К Воспорию, епископу Колонийскому (15)
Выражает ему решительное свое намерение сложить с себя правление Константинопольской Церковью (381 г.).
В другой уже раз попадаюсь в ваши сети и обманут. Знаете, что говорю, и если это справедливо, да обоняет Господь ваш воню благоухания (Быт. 8:21). А если несправедливо, да простит Господь. Ибо так следует мне говорить о вас; потому что нам повелено терпеть, когда и обижают. Впрочем, как вы вольны в своем мнении, так и я волен в своем. Тяжелый Григорий не будет уже для вас тяжел. Уединюсь к Богу, Который один чист и нековарен. Углублюсь в себя самого. Вот что придумал я о себе. Ибо два раза спотыкаться о тот же камень, по пословице, свойственно одним безумным.
К Леонтию (103)
По возвращении в Назианз из Константинополя изъявляет радость, что избавился от тамошних беспокойств.
Благодарение благовременной болезни и наветам врагов, которые сделали меня свободным, поставили вне содомского огня и епископского омрачения! А у вас как идет дело веры? Было бы оно хорошо; а все прочее, каково бы ни было, до нас не касается. Еще не много, и увижу своих оскорбителей, когда огнем будут изведываемы дела наши. Приветствуем вас, а через вас и общих друзей. Припоминайте о камнях, которыми метали в меня.
К Амазонию (73)
Свидетельствует, что удаление из Константинополя огорчает его только разлукой с друзьями.
Если кто из общих наших друзей (а их, как уверен я, много), спросит у тебя: где теперь Григорий? что делает? — смело отвечай, что любомудрствует в безмолвии, столько же думая об обидчиках, сколько и о тех, о ком неизвестно ему, существовали ли когда. Так он непреодолим! А если тот же человек еще спросит тебя: как же он переносит разлуку с друзьями? — то не отвечай уже смело, что любомудрствует, но скажи, что в этом очень малодушествует. Ибо у всякого своя слабость: а я слаб в отношении к дружбе и к друзьям, в числе которых и достойный удивления Амазоний. Одним только, может быть, услужишь мне и сделаешь, что менее буду скорбеть о тебе, а именно если станешь о мне помнить и уверишь письмами, что это действительно так.
К Ипатию (192)
Изъявляет сожаление, что по прибытии Ипатия в Константинополь недолго насладился его лицезрением, будучи принужден сам удалиться оттуда.
Долго терпели мы лишение, потому что первый из городов не имел у себя первого из людей. А надобно было, думаю, чтобы доброе разливалось всюду и полезное делалось общим для всех, чтобы ты с высоты посевал правосудие, как, по сказанию басен и вымыслов, сеяли семена желавшие улучшить употребляемое нами в пищу. Но я имею более причин скорбеть, потому что насладился тобой столько же, сколько можно насладиться молнией, ненадолго озаряющей взор, а потом уступил над собой победу зависти и заключился в самого себя, предоставив другим церковное правление, это достославное позорище (скажу так) для тех, которые, не затрудняясь, шутят стоящим и не шуток. А ты, превосходнейший из всех, сохрани ко мне прежнее расположение, которое, подобно магниту, притягивает к себе и железо.
К Филагрию (65).
Жалуясь на болезнь, не дозволяющую быть ему у Филагрия, оправдывается в том, что оставил правление Церковью.
У обоих у нас одна причина, по которой не можем видеться друг с другом. С тобой обходится тело, как и всегда; ничего не скажу больше. Знай также, что и я крайне нездоров; иначе (поверь в этом), возвратясь из отлучки, не поленился бы прежде всего прийти к тебе, и обнять тебя, и воспользоваться в настоящих делах таким советником и другом благоразумным и высоким по благочестию. Что же оставалось нам, то есть беседовать друг с другом через письма, то ты уже и сделал, поступив очень хорошо; а то же делаю и я. О чем пишешь ты, это для меня немаловажно и не малого требует внимания; потому и я, не слегка и не кое–как, но с большим тщанием, рассмотрев это, приступил к решению дела. Утомился я в борьбе с завистью и со священными епископами, которые нарушают общее единомыслие и дело веры ставят ниже частных распрей; поэтому решился, по пословице, не давать больше хода корме, сжаться, как сказывают это о рыбке кораблик, когда почует она бурю, и издали смотреть, как другие и терпят поражение, и поражают, и самому готовиться к тамошнему. Пишешь, что опасно оставлять Церковь, — но какую?
Если свою, то и я подтверждаю то же, и ты говоришь справедливо. Если же Церковь, не мне принадлежащую и не мне назначенную, то не подлежу ответственности. Но надобно было держаться мне Церкви, потому что несколько времени имел я о ней попечение. Поэтому и многие другие должны придерживаться чужого, как скоро имели на своем попечении что–либо чужое. Может быть, что труд достоин награды; но отказ не подлежит ответственности. Посему не бойся за меня в этом отношении, но опасайся более того, чтобы мне не сделано было какого–нибудь вреда.
