ПРОКУРАТУРА УЗБЕКИСТАНА ОБВИНЯЕТ Uzinfo, Пресс-центр прокуратуры Республики Узбекистан, 21.10.2000 1 страница
Управлением прокуратуры Республики Узбекистан по расследованию преступлений завершено расследование уголовного дела по обвинению организаторов террористических актов, совершенных на территории Сарыассийского и Узунского районов Сурхандарьинской области, Бостанлыкского района Ташкентской области, а также 16 февраля 1999 года в Ташкенте – Юлдашева Тахира, Ходжиева Джумабоя, Мадаминова Салая, а так же непосредственных участников совершения этих преступлений – Казиева Муродиллы, Бобожонова Улугбека, Рахмонова Хамиджана, Каримова Шавката, Джалолова Нажмиддина, Умарова Юлдаша, Абдулвахидова Олимджана, Шукурова Усмона и Махмутова Улугбека. Проведенным расследованием установлено, что этими лицами в течение длительного времени совершен целый ряд жестоких и особо тяжких преступлений.
И далее поисковый сервер высветил мне по тексту вот это место:
Летом 1997 года отправленные одним из организаторов заговора К.Закировым в полевой лагерь, дислоцированный в Тавилдаринском районе Таджикистана, М.Ашуров, Дж.Тургунов и другие лица, прошли специальную диверсионно-террористическую подготовку и получили задание Дж.Ходжиева и Т.Юлдашева совершить диверсию путем взрыва Асакинского автомобильного завода. Однако, 20 ноября 1997 года М.Ашуров, Х.Исмаилов, Р.Ташматов и С.Хамидов с 50 тротиловыми шашками, 12 электродетонаторами, 400 метрами бикфордова шнура и автоматом АКС-74 с 29 боевыми патронами были задержаны сотрудниками милиции в поселке Учкурган Кадамжойского района Ошской области.
Вот это был удар! Только вышел на человека, который мог бы прояснить мне хоть что-то о “Джане”, а стало быть, обо мне, и вот тебе на! Арестован по обвинению в терроризме!
* * *
Before analysing Dzhan from the Sufi perspective let me remind you of two famous Sufi poems, both of them famous in the land where Platonov's Dzhan is set. The first is "The Conference of the birds" by Farid ud-Din Attar (12th century). In this poem – one of the great works of world literature – Farid ud-Din Attar explores the nature of the spiritual path through an allegory of a group of brave birds that go in search of their king – a bird called Simurgh – the equivalent of Phoenix. They go through the peaks of exultation, hope, reliance and love, and the intervening valleys of despair and fear, repentance and acceptance, all of which represent various stages of the seeker's way as he travels towards enlightenment or as they say in Sufism – stations on their Way. Out of the thousand birds who set out on the journey only thirty birds under the leadership of Hud-hud (which means self-self, Udod in Russian) achieve the kingdom of Simurgh. But the word “Si Murgh” has two meanings; it can also mean thirty birds. These thirty birds understand that and their way are themselves the reflection of their goal, that they ARE the Simurgh. The poem is a parabale about the soul or Dzhan on her way to God. Attar's technique of weaving wisdom within entertaining and amusing tales has later become a common feature of Sufi literature. The parallels with Platonov’s story are obvious.
Я долго не знал, что мне делать, но пустота, обнажившая свои корни во мне, не отпускала, напротив – разрасталась вдоль по проводам нервов и в одно из мгновений я не стерпел, решив во чтобы то ни стало найти этого самого Хамида Исмаилова – ведь как-никак не иголка в стоге сена, не атом во Вселенной, тем более, если его доклады тем временем читаются в Оксфорде, стало быть, есть люди, которые пекутся о нём…
Один из моих обнинских коллегузбеков стал к тому времени академиком в независимом Узбекистане, одним из руководителей ядерной физики, я позвонил ему и рассказал всё как есть на духу! Странные люди – эти узбеки, он мне расписал всё – как поступить, к кому каким образом обратиться, и даже пообещал заговорить за меня слово, но взял с меня смертельное обещание, что я никогда и нигде ни при каких обстоятельствах не стану упоминать его имени. Или же это была черта советского физикаядерщика в ореоле сверхсекретности?
