Слово 43, надгробное Василию, архиепископу Кесарии Каппадокийской 2 страница
Чувствую, что увлекаюсь за пределы времени и меры, сам не знаю, каким образом встречаюсь с этими выражениями, но не нахожу средств удержаться от повествования. Ибо, как скоро миную что–нибудь, оно мне представляется необходимым и лучшим того, что было избрано мной прежде. И если бы кто силой повлек меня прочь, то со мной произошло бы то же, что бывает с полипами, с составом которых так крепко сцеплены камни, что когда снимаешь их с ложа, не иначе можешь оторвать, разве от усилия твоего или часть полипа останется на камне, или камень оторвется с полипом. Поэтому, если кто мне уступит, имею искомое; а если нет, буду заимствовать сам у себя.
В таком расположении друг к другу, такими золотыми столпами, как говорит Пиндар, подперши чертог добростенный, простирались мы вперед, имея содейственниками Бога и свою любовь. О, перенесу ли без слез воспоминание об этом! Нами водили равные надежды и в деле самом завидном — в учении. Но далека была от нас зависть, усерднейшими же делало соревнование. Оба мы домогались не того, чтобы одному из нас самому стать первым, но каким бы образом уступить первенство друг другу; потому что каждый из нас славу друга почитал своей собственной. Казалось, что одна душа в обоих поддерживает два тела. И хотя не заслуживают доверия утверждающие, что все разлито во всем, однако же должно поверить нам, что мы были один в другом и один у другого. У обоих нас одно было упражнение — добродетель, и одно усилие — до отшествия отсюда, отрешаясь от здешнего, жить для будущих надежд. К этой цели направляли мы всю жизнь и деятельность, и заповедью к тому руководимые, и поощрявшие друг друга к добродетели. И если немного будет сказать так, мы служили друга для друга и правилом и ответом, с помощью которых распознается, что прямо и что не прямо. Мы вели дружбу и с товарищами, но не с наглыми, а с целомудренными, не с задорными, а с миролюбивыми, с которыми можно было не без пользы сойтись, ибо мы знали, что легче заимствовать порок, нежели передать добродетель, так как скорее заразишься болезнью, нежели передашь другому свое здоровье. Что касается уроков, то мы любили не столько приятнейшие, сколько совершеннейшие, потому что и это способствует молодым людям к образованию себя в добродетели или в пороке. Нам известны были две дороги: одна — это первая и превосходнейшая — вела к нашим священным храмам и к тамошним учителям; другая — это вторая и неравного достоинства с первой, вела к наставникам наук внешних. Другие же дороги — на праздники, на зрелища, на народные собрания, на пиршества — предоставляли мы желающим. Ибо и внимания достойным не почитаю того, что не ведет к добродетели и не делает лучшим своего любителя. У других бывают иные прозвания, или отцовские, или свои по роду собственного звания и занятия, но у нас одно великое дело и имя — быть и именоваться христианами. И этим хвалились мы больше, нежели Гигес (положим, что это не басня) поворотом перстня, посредством которого стал он царем Лидийским, или Мидас золотом, от которого он погиб, как скоро получил исполнение желания и стал (это другая фригийская басня) все обращать в золото. Что же сказать мне о стреле гиперборейца Авариса или об Аргивском пегасе, на которых нельзя было так высоко подняться на воздух, как высоко мы один при посредстве другого и друг с другом воспаряли к Богу? Или выразиться короче? Хотя для других (не без основания думают так люди благочестивые) душепагубны Афины, потому что изобилуют худым богатством — идолами, которых там больше, нежели в целой Элладе, так что трудно не увлечься за другими, которые их защищают и хвалят; однако же не было от них никакого вреда для нас, сжавших и заградивших сердце. Напротив (если нужно сказать и то, что несколько обыкновенно), живя в Афинах, мы утверждались в вере, потому что узнали обманчивость и лживость идолов, и там научились презирать демонов, где им удивляются. И ежели действительно есть, или в одном народном веровании существует, такая река, которая сладка, когда течет и через море, и такое животное, которое прыгает и в огне, все истребляющем; то мы походили на это в кругу своих сверстников. А всего прекраснее было то, что и окружающее нас собратство не было неблагородно, как наставляемое и руководимое таким вождем, как восхищающееся тем же, чем восхищался Василий, хотя нам следовать за его парением и жизнью значило то же, что пешим поспешать за Лидийской колесницей.
