Слово 43, надгробное Василию, архиепископу Кесарии Каппадокийской 3 страница
Потом смягчает и врачует он высокомудренным и целебоносным словом своим тех, которые восстали против него. И достигает этого не угодливостью и не поступками неблагородными, но действуя весьма отважно и прилично сану, как человек, который не смотрит на одно настоящее, но заботится о будущей благопокорности. Примечая, что от мягкости нрава происходит уступчивость и робость, а от суровости — строптивость и своенравие, он помогает одному другим, и упорство растворяет кротостью, а уступчивость — твердостью. Редко нужно было прибегать ему к слову, чаще дело оказывалось поддавшимся врачеванию. Не хитростью порабощал он, но привлекал к себе благорасположением. Не власть употреблял он наперед, но пощадой покорял власти и, что всего важнее, покорял тем, что все уступали его разуму, признавали добродетель его для себя недосягаемой, и в одном видели свое спасение — быть с ним и под его начальством, а также одно находили опасным — быть против него, и отступление от него почитали отчуждением от Бога. Так добровольно уступали и покорялись, как бы ударами грома склоняемые под власть; каждый приносил свое извинение, и сколько прежде оказывал вражды, столько теперь благорасположения и преуспевания в добродетели, в которой одной и находил для себя самое сильное оправдание. И только разве неизлечимо поврежденный пренебрегал и отвергал, чтобы самому себя сокрушить и истребить, как ржа пропадает вместе с железом.
Когда же домашние дела устроились по его мысли и как не рассчитывали неверные, которые не знали его, тогда замышляет в уме нечто большее и возвышеннейшее. Другие смотрят только себе под ноги, рассчитывают, как бы свое только было в безопасности (если это истинная безопасность), дальше же не распространяются, и не могут выдумать иди привести в исполнение ничего великого и смелого, но он, хотя во всем другом соблюдал умеренность, в этом же не знает умеренности, напротив, высоко подняв главу и озирая окрест душевным оком, объемлет всю Вселенную, куда только пронеслось спасительное слово. Примечая же, что великое наследие Бога, приобретенное Его учениями, законами и страданиями, народ святой, царственное священство (1 Пет. 2:9), приведено в трудное положение, вовлечено в тысячи мнений и заблуждений, и виноград, перенесенный и пересаженный из Египта — этого безбожного и темного неведения, достигший красоты и необъятного величия, так что покрыл всю землю, распростерся выше гор и кедров, — этот самый виноград поврежден лукавым и диким вепрем — дьяволом (Пс. 79:9–14), — примечая это, Василий не признает достаточным в безмолвии оплакивать бедствие и к Богу только воздевать руки, у Него искать прекращения окружащих зол, а самому между тем почивать; напротив, он вменяет себе в обязанность и от себя привнести нечто и оказать какую–нибудь помощь. Ибо что горестнее этого бедствия? И о чем более должно заботиться взирающему горе? Когда один делает хорошо или худо, это ничего не предвещает для целого общества. Когда целое в хорошем или худом положении, тогда по необходимости и каждый член общества приходит в подобное же состояние. Это–то представлял и имел в виду и этот попечитель и защитник общего блага. И поскольку, как думает Соломон заодно с самой истиной, а зависть — гниль для костей (Притч. 14:30), и беззаботный бывает благодушен, а сострадательный — скорбен, неотступный помысел сушит его сердце, то Василий приходил в содрогание, скорбел, уязвлялся, был в положении то Ионы, то Давида, скорбел душой (Ин. 4:8), не давал ни сна очам, ни дремания веждам (Пс. 131:4), заботами изнурял плоть, пока не находил уврачевания злу. Он ищет Божеской или и человеческой помощи, только бы остановить общий пожар и рассеять окружащую нас тьму.
И так изобретает следующее одно весьма спасительное средство. Сколько мог, углубившись в себя самого и затворившись с Духом, напрягает все силы человеческого разума, перечитывает все глубины Писания, и учение благочестия предает письменам. Возражает еретикам, борется и препирается с ними, отражает их чрезмерную наглость, и тех, которые были под руками, низлагает вблизи разящим оружием уст, а тех, которые находились вдали, поражает стрелами письмен, не менее достойных уважения, как и начертания на скрижалях, потому что изображают законы не одному иудейскому, малочисленному народу, не о пищи и питии, не о жертвах, установленных на время, не о плотских очищениях, но всем родам, всем частям Вселенной, о слове истины, которым приобретает спасение.