К Нектарию (51)
Приветствует его со вступлением на престол Константинопольской Церкви и просит некоему Панкратию помочь в приискании места по службе.
Со мной что будет, то и будет. Сижу без войны и без дела, безбедную награду молчания предпочитая всему, и извлекаю некоторую пользу из безмолвия, по милости Божией достаточно поправившись от болезни. А ты успевай и царствуй, как говорит божественный Давид (Пс. 44:5), и да соуправляет с тобой в священстве твоем почтивший тебя оным Бог, даровав, чтобы оно было выше всякого навета! А чтобы доказать нам взаимную доверенность и, предстоя Богу, не испытать чего–либо человеческого, прошу тебя, а ты охотно преклонись на мою просьбу. Беспокоюсь о весьма приверженном ко мне Панкратии, делая это по необходимости, ради многих причин. Соблаговоли благосклонно допустить его к себе и представить ревностнейшим из друзей, чтобы достигнуть ему цели. Цель же его состоит в том, чтобы какой ни есть военной должностью приобрести себе безбедное положение; потому что ни один род жизни, как сам знаешь, не свободен от нападения людей лукавых.
К Софронию ипарху (59)
Выражая скорбь о разлуке с ним, просит не забывать его.
Удаление мое доставляет мне некоторую выгоду, спокойствие и безмолвие. Но выгода не такова, какова невыгода — быть удалену от вашей дружбы и от обращения с вами, что для меня так многозначительно. Другие наслаждаются твоими совершенствами, а для меня и то велико, если буду иметь и тень беседы с тобой через письма. Увижу ли тебя опять? Обниму ли когда тебя, мое украшение? Дано ли это будет остатку моей жизни? Если будет дано — все благодарение Богу! А если нет, то я умер уже большей своей частью. Но ты вспоминай своего Григория и не молчи о моих делах.
К нему же (60)
Просит его употребить свое старание о взаимном соглашении и примирении епископов на соборе.
Любомудрствую в безмолвии; вот какую обиду сделали мне мои ненавистники! О, если бы они обидели меня и другим чем подобным, чтобы мне признавать их еще больше своими благодетелями. Ибо много случаев, в которых, по–видимому, обиженные получают благодеяние, а получающие благодеяние терпят обиду. Таково мое положение. И если не убежду в этом других, то хочу, чтобы за всех знал это ты, которому с приятностью даю отчет в своих делах. Лучше же сказать, я уверен, что ты знаешь и уверишь незнающих. Но вас прошу употребить все тщание, чтобы теперь по крайней мере, если не прежде, пришли в согласие и единство части вселенной, ко вреду разделившиеся, особенно если дознаете, что раздор у них не за слово веры, а за частные мелочные притязания, как заметил я. И для вас не
без награды останется успех в этом; и мое удаление будет более беспечально, если окажется, что не напрасно возлюбил оное, но добровольно сам себя вринул в море, как Иона, чтобы прекратилась буря и безопасно спаслись пловцы. Если же они тем не менее обуреваются, то, по крайней мере, мое дело сделано.
К Тимофею (187)
О себе говоря, что дело его уже кончено, просит Тимофея подвизаться за Троицу.
Всегда я — прекрасный ловец прекрасных людей (отважусь несколько сказать это); вот и твою скрывавшуюся ученость, которая в том и поставила любомудрие, чтобы оставаться в тайне, и открыл я своими наводящими на след рассуждениями, и сделал известной для других; а если сказать по–нашему, тот свет, который стоял под спудом, поставив на свещнике, сделал общим для всех. Ибо не стану говорить о других твоих совершенствах — об учености, о благочестии, о кротости и умеренности нрава, что все иметь одному очень трудно. Но каков вот и настоящий твой поступок! И помнишь меня, и угощаешь письмами, и присовокупляешь похвалы, не с тем чтобы похвалить (понимаю твое любомудрие), но чтобы сделать меня лучшим и двинуть вперед, пристыдив тем, что оказываюсь не таким, каким ты предполагаешь. Но мое дело кончено; уступил я зависти; в безмолвии любомудрствую о Боге, наедине возношу молитвы, избавился от мирских волнений и мятежей. А ты мужайся, крепись, и по мере сил подвизайся за Троицу, и будь кротким воителем, как, видел ты, поступал и я; ибо мне не желательно, чтобы обезьяны были в славе, а львы покоились. Молись и о мне, который весьма изнемогаю, чтобы сподобиться мирного исхода, ибо к этому уже клонюсь.
К Ираклиану (156)
Просит Ираклиана писать к нему.