Но как бы то ни было, написал я в январе 2001 года официальное письмо в Министерство Иностранных Дел Узбекистана и направил копии в Министерство Внутренних Дел, Юстиции, в Генеральную Прокуратуру, а также в общественный фонд Жертв Репрессий, упоминая повсюду своё ташкентское детдомовское прошлое, свои конструкторские заслуги перед Родиной, своего злосчастного узбекаотца, сосланного сначала на хлопкосеяние в Ставрополь, а потом на углекопство в шахты Донбасса, и, наконец, как был тому научен академиком, намекнул на свою неблизкую, но единственную родственную связь с гражданином Узбекистана Х.Исмаиловым, арестованным по несчастью за террористическую деятельность. В том же письме я пообещал приложить всю силу своего влияния и авторитета, – если мне будет позволено увидеться со своим младшим родственником – дабы вернуть его на истинный путь служения независимому и процветающему Узбекистану.
Рукопись этого письма, поддержанного моим головным институтом и прежним ГКБ, до сих пор висит над моим компьютером – я его выучил наизусть до мельчайших расплывов чернил, пока ждал почти год ответа на него. Опять скажу о странности узбеков: они никогда не говорят “нет”. Так и мне тут же позвонили из узбекского посольства на Полянке и сказали, что письмо принято к рассмотрению и решается на самом высоком уровне.
Словом, я не знаю, как я прожил прошлый год – сколько резисторов должно быть в человеческом теле, чтобы перенести всё это напряжение. Тогда-то я и перечитал всего Платонова, правда, больше ничего путного для себя не нашёл, да и в физике он был наивным; потом я изучил всё что было подручного об Узбекистане, включая сведения о местах “исполнения наказаний”, как теперь назывались прежние колонии, лагеря и тюрьмы, почитал имеющуюся в Ленинке историю репрессий и выселений после войны, в общем, убивал медленное и верное время.
* * *
The second work is the poem by Muhammadniyaz Nishoti (18th century), who was born in Khiva, the same Khiva that is the centre of the world of Dzhan. The poem of Nishoti is called Husnu Dil, or "The Beauty and The Heart". In the kingdom of Body there is a King – Mind (Reason), and he has got a son – Heart. When he reaches adulthood the father presents him with a state and his mother gives him a book. In this book the Heart reads about Obi Hayot, the Water – or Source – of Life, and then falls ill. His father talks to him; recognising the problem, he calls his servant Nazar (the name means Sight) and sends him to find the source of life. In the fifteen thousand lines of the poem narrating his search, Nazar encounters Pride, Honesty, Shame – in fact, every human attribute – but nowhere does he the source of life. Some kind people like Intuition say to Nazar that the source he is looking for lies between the lips of Beauty, who is a daughter of another king called Love or Passion. Before the Heart can find Beauty there are battles between two kings – Mind or Reason and Love or Passion. Love is victorious. Finally all the poem’s heroes are united in the Garden of Perfection, and there is a Feast where everyone sings and dances. Heart wins Beauty, and at the same time finds the Source of Life.
И вот в ноябре прошлого года, как сейчас помню 12 ноября, в годовщину смерти моей матери, мне позвонили из Министерства Иностранных Дел Узбекистана и очень вежливо сказали, что осужденный Х.Исмаилов дислоцирован в колонии строгого режима Джаслык в Каракалпакстане, и это несколько усложняет свидание с ним, хотя работа по организации встречи всё ещё продолжается. Обещали связаться со мной немедленно по решении вопроса, но предупредили, что республика проводит в январе 2002 года референдум и потому реалистичней будет планировать возможную поездку на февральмарт.