Благодаря этому приобрели мы известность не только у своих наставников и товарищей, но и в целой Элладе особенно у знатнейших мужей Эллады. Слух о нас доходил и за пределы ее, как стало это понятно из рассказа о том многих. Ибо кто только знал Афины, тот слышал и говорил о наших наставниках; а кто знал наших наставников, тот слышал и говорил о нас. Для всех мы были и слыли небезызвестной четой, и в сравнении с нами ничего не значили их Оресты и Паллады, их Молиониды, прославленные Гомером, и которым известность доставили общие несчастья и искусство править колесницей, действуя вместе вожжами и бичом. Но я непременно увлекся похвалой самому себе, хотя никогда не принимал похвалы от других. И нимало не удивительно, если и в этом отношении приобрел нечто от его дружества, если, как от живого пользовался уроками добродетели, так от преставившегося пользуюсь случаем говорить в похвалу свою.
Снова да обратится слово мое к цели. Кто, еще до седины, настолько был сед разумом? Ибо в этом поставляет старость и Соломон (Притч. 4:9). Кто, не только из наших современников, но и из живших задолго до нас, настолько был уважаем и старыми и юными? Кому, по причине назидательной жизни, были менее нужны слова? И кто, при назидательной жизни, обладал в большей мере словом? Какого рода наук не проходил он? Лучше же сказать: в каком роде наук не успел с избытком, как бы занимавшийся этой одной наукой? Так изучил он все, как другой не изучает одного предмета, каждую науку изучил он до такого совершенства, как будто не учился ничему другому. У него не отставали друг от друга и прилежание, и даровитость, в которых знамя и искусства черпают силу. Хотя при напряжении своем всего меньше имел нужды в естественной быстроте, а при быстроте своей всего меньше нуждался в напряжении, однако же до такой степени совокуплял и приводил к единству то и другое, что не известно, напряжением ли, или быстротой, наиболее он удивителен. Кто сравнится с ним в риторстве, дышащем силой огня, хотя нравами не походил он на риторов? Кто, подобно ему, приводит в надлежащие правила грамматику или язык, сводит историю, владеет мерами стиха, дает законы стихотворству? Кто был так силен в философии — в философии действительно возвышенной и простирающейся в горнее, то есть в деятельной и умозрительной, а равно и в той ее части, которая занимается логическими доводами и противоположениями, а также состязаниями, и называется диалектикой? Ибо легче было выйти из лабиринта, нежели избежать сетей его слова, когда находил он это нужным. Из астрономии же, геометрии и науки в отношении чисел изучив столько, чтобы искусные в этом не могли приводить его в замешательство, отринул он все излишнее, как бесполезное для желающих жить благочестиво. И здесь можно подивиться как избранному более, нежели отринутому, так и отринутому более, нежели избранному. Врачебную науку — этот плод любомудрия и трудолюбия — сделали для его необходимой и собственные телесные недуги, и уход за больными, начав с последнего, дошел он до навыка в искусстве и изучил в нем не только занимающееся видимым и долу лежащим, но и собственно относящееся к науке и любомудрию. Впрочем, все это, сколь оно ни важно, значит ли что–нибудь в сравнении с нравственным обучением Василия? Кто знает его из собственного опыта, для того не важны тот Минос и Радаманф, которых эллины удостоили златоцветных лугов и елисейских полей, имея в представлении наш рай, известный им, как думаю, из Моисеевых и наших книг, хотя и разошлись с нами несколько в наименовании, изобразив то же самое другими словами.