Ты всегда у меня в памяти, прекрасный Ираклиан, и сказывающий и выслушивающий какой–нибудь урок; в памяти у меня и град Константинов, ради тебя прекрасный, хотя для меня и кратковременный, потому что захотела так зависть. А если и Григорий у тебя в памяти, то это для обоих нас лучше. Покажи же это в своих письмах, какие будешь писать ко мне; это одно и возможно для нас.
К епископу Феодору (222)
Изъявляет свое вынужденное обстоятельствами согласие принять на себя до времени правление Церковью в Назианзе.
Кто раба Своего Давида от пастырства возвел на царство, а твое благоговение из стада на пастырство, Кто по воле Своей устрояет дела наши и дела всех, надеющихся на Него, Тот Сам и теперь наставит на мысль твое совершенство, узнать, каким бесчестием обесчестили меня государи епископы, при подаче голосов согласившись на мое возведение и потом отринув меня. Не буду винить твоего благоговения, потому что недавно приступил ты к делам и не знаешь, как и естественно, большей части моей истории. Поэтому о сем достаточно. Не хочу долее беспокоить тебя, чтобы не показаться несносным при самом начале дружбы. Но что можно, при помощи Божией, по твоему желанию, довожу до твоего сведения. Оставил я Назианзскую Церковь не по забвению о Боге, не из презрения к малому стаду, — этого не допустила бы любомудренная душа моя, — но, во–первых, сделал сие потому, что никаким определением не был удерживаем, во–вторых, потому, что сокрушен
был болезнью и думал о себе, что недостанет сил моих для понесения таких забот. Поелику и вы изъявляли свое неудовольствие, порицая мое удаление, и сам я не мог перенести упреков, какие делал мне всякий, время было тяжелое, угрожало нам нашествием врагов к общему вреду всей Церкви, то, наконец, побежден я и сознаю над собой победу, болезненную для тела, но не худую, может быть, для души. Отдаю Церкви это смиренное тело, пока будет оно в силах, признавая для себя лучшим скорее потерпеть что–нибудь во плоти, нежели страдать духом и приводить в страдание многих, которые возымели о мне худое мнение, потому что сами страждут. Итак, зная это, молись обо мне, согласись на мою мысль, а не хуже, может быть, сказать, отпечатлевай в себе благоговение.
К Евлалию (102)
О наложении на себя обета молчания в святую Четыредесятницу (382 г.).
Твое любомудрие — пустыня и такой безмерный пост, а мое — молчание. Поделимся между собой дарованием. А когда придем в единство, воспоем вкупе Богу, плодонося как разумное молчание, так и богодухновенное слово.
К Келевсию архонту (1)
Пред сим назианзским градоначальником оправдывает себя в том, что принял его молча, и по сему случаю пересказывает басню о ласточках и лебедях.
Поелику ты, добрый и вежливый, обвиняешь меня в молчании и неучтивости, то изволь — сложу для тебя не совсем нескладную басню. Не отучу ли ею и тебя от говорливости? Ласточки смеялись над лебедями за то, что они не хотят жить с людьми и показывать другим своего искусства в пении, но проводят жизнь на лугах и реках, любят уединение, и хотя изредка попевают, однако же, что ни поют, поют сами про себя, как будто стыдясь своего пения. «А мы, — говорили ласточки, — любим города, людей, терема; болтаем с людьми, пересказываем им о себе то и другое, что было в старину в Аттике, о Пандионе, об Афинах, о Тирее, о Фракии, об отъезде, свадьбе, поругании, урезании языка, письменах, а сверх всего об Итисе и о том, как из людей стали мы птицами». Лебеди, не любя говорить, долго не удостоивали их и слова; когда же соблаговолили дать ответ, сказали: «А мы рассуждаем, что иной придет для нас и в пустыню послушать пения, когда предоставляем крылья свои зефиру для сладких и благозвучных вдохновений. Потому поем не много и не при многих. Но то и составляет у нас совершенство, что песни свои выводим мерно и не сливаем пения своего с каким–нибудь шумом. А вы в тягость людям, у кого поселитесь в доме; они отворачиваются, когда вы поете; да и справедливо поступают, когда не можете молчать, хотя отрезан у вас язык, но сами, жалуясь на свое безголосье и на такую потерю, говорливее всякой другой речистой и певчей птицы». Пойми, что говорю, говорит Пиндар, и если найдешь, что мое безголосье лучше твоего красноглаголания, то перестань осыпать упреками мою молчаливость. Или скажу тебе пословицу столько же справедливую, сколько и краткую: тогда запоют лебеди, когда замолчат галки.
К нему же (74)
Обличает его в нарушении поста дозволением неприличных зрелищ.