Обрадовался ли я звонку? Конечно же. И в то же время мне показалось, что со мной затеяли долгую игру, которой не будет конца, хотя, признаться, при новом размышлении я опять обрадовался тому, что ведь позвонили, когда могли бы просто позабыть. И я принялся с новым усердием за изучение бывшего КомсомольканаУстюрте, переназванного теперь в Джаслык.
То, что я прочёл в Сети о Джаслыке, отдавало чуть ли не фашистским концлагерем. Вот, посмотрите сами, что я нашёл на первом же сайте (http://www.memo.ru/hr/politpr/sng/sv5/Uzbekistan.htm):
РЕСПУБЛИКА УЗБЕКИСТАН
СООБЩАЕТ ОБЩЕСТВО ПРАВ ЧЕЛОВЕКА УЗБЕКИСТАНА (ОПЧУ)
Парпиев Шухратбек – 1969 г.р., родился и проживал в г. Андижане. Отец 3 детей, рост 195 см. Был арестован в середине 1998 года, судили его в составе группы из 15 человек из Андижана (суд проходил в Верховном суде), обвиненных в причастности к ваххабизму. Ему было инкриминировано обвинение по ст.241 (укрывательство преступления), осужден к 5 годам лишения свободы. До ареста и заключения весил 115 кг. По словам домочадцев регулярно занимался спортом. Легко поднимал и переносил тяжести весом в 120 кг. Никогда не жаловался на здоровье.
22.12.1999 года, спустя год после ареста, близкие родственники посетили Шухратбека Парпиева в тюрьме, который, несмотря на значительную потерю веса, выглядел сильным и здоровым. Во время свидания, состоявшегося в Джаслыке, он (Ш.Парпиев) отказался от лекарств, которые на всякий случай захватили его родные.
Из заслуживающих доверия источников правозащитникам удалось установить, что после отъезда родственников, начальник колонии О.Бабажанов отобрал у него теплые вещи, включая носки и обувь, а также семейные фотографии, привезенные ими Ш.Парпиеву и на его глазах все эти вещи сжег. Своеобразный акт вандализма сопровождался издевательствами над вышеупомянутым узником.
Шухратбек Парпиев погиб 5 мая 2000 г. в Джаслыке в результате жестоких пыток.
6 мая с. г. в доме Парпиевых поздней ночью примерно в 2-3 часа ночи раздался телефонный звонок из областного Главпочтампта. Неизвестный сообщил о телеграмме, поступившей на имя Парпиевых, в которой говорилось о смерти Ш.Парпиева. По получении телеграммы выяснился отправитель – морг Сергелийского (Сиргали) района г.Ташкента.
Телеграмма содержала следующий текст: “Ваш сын Парпиев Ш. умер от легочной недостаточности, воспаления легких”.
В тот же день родственники прибыли в Ташкент, чтобы забрать из морга тело Парпиева Ш. Кроме его тела там находилось тело еще одного усопшего, также доставленного из Джаслыка вертолетом.
По прибытии в Андижан, перед похоронами по мусульманскому обычаю, совершается обряд омовения. Присутствовавшие при омовении свидетельствовали:
1. Затылочная часть головы размозжена после удара тяжелым предметом. Видны следы шва;
2. Ключицы сломаны;
3. От 4 до 5 ребер с каждой стороны грудной клетки сломаны;
4. На руках, выше локтя, имеются почерневшие ссадины от оков;
5. На спине, между лопатками имеется огромный синяк с кровоподтеками, по всей вероятности, от ударов нанесенных дубинкой или палкой;
6. Запястья и икры ног распухшие, почерневшие от синяков;
7. Кожа на ягодицах содрана.
Во время похорон родственники и соседи Ш.Парпиева заметили близ дома около 10 одетых в гражданскую форму людей из милиции и СНБ (Служба национальной безопасности).
Во время транспортировки тела из Джаслыка в Сергели, его завернули сначала в одну простыню, а после того, как оно пропиталось кровью, завернули во вторую, затем обернули одеялом и простынею. Все три простыни и одеяло были пропитаны кровью.