В такой степени приобрел он все это; это был корабль, настолько нагруженный ученостью, насколько это вместительно для человеческой природы; потому что дальше Кадикса и пути нет. Но нам должно уже было возвратиться домой, вступить в жизнь более совершенную, приняться за исполнение своих надежд и общих предначертаний. Настал день отъезда, и, как обыкновенно при отъездах, начались прощальные речи, проводы, упрашивания остаться, рыдания, объятия, слезы. А никому и ничто не бывает так прискорбно, как Афинским совоспитанникам расставаться с Афинами и друг с другом. Действительно происходило тогда зрелище жалостное и достойное описания. Нас окружала толпа друзей и сверстников, были даже некоторые из учителей, они уверяли, что ни под каким видом не отпустят нас, просили, убеждали, удерживали силой. И как свойственно сетующим, чего не говорят они, чего не делают? Обвиню при этом несколько сам себя, обвиню (хотя это и смело) и эту божественную и безукоризненную душу. Ибо Василий, объяснив причины, по которым непременно хочет возвратиться на родину, превозмог удержавших, и они, хотя принужденно, однако же согласились на его отъезд. А я остался в Афинах, потому что отчасти (надобно сказать правду) сам был тронут просьбами, а отчасти он меня предал и дал себя уговорить, чтоб оставить меня, не желавшего с ним расстаться, и уступить влекущим, — дело до совершения своего невероятное! Ибо это было то же, что рассечь надвое одно тело и умертвить нас обоих, или то же, что разлучить тельцов, которые, будучи вместе вскормлены и приучены к одному ярму, жалобно мычат друг о друге и не терпят разлуки. Но моя утрата была не долговременна; я не выдержал долее того, чтобы представлять собой жалкое зрелище и всякому объяснить причину разлучения. Напротив, немного времени пробыл я еще в Афинах, а любовь сделала меня Гомеровым конем; расторгнуты узы удерживающих, оставляю за собой равнины и несусь к товарищу.
Когда же возвратились мы домой, уступив нечто миру и зрелищу, чтобы удовлетворить только желание многих (потому что сами по себе не имели расположения жить для зрелища и напоказ); тогда, как можно скорее, вступаем в свои права и из юношей делаемся мужами, мужественно приступая к любомудрию. И хотя еще не вместе друг с другом, потому что до этого не допускала зависть, однако же неразлучны мы были взаимной любовью. Василия, как второго своего строителя и покровителя, удерживает Кесарийский город, а потом занимают некоторые путешествия, необходимые по причине разлуки со мной и согласные с предположенной им целью — любомудрием. А меня отводили от Василия благоговение к родителям, попечение об этих старцах и постигшие бедствия. Может быть, это было нехорошо и несправедливо; однако же я удален был от Василия; и думаю, не от этого ли на меня пали все неудобства и затруднения жизни, не от этого ли мое стремление к любомудрию, неудачно и мало соответственно желанию и предположению. Впрочем, да устроится жизнь моя, как угодно Богу, и о если бы по молитвам Василия она устроилась лучше.
