была короткой и глубокой, и он знал, что они слышат этот звук. Звук, конечно, не особенно громкий, не слишком отчетливый, но им он должен показаться, по крайней мере, не менее интересным, чем хрюкание поросенка. Ну, а если он уже в состоянии хрюкать как поросенок, то ведь это очень даже здорово, потому что раньше он был и вовсе безгласным! И он лежал, раскачиваясь, пыхтя и хрюкая, надеясь, что они прекрасно поймут, как наплевать ему на их медаль. И вдруг, в самый разгар его усилий, вразнобой затопало множество ног, шаги удалились, пружины кровати вздрогнули раз-другой и застыли. Еще секунда, и он опять остался один в своей черноте, в своем безмолвии — один со своей медалью.
Скоро он успокоился. Он думал о вибрации тех шагов. Он привык четко реагировать на вибрации. По ним он определял примерный рост и вес медсестер и размеры палаты. Но вибрации от шагов четырех или пяти людей, топочущих по палате… Над этим стоило подумать. Он лишний раз понял, что вибрации — очень важная вещь. До сих пор он думал о них только как о чем-то, что он воспринимает. Но ведь могут быть и такие вибрации, которые исходили бы от него самого. Вибрации, которые воспринимал он, о чем-то говорили ему. Но разве сам он не мог бы с помощью вибраций хоть что-то сообщить окружающим?
В глубине мозга тускло замерцала искорка. Если как-то научиться использовать вибрации, то можно установить связь с этими людьми. Постепенно искорка разгорелась в огромное, слепящее белое пламя. Оно осветило такой необозримый простор, что от волнения он едва не задохнулся. Всякие вибрации, колебания — очень важная штука для общения. Шаги человека по полу — один вид колебаний. А стук телеграфного ключа — это тоже колебания, но другого рода.
В юности, года четыре назад, он раздобыл себе радиопередатчик и стал обмениваться телеграммами с Биллом Харпером. Особенно в дождливые вечера, когда родители не пускали их в город и делать было нечего — разве что слоняться по дому и путаться у всех под ногами. Тогда они и посылали друг другу точки и тире. Точка, тире, точка, тире. Лучшей забавы не выдумать. Он еще не забыл морзянку. Теперь, чтобы прорваться в мир людей, нужно лишь одно: лежать в постели и посылать медсестре точки и тире. Так он сможет говорить. Так он вырвется из безмолвия, черноты и беспомощности. Так обрубок человека, лишенный голоса, снова обретет дар речи. Он уже овладел временем, уже попытался разобраться в географии, а теперь совершит самое великое — он заговорит. Он будет передавать телеграммы и принимать телеграммы, он сделает еще один шаг в своей борьбе за возвращение к людям, он сможет узнать, что у них на уме, какие у них мысли, ибо его собственные мысли стали чахлыми, бледными и скудными. Он заговорит.
Для пробы он приподнял голову и уронил ее на подушку. Потом быстро повторил это еще два раза. Это и есть тире и две точки — буква «д». Он отбил на подушке О. Та-та-та таа-таа-таа та-та-та. О! Помогите! Если кому-нибудь в целом свете нужна помощь, то именно ему, и теперь он просил о ней. Поскорее бы пришла сестра. Он начал отбивать вопросы. Который час? Какое сегодня число? Где я? Светит ли солнце или в небе облака? Знает ли кто-нибудь, кто я? Знают ли мои родители, что я здесь? Не сообщайте им. Они ничего не должны знать. О! Помогите!
Дверь палаты распахнулась, и медсестра подошла к койке. Он стал морзить с удесятиренным усердием. Наконец-то он у самой цели, в двух шагах от людей, от мира, от какой-то огромной части самой жизни. Точка-тире, точка-тире… Он ждал ее ответных сигналов, ответных постукиваний по лбу или в грудь. А если она не знакома с азбукой Морзе, то пусть хотя бы даст знать, что уловила его намерение. А потом быстренько позовет кого-нибудь, кто поможет ей разобраться в его словах. SOS, SOS, SOS. Помогите!
Медсестра стояла рядом, это было ясно. Стояла и смотрела на него, силясь понять смысл его действий. Но, кажется, она все-таки не понимала в чем дело. И это после всего, что он пережил, пока придумал свой план. Эта мысль так испугала и взволновала его, что он опять начал хрюкать. Он лежал, хрюкал и морзил, хрюкал и морзил, пока не разболелись шейные мускулы, пока от боли не стала раскалываться голова, пока не начало казаться: еще секунда-другая — и от исступленного желания объяснить ей, выкрикнуть, чего он добивается, разорвется грудная клетка. И все же он чувствовал, как она стоит неподвижно у его койки, как смотрит на него и удивляется.
Потом она положила ему на лоб ладонь, но тут же отняла ее. Он продолжал морзить, теперь уже со злобным упорством безнадежности. Она медленно и осторожно гладила его лоб. Она гладила его так, как не делала этого еще ни разу. В нежности ее прикосновений он чувствовал сострадание. Потом ее ладонь скользнула со лба к волосам, и он вспомнил, что иногда Карин ласкала его так же. Но он выбросил Карин из головы и продолжал сигналить. Точки и тире были теперь настолько важны, что он не мог переключиться на эти приятные воспоминания.
Ладонь все сильнее прижималась ко лбу. Он понял, что тяжестью своей руки сестра пытается его утомить, чтобы он перестал биться головой о подушку. Тогда он стал сигналить еще упорнее, еще быстрее, чтобы показать ей всю наивность ее плана. От этого неожиданного, непосильного напряжения потрескивали шейные позвонки — по крайней мере, так ему казалось. Рука сестры все сильнее и сильнее прижимала его голову к подушке. Все сильнее ныла шея. Какой это был страшный, какой долгий и волнующий день! Голова стала дергаться медленнее, рука тяжелела, и, наконец, он снова лежал неподвижно, а она гладила его лоб.