Свидетели, а также представитель Хьюман Райтс Вотч (Human Rights Watch) господин Алекс Франгос (Alex Frangos), посетивший семью Парпиевых 16.05.2000 г., располагают фотодоказательствами и письменными свидетельствами. В том, что Шухратбек Парпиев был зверски убит в концлагере Джаслык нет никаких сомнений.
И вот в этот ад земли меня приглашали после референдума.
Но у меня не оставалось ничего, что связывало бы с миром, со временем, с моим прошлым и будущим кроме вот этой эфемерной, галлюциногенной, едва живой и всё ещё пульсирующей лазером ниточки накала, ведущей в темноте к отцу.
* * *
This poem, with a hero called Nazar, is written in a language called Chagatay, which can be seen as medieval Uzbek. Chenghiz-khan, after conquering half of the world, then left his empire to his four sons; Central Asia was the domain of his third son Chaghatay, and the culture and language thus became known as Chagatay. (By the way the name of the founder – or rather father – of the Russian Idea Pyotr Chaadaev, is also derived from this same name.
Почему я был уверен, что этот самый незнакомый мне Х.Исмаилов, написавший в той самой английской статье о “Джане” не только историю нашей фамилии, но и суть пути моего отца и даже нечто большее, во что всё больше и больше погружался – сам наблюдая за этим – я сам, может прояснить мне многое? Не только в силу наспех переведённой, а потому избыточнозаманчивой оксфордской статьи. Дело в том, что через сайт “Библиомана” я достал единственный экземпляр его первой книжки, посланной во Всесоюзный рубрикатор, и там напал вот на этот небольшой рассказик, который, господин Чандлер, хочу привести Вам полностью в отсканированном виде. Пробегитесь глазами по нему, и Вы поймёте суть моей надежды, а то и больше – уверенности в том, что я во что бы то ни было должен отыскать этого человека на этой земле, поскольку то, что не может выразить о себе физик, то выражает писатель.
Отец, Сын и …
Отцу моему, никогда меня не видевшему.
Сыну моему, никогда меня не увидящему.
Комната, стол, остановившиеся часы. Тело в чёрных одеждах, склонившееся над столом.
Вначале было Слово. “Люблю, – сказал ты. – До сих пор люблю!” – Это маму мою, которая умерла девять лет и месяц с днём назад. Ты стоял надо мной, сидевшим на тахте, близко, так близко, что дыхание твоё касалось моего лица и я прятал его в ладони. В свои привычные, шероховатые ладони. Я знаю, ты её любил.
Ты приехал в мою пустую комнату издалека и издавна. Двадцать лет лежало между нами. Двадцать – какими они могли бы быть?! – лет. Но хватит об этом.
Утром ты повёл меня по магазинам. Было воскресенье и было дождливо. Хорошо сидеть в сухой машине. Хорошо сидеть и долго-долго смотреть в промокшее окошко. Ты дал мне покататься вдоволь, и мы с тобой объездили уйму мебельных и всяких магазинов. Ты купил мне всё, что тебе казалось нужным. Я часто отказывался. Ну зачем мне полированное кресло?! Ты часто сердился. Мальчишка, ты хоть раз послушаешься меня?! Ты говорил, что всё должно быть как у всех.
К вечеру мы вернулись домой. Ты протянул свои ноги, чтобы я стащил с них сапоги. Я свернул твои грязные портянки и вложил их в голенища пустых сапог. Потом мы расставили купленные тобой вещи, и ты устало обрадовался.
Я уселся на полу по-турецки на свой единственный тюфяк. Мне было привычно, за окнами готовился вечер, и я бы размечтался, если бы рядом не было тебя.
Ты – как новая одежда – стеснял движения.