Василия же Божие многообразное человеколюбие и смотрение о нашем роде, изведав во многих встретившихся между тем обстоятельствах и показав более и более светлым, поставляет знаменитым и славным светильником Церкви, сопричислив пока к священным престолам пресвитерства, и через один град — Кесарию возжигает его для целой Вселенной. И каким образом? Неспешно возводит его на степень, не вместе и омывает и умудряет, что видим ныне на многих желающих предстоятельства, удостаивает же чести по порядку и по закону духовного восхождения. Ибо не хвалю беспорядка и неустройства, какие у нас, а есть этому примеры и между председателями церковными (не осмелюсь обвинять всех, да это и несправедливо). Хвалю же закон мореходцов, по которому управляющему теперь кораблем сперва дано было весло, а от весла взведен он на корму, и исполнив первые поручения, после многих плаваний по морю, после долговременного наблюдения ветров, посажен у кормила. Тот же порядок и в военном деле; сперва воин, потом начальник отряда, наконец военачальник. И это самый лучший и полезный для подначальных порядков. И наше дело было бы гораздо достоуважаемее, если бы соблюдалось то же. А теперь есть опасность, чтобы самый святейший чин не сделался у нас наиболее осмеиваемым, потому что председательство приобретается не добродетелью, но происками, и престолы занимаются не достойнейшими, но сильнейшими. Самуил видящий, что впереди (Ис. 41:26), во пророках, но также и Саул отверженный. Ровоам, Соломонов сын, царем, но также и Иеровоам, раб и отступник. Нет ни врача, ни живописца, который бы прежде не вникал в свойства недугов, или не смешивал разных красок, или не рисовал. А председатель в Церкви удобно выискивается; не трудившись, не готовившись к сану, едва посеян, как уже и вырос, подобно исполинам в басне. В один день производим мы во святые и велим быть мудрыми тем, которые ничему не учились, и кроме одного произволения, ничего у себя не имеют, восходя на степень. Низкое место любит и смиренно стоит, кто достоин высокой степени, много занимался Божиим словом и многими законами подчинил плоть духу. А надменный председательствует, поднимает бровь против лучших себя, без трепета восходит на престол, не ужасается, видя воздержанного внизу. Напротив, думает, что, получив могущество, стал он премудрее, — так мало знает он себя, до того власть лишила его способности рассуждать!
Но не таков был многообъемлющий и великий Василий. Он служит образцом для многих, как всем прочим, так соблюдением порядка и в этом. Этот истолкователь священных книг сперва читает их народу, и эту степень служения алтарю не считает для себя низкой; потом на престоле старейшин [259], потом в сане епископов хвалит Господа (Пс. 106:32), не восхитив, не силой присвоив власть, не гонясь за честью, но сам преследуемый честью, и не человеческой воспользовавшись милостью, но от Бога, и Божию прияв благодать.
Но да помедлит слово о председательстве; предложим же нечто о низшей степени его служения. Каково например и это, едва не забытое мной и случившееся в продолжение описываемого времени? У правившего Церковью [260] прежде Василия произошло с ним несогласие; от чего и как, лучше о том умолчать; довольно сказать, что произошло. Хотя Епископ был муж во всем прочем не недобродетельный, даже чудный по благочестию, как показало тогдашнее гонение [261] и восстание против него; однако же в рассуждении Василия подвергся он человеческой немощи. Ибо бесславное касается не только людей обыкновенных, но и самых превосходных; и единому Богу свойственно быть совершенно непреткновенным и не увлекаться страстями. Итак, против него [262] восстают избраннейшие и наиболее мудрые в Церкви, если только премудрее многих те, которые отлучили себя от мира и посвятили жизнь Богу, — я разумею наших Назореев, особенно ревнующих о подобных делах. Для них было тягостно, что презирается их могущество, оскорбленное и отринутое, и они отваживаются на самое опасное дело, замышляют отступить и отторгнуться от великого и безмятежного тела Церкви, отсекши и немалую часть народа из низкого и высокого сословия. И это было весьма удобно сделать по трем самым сильным причинам. Василий был муж уважаемый, и едва ли кто другой из наших любомудрцев пользовался таким уважением; если бы захотел, он имел столько сил, что мог бы придать смелости своим защитникам. А оскорбивший его находился в подозрении у города за смятение, произошедшее при возведении его на престол, так как и сан предстоятеля получен им был не столько законно и согласно с правилами, сколько насильственно. Явились также некоторые из западных архиереев, и они привлекали к себе всех православных в Церкви. Что же предпринимает этот добродетельный ученик Миротворца? Не ему было противоборствовать и оскорбителям, и защитникам, не его было дело заводить спор и расторгать тело Церкви, которая была уже в борьбе и находилась в опасном положении от тогдашнего преобладания еретиков. Посовещавшись об этом со мной, искренним советником, со мной же вместе предается он бегству, удаляется отсюда в Понт и настоятельствует в тамошних обителях, учреждает же в них нечто достойное воспоминаний и лобызает пустыню вместе с Илиею и Иоанном, великими хранителями любомудрия, находя это более для себя полезным, нежели в настоящем деле замыслить что–нибудь недостойное любомудрия, и, во время тишины приучившись управлять помыслами, нарушить это среди бури.