Но было у него и другое средство. Поскольку как дело без слова, так и слово без исполнения равно не совершенны, то он присовокупляет к слову и содействие самих дел. К одним идет сам, к другим посылает, иных зовет к себе, дает советы, обличает, запрещает (2 Тим. 4:2), угрожает, укоряет, защищает народы, города, отдельных людей, придумывает все роды спасения, всем врачует. Этот Василий, архитектор Божией скинии (Исх. 31:1.2), употребляет в дело всякое вещество и искусство, все сплетает вместе, чтобы составилось изящество и стройность единой Красоты. Нужно ли уже говорить о чем другом?
Между тем опять пришел к нам христоборный царь и притеснитель Веры, и чем с сильнейшим противником должен он был иметь дело, тем с большим пришел нечестием и с ополчением, воспламененным больше прежнего, подражая тому нечистому и лукавому духу, который, оставив человека и скитавшись, возвращается к нему, чтобы, как сказано в Евангелии (Лк. 11:24–26), вселиться с большим числом духов. Его–то учеником делается царь, чтобы и загладить первое свое поражение, и присовокупить что–нибудь к прежним ухищрениям. Тяжело и жалко было видеть, что повелитель многих народов, удостоенный великой славы, покоривший всех окрест себя державе нечестия, ниспровергнувший все преграды, оказался побежденным от единого мужа и от единого города, сделался посмешищем, как сам замечал, не только для руководимых им поборников безбожия, но и для всех людей. Рассказывают о царе Персии [265], что, когда шел он с войском в Элладу, ведя всякого рода людей, кипя гневом и возносясь гордостью, тогда не этим одним превозносился, и не только не полагал меры угрозам, но чтобы сильнее поразить умы эллинов, заставлял себя бояться превращением самих стихий. Носилась молва о какой–то небывалой суше и о каком–то небывалом море этого нового творца, о воинстве, плывущем по суше и шествующем по морю, о похищенных островах, о море, наказанном бичами, и о многом другом, что, ясно свидетельствуя о расстройстве умов в воинстве и в военачальнике, поражало, однако же, ужасом слабодушных, хотя и возбуждало смех в людях более мужественных и твердых рассудком. Ни в чем подобном не имел нужды ополчившийся против нас, но, по слухам, он делал и говорил, что и того было еще хуже и пагубнее. Поднимает к небесам уста свои, хулу говоря в высоту, и язык его расхаживает по земле (Пс. 72:9). — Так прекрасно божественный Давид, еще прежде нас, выставил на позор этого, преклонившего небо к земле и к тварям причислившего премирное Естество, Которого тварь и вместить не может, хотя Оно и пребывало несколько с нами, по закону человеколюбия, чтобы привлечь к Себе нас, поверженных на землю! И как ни блистательны первые опыты отважности этого царя, но еще блистательнее последние с нами подвиги. Какие же имею в виду первые опыты? Изгнания, бегства, описания имущества, явные и скрытые наветы, убеждения, когда хватало на это времени, принуждения за недостаточностью убеждений, изгнание из церквей исповедников правого и нашего учения, а введение в Церковь сторонников царской расправы, тех, которые требовали рукописного нечестия и составляли писания еще более ужасные; сожжение пресвитеров на море; злочестивые военачальники, которые не персов одолевают, не скифов покоряют, не варварский какой–нибудь народ преследуют, но ополчаются на Церкви, издеваются над алтарями, бескровные жертвы обагряют кровью людей и жертв, оскорбляют стыдливость дев. И для чего все это? Для того, чтобы изгнан был патриарх Иаков, а на место его введен Исав, возненавиденный (Мал. 1:2) до рождения. Таковы сказания о первых опытах его отважности; они и доныне, как скоро приходят на память или пересказываются, извлекают слезы у многих.