Ты сел в своё кресло и спросил, что я ем. Я вспомнил, что нам надо ужинать. Ты резко остановил меня. Я послушался. Ты встал и назвал мою жизнь собачьей, а квартиру – вонючей конурой. Ты сказал, что я должен жениться. Мне стало смешно. Ты не заметил и добавил, что пора прекращать эту подделку под хиппи. А что это такое? – спросил я. Ты стал злиться. Мне становилось всё смешней. Ты женишься? – тихо спросил ты. Я рассмеялся в свои ладони.
А потом, потом ты торопился уезжать. На самом пороге ты остановился и сказал: “Если тебе не жалко, я взял вот эту штучку себе, она мне часто бывает нужна”. Это была лупа, обыкновенная, в пластмассовом кожушке. Она всегда лежала в моём кармане. И ты уехал с ней. Мне стало грустно.
Комната, тикающие часы, кровать. Тело, обнаженно высвечивающее.
Великий Отче – породивший, в иступлённой игре случая случайно, в потугах прекословия камнем упавший, утаивший искорку на ветру, сохранивший её в угоду новому случаю и давший начало.
Отче – скала, кремнисто разверзшая тропу, резкие сколки камней, криком тел своих брошенные под пухлые ножки ребёнка, лепечущего шагами.
Отец – слепящий сполох света, вспоровший тьмину над головой, звездой снизринувшийся в бездну.
О… – камень!!!
…Там, на Голгофе, в палящий солнцем день, выхватывающий каждый бугорок обнажённого тела, принесший крест свой и телом в него впившийся, был распят Сын, искупитель Варравы, разбойника, не помнящего отца своего. Его потрескавшиеся губы сбивались в мучительный шёпот: Ели, ели, лама сабахтани, – и длинные пряди волос падали на глаза. Солнце свирепо жгло и тело, давно чужое, немо взывало у краешка ослепшего сознания.
И губку обмочив в уксусе, на камышине, подали ему, и губы его зашевелились, и голос, ломая хрип, произнёс: Отец, в руки Твои отдаю дух мой!…
Тело моё, каждая неровность на ощупь, – прикоснись, прогладь, трогай и обожжённо шарахайся. Этот локоть – мой, холодом лепящие руки – мои, грудь зажавшая дыхание, бугорчатый живот, волосы от пупа – тысячу раз как в первый – всё, всегда одно – моё. Воплощение капелюшечной вероятности, необъятной в равенстве и единстве с другими, одно, отметая кровную нескончаемость, сплетя непреодолимую усладу в кричащий узел с вынесенным страданием, явилось потворствовать и узаконить сущее, явилось дышать и мучиться жаждой, жаждой невыжженной вероятности. Тело моё: рука, голова, глаза, губы. Тело, мучимое и манимое, выпестованное из женщины и к женщине стремящееся. Ах, постель так мягка! Как хочется умиротворения этим, чуть не лопающимся мускулам…
А тело не знает примирения, бушующее и неусмиримое, из-под рук выскальзывает и змеится, смеётся и плачет над тщетными потугами, стучит, стучит, стучит… И холодно, и жарко. И больно. И несу, несу я его по свету, и несёт, несёт оно меня по жизни. Ни конца, ни начала тому. И не может оно одно, одиноко любимое и хранимое, в пустой постели ворочаться, скрипя мышцами, оно – ищущее вожделенный покой…
Комната, кровать, тихая темнота. Едва выскальзывающие линии тела, утопшего в постель.
Беззубая пустыня. Солнце, сожравшее небеса. Воет песок, ложится, встаёт и опять в путь. Кустики – редкими закорючками на барханной глади. Человек. От куста припадая к кусту. И руки в кровь. Сухое волокно кореньев, зубы забитые ими, судорога глаз. Мрёт пустыня.
Язык липнет к нёбу, губы бьются и рвутся, соча кровинки; солоноватая горячка вкуса, желтеющий песок валит в глаза и каждая песчинка – уже каленый шар, неумолимо пущенный, слепит глаза. Краснокрасно.