Но хотя отшельничество его было столь любомудренно и чудно, однако же возвращение найдем еще более превосходным и чудным. Оно произошло следующим образом. Когда мы были в Понте, поднялась вдруг градоносная туча, угрожающая пагубой, она сокрушала все Церкви, над которыми разражалась и на которые простирал власть свою златолюбивший и христоненавистнейший царь, одержимый этими двумя тяжкими недугами — ненасытностью и богохульством, — этот после гонителя гонитель, и после отступника хотя не отступник, однако же ничем не лучший для христиан, особенно же для тех из христиан, которые благочестивее и чище, — для поклонников Троицы, — что одно и называю я благочестием и спасительным учением. Ибо мы не взвешиваем Божества и единое неприступное Естество не делаем чуждым для самого Себя, вводя в Него инородные особи; не врачуем зла злом, и безбожного Савеллиева сокращения не уничтожаем еще более нечестивым разделением и сечением, сочувствуя которым, соименный неистовству Арий поколебал и растлил великую часть Церкви, и Отца не почтив, и обесчестив Тех, Которые от Отца, введением неравных степеней Божества. Напротив, мы знаем единую славу Отца — равночестие с Ним Единородного, и единую славу Сына — равночестие с Ним Духа. Чествуя и признавая Трех по личным свойствам и Единого по Божеству, мы рассуждаем, что унизить Единое из Трех значит ниспровергнуть все. Но этот царь, нимало не помышляя о том, будучи не в состоянии простирать взор горе, а напротив, низводимый ниже и ниже своими советниками, осмелился унизить с собой и Божеское естество. Он делается лукавой тварью, низводя господство до рабства и поставив наряду с тварью Естество несозданное и превысшее времени. Так он мудрствует и с таким нечестием вооружается на нас! Ибо не иначе должно представлять себе это, как варварским нашествием, в котором истребляются не гавани, не города и дома, или что–либо маловажное, человеческими руками созидаемое и скоро восстанавливаемое, но расхищаются сами души. Вторгается с царем и достойное его воинство, злонамеренные вожди Церквей, немилосердые четверовластники обладаемой им Вселенной. Одну часть Церквей они имели уже в своей власти, на другую делали свои набеги, а третью надеялись приобрести полномочием и рукой царя, которая или была уже занесена, или по крайней мере угрожала. Они пришли опровергнуть и нашу Церковь, всего более полагаясь на низость души в тех, о которых перед этим сказано, а также на неопытность тогдашнего нашего предстоятеля и на недуги наши. Предстояла великая борьба, в большей части из нас оказывалась мужественная ревность, но полк наш был слаб, не имел защитника и искусного борца, сильного словом и духом. Что ж эта мужественная, исполненная высоких помыслов и подлинно христолюбивая душа? Немного нужно было убеждений Василию, чтобы он явился и стал на нашу сторону. Напротив, едва увидел умоляющим меня (обоим нам предстоял общий подвиг, как защитникам правого учения), как был побежден молением. Прекрасно и весьма любомудренно рассудил он сам в себе по духовному разумению, что, если уже и впасть иногда в малодушие, то для этого есть другое время, именно время безопасности, а при нужде — время великодушию; поэтому тотчас отправляется со мной из Понта, заботясь об истине, которая была в опасности, делается добровольным защитником и сам себя отдает на служение матери–Церкви.