Но когда царь, обойдя прочие страны, устремился, с намерением поработить, на эту незыблемую и неуязвимую матерь Церквей, на эту единственно еще оставшуюся животворную искру истины, тогда в первый раз почувствовал безуспешность своего замысла; ибо он был отражен, как стрела, ударившаяся в твердыню, и отскочил, как порванная ветвь. Такого встретил он предстоятеля Церкви! И о такой ударившись утес, сокрушился! От испытавших тогдашние бедствия можно и о чем–нибудь другом услышать рассказы и повествования (а нет никого, кто бы не повествовал об этом); но всякий удивляется, кто только знает тогдашние борения, нападения, обещания, угрозы, знает, что к Василию с намерением уговорить его присылались то проходящие должность судей, то люди военного звания, то женские приставники — эти мужи между женами, и жены между мужами, мужественные только в одном — в нечестии, естественно неспособные предаваться распутству, но блудодействующие языком, которым только и могут; наконец, этот архимагир [266] Навузардан, грозивший Василию орудием своего ремесла, и отошедший в огонь, и здесь для него привычный.
Но я, как можно сокращеннее, передам слову, что кажется мне наиболее удивительным и о чем не могу умолчать, хотя бы и желал. Кто не знает тогдашнего начальника [267] области, который как собственную свою дерзость особенно устремлял против нас (потому что и крещением был совершен или погублен у них [268], так сверх нужды услуживал Повелителю, и своей угодливостью во всем на долгое время удерживал за собой власть? К этому–то правителю, который скрежетал зубами на Церковь, принимал на себя львиный образ, рыкал, как лев, и для многих был неприступен, вводится, или, лучше сказать, сам входит и доблестный Василий, как призванный на празднество, а не на суд. Как пересказать мне достойным образом или дерзость правителя, или благоразумное сопротивление ему Василия? Для чего тебе, сказал первый (назвав Василия по имени, ибо не удостоил наименовать епископом), хочется с дерзостью противиться такому могуществу и одному из всех оставаться упорным? Доблестный муж возразил: в чем и какое мое высокоумие, не могу понять этого. — В том, говорит первый, что не держишься одной Веры с царем, когда все другие склонились и уступили. — Не этого требует царь мой, отвечает Василий, не могу поклониться твари, будучи сам Божия тварь и имея повеление быть богом. — Но что же мы, по твоему мнению? — спросил правитель. — Или ничего не значим мы, повелевающие это? Почему не важно для тебя присоединиться к нам, и быть с нами в общении? — Вы правители, — отвечал Василий, — и не отрицаю, что правители знаменитые, — однако же не выше Бога. И для меня важно быть в общении с вами (почему и не так? И вы Божия тварь); впрочем, не важнее, чем быть в общении со всяким другим из подчиненных вам, потому что христианство определяется не достоинством лиц, а верой. — Тогда правитель пришел в волнение, сильнее воскипел гневом, встал со своего места и начал говорить с Василием суровей прежнего. Что же, — сказал он, — разве не боишься ты власти? — Нет, — что ни будет, и чего ни потерплю. — Даже хотя бы потерпел ты и одно из многого, что состоит в моей воле? — Что же такое? Объясни мне это. — Отнятие имущества, изгнание, истязание, смерть. — Ежели можешь, угрожай иным; а это нимало нас не трогает. — Как же это, и почему? — спросил правитель. — Потому, — отвечает Василий, — что не подлежит описанию имуществ, кто ничего у себя не имеет, разве потребуешь от меня и этого волосяного рубища и немногих книг, в которых состоят все мои пожитки. Изгнания не знаю; потому что не связан никаким местом; и то, на котором живу теперь, не мое, и всякое, куда меня ни кинут, будет мое. Лучше же сказать, везде Божие место, где ни буду я странником и пришлецом (Пс. 38:13). А истязания что возьмут, когда нет у меня и тела, разве имеешь в виду первый удар, в котором одном ты и властен? Смерть же для меня благодетельна — она скорее препошлет к Богу, для Которого живу и тружусь, для Которого большей частью себя самого я уже умер и к Которому давно спешу. — Правитель, изумленный этими словами, сказал, что так и с такой свободой никто раньше не говаривал перед ним, — и при этом присовокупил свое имя. — Может быть, — отвечал Василий, — ты не встречался с Епископом, иначе, без сомнения, имею дело о подобном предмете, услышал бы ты такие же слова. Ибо во всем ином, о правитель, мы скромны и смирнее всякого, — это повелевает нам заповедь, и не только перед таким могуществом, но даже перед кем бы то ни было, не поднимаем брови, а когда дело о Боге, и против Него дерзают восставать, тогда, презирая все, мы имеем в виду одного Бога. Огонь же, меч, дикие звери и терзающие плоть когти скорее будут для нас наслаждением, нежели произведут ужас. Сверх этого оскорбляй, грози, делай все, что тебе угодно, пользуйся своей властью. Пусть слышит об этом и царь, что ты не покоришь себе нас и не заставишь приложиться к нечестию, какими ужасами ни будешь угрожать.