Растекается. Мутная зелень счищенно размывается. Дождевые листья. Чащоба непролазной зелени. Дребезги солнца, мелко посыпанные по траве. Влага на ногах. Туда, глубже, угрюмейшая тень, сыро тянущаяся вверх, к колодцам рыхлого, дрожащего света. Птицы густо сыпят голосами. И шелест мешается с ними. Солнечная поляна. Оранжевые ягоды на порыжелых кустах. Дальше и выше – сад на склоне прилёгшей горы. Увесистые фонари яблок, сбитых в один разрывающийся хруст, налитые утренним солнцем, и виноградник с позолотой застывших капель пресочного лета. Женщина, смеющаяся телом. Тряпьё одежд. Это не кровь в глаза, это истома застигшего тепла и покоя, сытое лето…
Дрожа коряво на ветру, режет пещеры глаз, торчащий из пошелёстывающего песка стебелёк. Срезанные в зелёную кровь пальцы гудят и жгут, подёргивается ладонь, и зубы скрипят. Песок гудит. Песок жжёт, дрожит песок. Скрипит. Ветер накрадывается. И сбивает с ног и катит. Какие тупые ноги… И вдруг – удар. Сруб заросший песком, и шелест… Тихо, тихо… Это не песок. Губы рвутся и кровоточат, язык во весь рот и дыхание, клокочущее в груди, сжигает и горло и… и… вода… вода…
И с шумом он падает. Там, в чаще зелёной влаги, криком остался сын. Дитятко. В тени лесов бьющий ножками. Ах, крикливая память, пронзительная, истошная. И нет спасения, вода схватила тело, вцепилась холодом в горло и неотвратимо захлюпала выше. Тело рвалось, хватаясь за своё, но упало и внезапно, устало и грузно обнаружило, что это – дно. Тяжело отпуская, ломающая блеск вода обвилась вокруг пояса и онемела. Небо опускалось осторожно в колодец. Ослизлые стенки сверкали сбивающим коварством, и небо опять уползало вверх. И сын живёт под этим небом, небом давнишним, ведущим все пути к этой минуте и от неё безотвратно сбегающим. Тело его и дух, те, которые остались там, в дремоте неподвижного леса, смотрели в землю, пугаясь вскинуть глаза к просторам, своей синевой неподвластно зовущим, влекущим, ослепляющим.
Нет, нет, ему не видеть этого… Но откуда, откуда это сбитое тело, спускающееся из-под небес, откуда руки, поддерживающие под локоть и влекущие наверх? Ступень, ещё одна… и срыв… Гниль вымокшего среди пекла дерева, полая и обманчивая. Но он тянется, карабкается наверх. И на выступе, на котором не удержаться двоим, в человеческий рост от головокружительной синевы – какая тяжесть на плечах, ах, не сбить бы дыхание! – воздухом сшибло его и обрушило вмиг назад, и он успел сообразить, что сослужил опорой… и взвизгнувший всплеск гнилой воды поглотил его навсегда…
А самая душа его, взлелеянная затенённым шумом зелёного леса, в прозрачной качалке светлого воздуха, с плеч, снизринувшихся в распозабытую бездну, рванулась к небу, мелькнувшему синей капелькой над головой, схватив с собой всё непосильное и надорванное в тяжком пути по оставленной теперь земле, как вздох, последний, усталый, умиротворённый…
Сын…
А в глаза бил песок. Земля сутулыми плечами вздымала одинокое тело, бегущее от корня к корню, падающее и преодолевающее бархан за барханом, и не было во все глаза никого вокруг: одна великая земля, в которую ушёл отец, могучая выжженная земля, на которой отец оставил память о дремучетенистом лесе, о хрустящих травах по берегам запрокинутых озёр и о растрёпанном солнце над робкими верхушками дерев, земля, дарованная отцом и с ним же ушедшая, как плечи из-под ног…
И сын проснулся. И было слов вновь.
* * *
I have spoken of these two poems not in order to argue that Platonov was definitely familiar with them, though their popularity was so great that their motifs probably saturated the songs of the bakhshy – the bards or minstrels whom Platonov mentions both in his notebooks and in Dzhan itself.