Но, может быть, изъявил он столько усердия, а служил несоответственно рвению? Или хотя и мужественно действует, но неблагоразумно? Или хотя и рассудительно, но не подвергаясь опасностям? Или и все это было в нем совершенно и выше описания, однако же оставались и некоторые следы малодушия? — Нимало. Напротив, все вдруг: примиряется, дает советы, приводит в порядок воинство, уничтожает встречающиеся препятствия, преткновения и все то, на что положившись, противники воздвигли на нас брань. Одно приемлет, другое удерживает, а иное отражает. Для одних он — твердая стена и оплот, для других молот, разбивающий скалу (Иер. 23:29), и огонь в терне (Пс. 117:12), как говорит Божественное Писание, удобно истребляющий подобных сухим ветвям и оскорбителей Божества. А если с Павлом действовал и Варнава, который об этом говорит и пишет, то и за это благодарение Павлу, который его избрал и сделал участником в подвиге! Таким образом, противники остались без успеха, и злые в первый раз тогда зло посрамлены и побеждены; они узнали, что презирающим других не безбедно презирать и каппадокиян, которым всего свойственнее непоколебимость в вере, верность и преданность Троице, ибо от Нее имеют они единение и крепость, тем самым, что защищают, сами будучи защищаемы, даже еще гораздо больше и крепче.
Вторым делом и попечением для Василия было — оказывать услуги Предстоятелю, уничтожить подозрение, уверить всех людей, что огорчение произошло по искушению лукавого, что это было нападение завидующего единодушию в добре, а сам он знал законы благопокорности и духовного порядка. Поэтому приходил, умудрял, повиновался, давал советы; был у Предстоятеля всем — добрым советником, правдивым заступником, истолкователем Божия слова, наставником в делах, жезлом старости, опорой Веры, самым верным в делах внутренних, самым деятельным в делах внешних. Одним словом, он признан настолько же благорасположенным, насколько прежде почитаем был недоброжелательным. С этого времени и церковное правление перешло к Василию, хотя на кафедре занимал он второе место, ибо за оказываемую им благорасположенность получил взамен власть. И было какое–то чудное согласие и сочетание власти: один управлял народом, а другой — управляющим. Василий уподоблялся укротителю львов, своим искусством смиряя властвующего, который имел нужду в руководстве и поддержке, потому что недавно возведенный на кафедру показывал еще в себе некоторые следы мирских привычек и не утвердился в духовном, а между тем вокруг было сильное волнение, и Церковь окружали враги. Поэтому сотрудничество было ему приятно, и при правлении Василия почитал он правителем себя.
Много и других доказательств заботливости и попечительности Василия о Церкви; таковы смелость его перед начальниками, как вообще перед всеми, так и перед самыми сильными в городе; его решения распрей, не без доверия принимаемые, а по произнесении его устами через употребление обратившиеся в закон; его заступничества за нуждающихся, большей частью в делах духовных, а иногда и в плотских (потому что и это, покоряя людей добрым расположением, исцеляет нередко души); пропитание нищих, странноприимство, попечение о девах, писаные и неписаные уставы для монашествующих, чиноположения молитв, благоукрашения алтаря и иное, чем только Божий воистину человек и действующий по Богу может быть полезен народу. Но еще выше и славнее одно следующее его дело.