Когда Василий сказал это, а правитель, выслушав, узнал, до какой степени неустрашима и неодолима твердость его, тогда уже не с прежними угрозами, но с некоторым уважением и с уступчивостью велит ему выйти вон и удалиться. А сам, как можно поспешнее, представ царю, говорит: «Побеждены мы, царь, настоятелем этой Церкви. Это муж, который выше угроз, тверже доводов, сильнее убеждений. Надобно подвергнуть искушению других, не столь мужественных, а его или открытой силой должно принудить, или и не ждать, чтобы уступил он угрозам».
После этого царь, виня себя и будучи побежден похвалами Василию (и враг дивится доблести противника), не велит делать ему насилия; и как железо, хотя смягчается в огне, однако же не престает быть железом, так и он, переменив угрозы в удивление, не принял общения с Василием, стыдясь показать себя переменившимся, но ищет наиболее благоприличного оправдания. И это покажет слово. Ибо в день Богоявления, при многочисленном стечении народа, в сопровождении окружающей его свиты, вошел во храм и, присоединясь к народу, этим самым показывает вид единения. Но не должно обойти молчанием и этого. Когда вступил он внутрь храма, и слух его, как громом, поражен был начавшимся псалмопением, когда увидел он море народа, а в алтаре, и близ его не столько человеческое, сколько ангельское благолепие, и впереди всех в прямом положении стоял Василий, каким в слове Божием описывается Самуил (1 Цар. 7:10), не склоняющийся ни телом, ни взором, ни мыслью (как будто бы в храме не произошло ничего нового), но пригвожденный (скажу так) к Богу и к престолу, а окружающие его стояли в каком–то страхе и благоговении; когда, говорю, царь увидел все это, и не находил примера, к которому бы мог применить увиденное, тогда пришел он в изнеможение как человек, и взор, и душа его от изумления покрываются мраком и приходят в кружение. Но это не было еще приметным для многих. Когда же надобно было царю принести к божественной трапезе дары, приготовленные собственными его руками [269], и по обычаю никто их не касался (не известно было, примет ли Василий); тогда обнаруживается его немощь. Он шатается на ногах, и если бы один из служителей алтаря, подав руку, не поддержал пошатнувшегося и окупал, то падение это было бы достойно слез. О том же, что и с каким любомудрием вещал Василий самому царю (ибо в другой раз, быв у нас в церкви, вступил он за завесу и имел там, как весьма желал, свидание и беседу с Василием), нужно ли говорить что иное, кроме того, что окружавшие царя и мы, вошедшие с ними, слышали тогда Божии слова. Таково начало и таков первый опыт царского к нам снисхождения; этим свиданием, как поток, остановлена большая часть обид, какие до тех пор наносили нам.
Но вот другое происшествие, которое не менее важно, чем уже описанные. Злые превозмогли; Василию определено изгнание, и ничто не мешало к исполнению определения. Наступила ночь, приготовлена колесница, враги рукоплескали, благочестивые уныли, мы окружали путника, с охотой готовившегося к отъезду; исполнено было и все прочее, нужное к этому прекрасному поруганию. И что же? Бог разоряет определение. Кто поразил первенцев Египта, ожесточившегося против Израиля, Тот и теперь поражает болезнью сына царя. И как мгновенно! Здесь писание об изгнании, а там определение о болезни; и рука лукавого писца удержана, святой муж спасается, благочестивый делается даром горячки, вразумившей дерзкого царя! Что справедливее и скоропостижнее этого? А последствия были таковы. Царский сын страдал и изнемогал телом; сострадал с ним и отец. И что же делает отец? — отовсюду ищет помощи, избирает лучших врачей, совершает молебствия с усердием, какого не оказывал дотоле, и повергшись на землю, потому что злострадание и царей делает смиренными. И в этом ничего нет удивительного, и о Давиде написано, что сначала также скорбел о сыне (2 Цар. 12:16). Но как царь нигде не находил врачевания от болезней, то прибегает к вере Василия. Впрочем, стыдясь недавнего оскорбления, не сам от себя приглашает этого мужа, но просить его поручает людям, наиболее к себе близким и привязанным. И Василий пришел, не отговариваясь, не упоминая о случившемся, как сделал бы другой, с его приходом облегчается болезнь, отец предается благим надеждам. И если бы к сладкому не примешивал он горечи, и призвав Василия, не продолжал в то же время верить неправославным, то, может быть, царский сын, получив здоровье, был бы спасен отцовыми руками, в чем были уверены находившиеся при этом и принимавшие участие в горести.