Do you remember the songs which he mentions in Dzhan: “We won’t cry when tears come to us, we won’t smile from joy, and nobody will be able to reach as far as our deep heart, which will make its own way towards other people and the whole of life and stretch out its hands to them, when its bright time comes. And then: “every man has his own pitiful dream, some beloved, insignificant feeling, that distinguishes him from everyone else – and this is how the life inside us closes our eyes to the world, to other people, and to the beauty of the flowers that live in the sands in Spring”.
У нас в современной физике теперь говорят о струнной теории. Суть её в том, что фундаментальное строение материи напоминает струны и колебание струны – какой бы длины она не была – равнозначно по всей её длине. Мне показалось тогда, что эта струна и связала меня с Джаслыком, с этим незнакомым человеком, который описал меня как закон физики наперёд.
Я не только изучил рельеф, местность, обычаи, но и обнаружил, что в Нукусе – столице Каракалпакии есть Музей Современного Искусства имени Савицкого и во мне вспыхнула догадка, что это и есть тот самый художник Савченко или Савицкий, которому тётушка продала в послевоенные годы ту маленькую картину моего детства, изображавшего человека, несущего за спиной лестницу – эти две параллели, перехваченные вместе – в небо, чтобы потерять голову. Теперь этим человеком я был сам.
И вот наконец в марте этого года мне позвонили из узбекского посольства и попросили срочно связаться с Министерством Иностранных Дел Узбекистана на предмет немедленной поездки в Ташкент. 15 апреля я вылетел из Москвы и после удивительно недолгих формальных встреч с иностранными и тюремными властями, мне разрешили вылететь в Нукус, и далее в Джаслык в сопровождении дипломата и офицера милиции на встречу с Хамидом Исмаиловым.
Дорогой господин Роберт Чандлер, позвольте рассказать Вам о самой поездке чуть подробней и просто привести здесь свои дневниковые записи, которые я естественно вёл каждый вечер в гостиничном номере в столь важном для меня пути в Джаслык. Признаться, сейчас, когда я просмотрел их вновь, спустя два месяца после поездки, они мне кажутся несколько странными, но уж как всё было…
1.
The parallels between those two Sufi poems and Platonov's Dzhan are not merely a matter of subtle motives; more importantly, they are present at a structural level. First, let me make clearer the concept of the Sufi mystical way and of its stations or stances. There are different views according to different
schools, but most Sufis agree that the first station on your spiritual path is Repentance. There are grades of Repentance: if, for example a simple man repents because of his sins, a more advanced one repents because of his negligence. The highest grade is marked by repentance of everything apart from God. The saying: "The sins of the beloved by God are the virtues of ordinary people" is about them.
Апрельским вечером этого года я вышел в железную калитку Нукусского аэропорта. Встречающие лица бросились в глаза разнообразием мимик, ракурсов, любопытства. Две девочки – одна полукровка, и другая – выпестованная каракалпачка, ждали маму или ещё кого из родителей и их лица застолбили круг моего ожидания по тем, кто сопровождал меня чуть запоздалым следом. Они переступили из калитки – один из Министерства Внутренних, другой – из Иностранных дел и чтобы сохранить себе свободу обозрения двух безнадёжно молодых пятен, скользнувших в ответ, я стал немедленно набирать на благоприобретённой в Ташкенте сотке номер местной справочной по домумузею художника Савицкого с его авангардной коллекцией. Тонкие лица девушек вечерних в свет красоте уже смеялись в профиль, оставив по глазу для должного ожидания, и я слышал вполуха их степной, диковатый акцент.
2.