Я принял тебя молча, чтобы ты разумел и слово молчания, которое говорит посредством пера. Буду же говорить, что прилично дружбе и настоящим обстоятельствам. Ты судья, а нарушаешь закон, не сохраняя поста. И как будешь охранять человеческие законы, пренебрегая законом Божиим? Очисти свое судилище, чтобы не случилось одного из двух, т. е. тебе или действительно не стать худым, или не заставить думать о себе худо. Предлагать срамные зрелища значит себя самого выставлять на позор. Главное правило: знай, судия, что сам будешь судим, — и меньше согрешишь. Ничего не могу предложить тебе лучше этого.
К нему же (75)
Выговаривает за перетолкование слов апостола Павла об ядущих и не ядущих.
Не суди меня, соблюдающего молчание, как и я не сужу тебя, говорящего о том, что Павел законоположил о пище (Рим. 14:3). Если же судишь, то бойся, чтобы язык мой в первый раз не подвигся против тебя, если найдет тебя достойным молчания.
К Клидонию (96)
Объясняет цель возложенного им на себя молчания.
Спрашиваешь: чего требует мое молчание? Требует меры в слове и в молчании; потому что превозмогший в целом удобно превозможет и в части; а сверх того укротит и раздражительность, которая не высказывает себя, но сама в себе поглощается.
К нему же (98)
Показывает выгоды для себя от молчания.
Умолкну словом, учась говорить нужное, и буду упражняться в преодолении страстей. Если кто принимает это, прекрасно; а если нет, то молчание и тем для меня выгодно, что не отвечаю другим.
К нему же (97)
Дозволяет прийти к нему во время молчания.
Не препятствую свиданию. Хотя язык и молчит, но уши готовы с приятностью слушать; потому что слышать, что надобно, так же дорого, как и говорить нужное.
К Палладию (230)
О своем обете молчания.
Со Христом умертвил я язык, когда постился, и разрешил вместе с Воскресшим. Такова тайна моего молчания, чтобы как приносил в жертву сокровенный ум, так принести и очищенное слово.
К нему же (231)
О том же.
Новый способ наставления! Поелику, говоря, не удерживал я языка, то молчанием научил его молчанию, подобным наставляя в подобном. Таков и Христов закон! Поелику Христос, изрекая нам закон, не очистил нас, то человеческому закону подчиняет человека. Сын Евфимий еще не прибыл к Великой седмице, но надеется, и думаю, что не будет стоить многих трудов, когда явится.
К Епифанию (104)
Укоряет за непочтительное принятие его советов.
От одного закона переношу дело к другому закону: от закона, повелевающего учить детей, к закону, повелевающему почитать отца. Теперь веду тебя к совершеннейшему, прими письмо, как десницу дружбы. А если станешь нападать и вздумаешь повторять это часто, то и старика сделаешь воителем, не уступающим в храбрости Нестору.
К Евлалию (101)
Об окончании своего обета молчания.
Время всякой вещи, говорит Екклесиаст (Еккл. 3:1). Поэтому полагал я хранение устам моим, когда было время; и се устнам моим не возбраню (Пс. 39:10), когда и сему настало время. Молчах, говорит Писание, еда и всегда умолчу (Ис. 42:14)? Молчал я сам для себя, а говорить буду другим; если же и они скажут, что надобно, — все благодарение Богу! А если нет, заградим уши.
К нему же (100)
По отъезде из Ламиса, где исполнен обет молчания, желает беседовать с Евлалием через письма.
Странное что–то случилось со мной: молчав в твоем присутствии, желаю говорить с отсутствующим, чтобы и тебе передать слово, и от тебя воспользоваться словом. Ибо прекрасно — начатки как всего иного, так и слова посвящать сперва Слову, а потом боящимся Господа.
К нему же (99)
Обещается опять быть в Ламисе.
И местом молчания, и училищем любомудрия был для меня Ламис; как смотрел я на него во время молчания, так желаю видеть, начав говорить, чтобы и желание братии исполнить, и наказать за привязчивость вас, худые толковники моих слов. Ибо приду к вам сам, который говорю, приду не иносказуемый, не гадаемый, но чисто понимаемый.
К нему же (232)
О деве Алипиане, которая при допросе показала Св. Григорию и горячность, и старческую рассудительность в своем желании хранить девство.
Всего сильнее истина, как думает Ездра (2 Езд. 3:12) и как думаю я. Ибо дева Алипиана, когда со всей строгостью потребовали мы у нее слова о собственном ее образе мыслей, как приказал ты, осмелилась сказать чистую истину, признаваясь в намерении хранить девство и держась этого намерения горячее, правда, нежели как мы ожидали, однако же с большей твердостью, нежели горячностью, даже скажу не с девической ревностью, но со старческой отчетливостью. И строгость моего допроса по своему последствию оказалась полезной, потому что она всего лучше обнаружила твердость расположения. Узнав о сем, помолись о сей деве и воспринятое ею начало спасения возделай во славу Божию и к славе как моей, так и всего чина благоговеющих.