Был голод самый жестокий из памятных дотоле. Город изнемогал; ниоткуда не было ни помощи, ни средств к облегчению зла. Приморские страны без труда переносят подобные недостатки, потому что иным сами снабжают, а другое получают с моря. У нас же, жителей твердой земли, и избытки бесполезны, и недостатки невознаградимы, потому что некуда сбыть то, что у нас есть, и неоткуда привезти, чего нет. Всего же несноснее в подобных обстоятельствах бесчувственность и ненасытность имеющих у себя избытки. Они пользуются временем, извлекают прибыток из скудости, собирают жатву с бедствий, не внимают тому, что благотворящий бедному дает взаймы Господу (Притч. 19:17), что кто удерживает у себя хлеб, того народ клянет (Притч. 11:26); не слышат ни обещаний человеколюбивым, угроз бесчеловечным; напротив, они ненасытимы сверх меры и плохо рассуждают, закрывая для бедных утробу свою, а для себя Божие милосердие, тогда как сами они имеют больше нужды в последнем, нежели другие — в их милосердии. Так поступают скупающие и продающие пшеницу, не стыдясь родства, не благодаря Бога, от Которого имеют избытки, когда другие терпят нужду. Но Василию надлежало не дождить хлеб с неба посредством молитвы и питать народ, бегствующий в пустыне, не источать неоскудевающую пищу из сосудов, наполняемых (что и чудно) через само истощение, чтобы в воздаяние за страннолюбие пропитать питающую, не насыщать тысячи пятью хлебами, в которых вторым чудом — их остатки, достаточные для многих трапез. Все это было прилично Моисею, Илии и моему Богу, от Которого и первым дарована таковая сила, а может быть, и нужно это было только в те времена и при тогдашних обстоятельствах, потому что знамения не для верующих, но для неверных. Но что подобно этим чудесам и ведет к тому же, то замыслил и привел Василий в исполнение с той же верой. Ибо, отверзши хранилища имущих словом и увещанием, совершает сказанное в Писании, раздробляет алчущим пищу (Пс. 57:8), насыщает нищих хлебом (Пс. 131:15), пропитывает их в голод (Пс. 32:19), и души алчущие исполняет благами (Пс. 106:9). И притом каким образом? Ибо и это сильно увеличивает его заслугу. Он собирает в одно место голодающих, а иных даже едва дышащих, мужей и жен, младенцев, старцев — весь жалкий возраст, требует всякого рода еды, какой только может быть утолен голод, выставляет котлы, полные овощей и соленых припасов, какими питаются у нас бедные, потом, подражая служению самого Христа, Который, препоясавшись лентием, не погнушался умыть ноги ученикам, при содействии своих рабов или служителей удовлетворяет телесным потребностям нуждающихся, удовлетворяет и потребностям душевным, к насыщению присоединив честь и облегчив их участь тем и другим.
Таков был новый наш хлебодатель и второй Иосиф! Но можем сказать о нем еще нечто и большее. Ибо Иосиф извлекает прибыль из голода, своим человеколюбием покупает Египет, во время обилия запасшись на время голода и будучи этому научен сновидениями других. А Василий был милостив даром, без выгод для себя помогал, в раздавании хлеба имел в виду одно, чтобы человеколюбием приобрести человеколюбие и через здешнее раздавание хлеба (Лк. 12:42) сподобиться тамошних благ. К этому присовокуплял он и пищу словесную — совершенное благодеяние и даяние истинно высокое и небесное, потому что слово есть хлеб ангельский, им питаются и напоиваются души, алчущие Бога, ищущие не скорогибнущей и преходящей, но вечнопребывающей пищи. И таковой пищи самым богатым раздателям был этот, во всем прочем, насколько знаем, весьма скудный и убогий, врачевавший не голод хлеба, не жажду воды, но желание слова истинно животворного и питательного (Ам. 8:11), которое хорошо им питаемого ведет к преуспеванию духовного возраста.