The next station is Circumspection. Here the Seeker separates what is allowed from what is not allowed, but once again the concept differs for different grades. One famous Sufi, Ash-Shibli, said that Circumspection is a sense that there is danger in everything that distracts you from God. The next stations are Abstention, Penury, Patience and Reliance, and the final one is Acceptance. All of these stations have their respective grades, whose subtleties are reminiscent of Hegelian dialectics: if, for example, the first grade of Abstention is Abstention itself, the highest grade is Abstention from Abstention – because earthy life is nothing, and abstention from nothing is just ignorance, according to the same Ash-Shibli.
Милицейским УАЗиком под дружественным конвоем угнетающих тюремщиков нас увезли в центральную гостиницу города, куда стекались струйки нерасторопнобесхозных иностранцев предыдущего рейса, а город, оставшийся позади сравнением с каким-нибудь пустынным Ургенчем, доказывал им вдогонку у самой гостиницы свою самобытность пыльным свирепым ветром. Этот ветер колотил воздух по обратную сторону накрепко заколоченных окон огромного номера, в пять разом комнат которого нас поделили троих, и оттого занавески тревожно сбивались в кучу.
Иностранцы гремели аппаратурой по ту сторону входной двери завидного номера, ютясь за те же деньги в ежедневных двуместках и навлекая подозрения угрюмых тюремщиков, оставивших нас на волю ночной гостиницы.
С дипломатом мы спустились в ресторан, хранивший своё название среди обшарпанных стен поверх замызганных столов и уцелевшей посуды, но и здесь нам отвели номер, дверь в который закрывалась наброшенным под косяк густым полотенцем. Вошла девушка местных черт с биркой “Гуян” на подъёме груди, хотя дипломат обратился к ней проще: “Гуля” и она откликлнулась: “Гульнара”. Она была хорезмийкой – типом девушек, заставляющих вспоминать огузский говор и с нарастающим ужасом расшатывать общий язык, на который она не улыбается ни в ответ, ни в отместку. Я предложил её похожесть на ташаузку Алму из нашего института, мать которой просила сперва выйти замуж за хорезмийца, потом, спустя срок, хотя бы за узбека, позже – пусть и за туркмена, а то и любого мусульманина, а в конце концов – за кого угодно, лишь бы был хорошим человеком и лишь бы вышла. Не вышло, хотя я ел преданно и недосолённую шурпу, и чахомбили, в котором можно было глотать всё что было, кроме болезнетворных кусков прежней курицы…
Она – потерявшая в борьбе с жизнью все признаки возраста – сновала в ряду профессиональных деформаций, как те кувалдорукие тюремщики видят во всяком встречном несбывшегося узника, а я мерю их равновесом вопроса, радиирована или нет, ведь иначе – почему так лампочно бледна, так и она побуждала и в присоединившемся позже опере, и в дипломате вожделенное продолжение ряда: поднимется наверх или, разуется, как та самая болезнетворная курица здесь…
3.
As well as these stations, which can be achieved by spiritual development and training, there are states that are granted according to the devotion of the seeker. I'll just mention them: Observation, Closeness, Love, Fear, Hope, Passion, Favour, Tranquillity, Witnessing, Certainty. These stations and states form a ladder of spiritual ascent to the Absolute, when the seeker loses, or finds, himself in God like the thirty birds in the Simurgh.
Там наверху я дозвонился до хранительницы коллекции Савицкого, рассказал ей наспех свою историю и, удостоверив в своей безопасности, договорился, что, несмотря на инструкции, она обещает открыть хранилище послезавтрашним воскресным утром на час или полтора. Завтрашний субботний день был рассчитан на Джаслык. Она же встречалась с досужими иностранцами, добравшимися и досюда в тоске по смыслу жизни.
4.
Let me now compare the structure of Dzhan with this brief model of the Sufi way. Let's leave for a moment the introductory first chapters, which actually contain the whole story in short, and go straight to the desert, to which Chagatayev returns to save his tribe. He could have stayed in Moscow, brought up by the Soviets, but something like repentance drove him back. He goes through the desert, recognising forgotten things; he feeds a dying camel and sleeps near him, wondering about “unordinary reality”. Observation and Wonder are his first station and states in his new old life.