За эти и подобные дела (ибо нужно ли останавливаться на подробном описании их?), когда соименный [263] благочестию уже преставился и спокойно испустил дух на руках Василия, возводится он на высокий престол епископский, правда, не без затруднений, не без зависти и противоборства со стороны как председательствующих в отечестве, так и присоединившихся к ним самых порочных граждан. Впрочем, надлежало препобедить Духу Святому, и Он подлинно по превосходству побеждает. Ибо из сопредельных стран воздвигает для помазания известных благочестием мужей и ревнителей, а в числе их и нового Авраама, нашего патриарха, моего отца, с которым происходит даже нечто чудное. Не только по причине многих лет оскудев силами, но и удрученный болезнью, находясь при последнем дыхании, он отваживается на путешествие, чтобы своим голосом помочь избранию, и возложив упование на Духа, (скажу кратко) возложен был мертвым на носилки, как в гроб, возвращается же юным, сильным, смотрящим горе, будучи укреплен рукой, помазанием (а не много сказать) и главой помазанного. И к древним сказаниям да будет присовокуплено и это, что труд дарует здоровье, что ревность воскрешает мертвых, что скачет старость, помазанная Духом.
Так удостоенный председательства, как и свойственно мужам, которые сделались ему подобными, сподобились такой же благодати и приобрели столько к себе уважения. Василий ничем последующим не посрамил ни своего любомудрия, ни надежды вверивших ему служение. Но в такой же мере оказывался непрестанно превосходящим самого себя, в какой до сих пор превосходил других, рассуждая об этом превосходно и весьма любомудренно. Ибо быть только не плохим или сколько ни есть и как ни есть добрым, почитал он добродетелью отдельного человека. А в начальнике и предстоятеле, особенно же в имеющем подобное [264] начальство, и то уже порок, если не многим превосходит он простолюдинов, если не оказывается непрестанно лучшим и лучшим, если не соразмеряет добродетели с саном и высокостью престола. Ибо и тот, кто стоит высоко, едва успевает наполовину; и тот, кто преизобилует добродетелью, едва привлекает многих к посредственности. Лучше же сказать (полюбомудрствую об этом несколько возвышеннее), что усматриваю (а думаю, усмотрит со мной и всякий мудрый) в моем Спасителе, когда Он был с нами, вообразив в Себе и то, что выше нас, и наше естество, то же, как рассуждаю, было и здесь. И Христос, по сказанному, преспевал как возрастом, так и премудростью и благодатью (Лк. 2:52), не в том смысле, что получал в этом приращение (что могло стать совершеннее в Том, Кто совершенен с самого начала?), но в том смысле, что это открывалось и обнаруживалось в Нем постепенно. И добродетель Василия получила тогда, как думаю, не приращение, но больший круг действий, и при власти нашла она больше предметов, где показать себя.
Во–первых, делает он для всех явным, что данное ему было не делом человеческой милости, но даром Божией благодати. Но то же покажут и поступки его со мной. Ибо в чем я соблюдал любомудрие при этом обстоятельстве, в том и он держался того же любомудрия. Когда все другие думали, что я поспешу к новому Епископу, обрадуюсь (что, может быть, и случилось бы с другим) и лучше с ним разделю начальство, нежели соглашусь иметь такую же власть, и когда обо всем этом делали вывод на основании нашей дружбы, тогда, избегая высокомерия, которого и во всем избегаю не меньше всякого другого, а вместе избегая и повода к зависти, особенно пока обстоятельства не пришли еще в порядок, но находились в замешательстве, остался я дома, с насилием обуздав желание увидеться с Василием. А он жалуется на это, правда, однако же, извиняет. И после этого, когда пришел я к нему, но, по той же опять причине, не принял ни чести вступить на кафедру, ни предпочтения между пресвитерами, он не только не стал порицать этого, но еще (что и благоразумно сделал) похвалил, и лучше согласился сносить обвинения в гордости от тех, которые не понимали такой предусмотрительности, нежели поступить в чем–нибудь вопреки разуму и его внушениям. И чем другим доказал бы он лучше, что душа его выше всякого человекоугодничества и ласкательства, что у него в виду одно — закон добра, как не таким образом мыслей в рассуждении меня, которого считал в числе первых и близких друзей своих?