Говорят, что в скором времени случилось то же и с областным начальником. Постигшая болезнь и его склоняет под руку Святого. Для благоразумных наказание действительно бывает уроком; для них злострадание нередко лучше благоденствия. Правитель страдал, плакал, жаловался, посылал к Василию, умолял его, взывал к нему: «Ты удовлетворен; подай спасение» — и он получил просимое, как сам сознавался и уверял многих, не знавших об этом; потому что не переставал удивляться делам Василия и рассказывать о них.
Но таковы были и такой имели конец поступки Василия с этими людьми; а с другими не поступал ли Василий иначе? Не было ли у него маловажных ссор и за малости? Не оказал ли в чем меньшего любомудрия, так что это было бы достойно молчания или не очень похвально? Нет. Но кто на Израиля некогда воздвиг губителя Адера (2 Цар. 11:14), тот и против Василия воздвигает правителя Понтийской области, по–видимому, негодующего за одну женщину, а в действительности поборствующего нечестию и восставшего на благочестие. Умалчиваю о том, сколько каких оскорблений причинил он этому мужу (а то же будет сказать) и Богу, против Которого и за Которого воздвигнута была брань. Одно то передаю слову, что наиболее и оскорбителя постыдило, и подвижника возвысило, если только высоко и велико быть любомудрым, и любомудрием одерживать верх над многими.
Одну женщину, знатную по мужу, который недавно кончил жизнь, преследовал товарищ этого судьи, принуждая ее против воли вступить с ним в брак. Не зная, как избежать преследований, она приемлет намерение, не столько смелое, сколько благоразумное, прибегает к священной трапезе, и Бога избирает защитником от нападений. И если сказать перед самой Троицею (употреблю между похвалами это судебное выражение), что надлежало делать не только великому Василию, который в подобных делах для всех был законодателем, но и всякому другому, гораздо низшему перед Василием, впрочем, иерею? Не должно ли было вступиться в дело, удержать прибегшую, позаботиться о ней, подать ей руку помощи, по Божию человеколюбию и по закону, почтившему жертвенники? Не должно ли было решиться скорее все сделать и претерпеть, нежели согласиться на какую–либо против нее жестокость и тем как поругать священную трапезу, так поругать и веру, с какой умоляла бедствовавшая? — Нет, говорит новый судья, надлежало покориться моему могуществу, и христианам стать изменниками собственных своих законов. — Один требовал просительницу, другой всеми мерами ее удерживал; и первый выходил из себя, а наконец, посылает нескольких чиновников обыскать опочивальню Святого, не потому, чтобы находил это нужным, но для того более, чтобы опозорить его. Что ты говоришь? Обыскивать дом этого бесстрастного, которого охраняют ангелы, на которого жены не смеют и взирать! Не только еще велит обыскать дом, но самого Василия представить к нему и подвергнуть допросу, не кротко и человеколюбиво, но как одного из осужденных. Один явился, а другой предстал исполненный гнева и высокомерия. Один предстоял, как и мой Иисус перед судиею Пилатом, и громы медлили: оружие Божие было уже очищено, но отложено, лук напряжен, но удержан (Пс. 7:13), открывая время покаянию — таков закон у Бога!
Посмотри на новую борьбу подвижника и гонителя! Один приказывал Василию совлечь с себя верхнее рубище. Другой говорит: если хочешь, скину перед тобой и хитон. Один грозил побоями бесплотному — другой уже преклонял голову. Один угрожал когтями; другой отвечает: оказав мне услугу такими терзаниями, уврачуешь мою печень, которая, как видишь, очень беспокоит меня. — Так они препирались между собой. Но город, как скоро узнал о несчастии и общей для всех опасности (такое оскорбление почитал всякий опасностью для себя), весь приходит в волнение и воспламеняется; как рой пчел, встревоженный дымом, друг от друга возбуждаются и приходят в смятение все сословия, все возрасты, а более всех оружейники и царские ткачи, которые в подобных обстоятельствах, по причине свободы, какой пользуются, бывают раздражительнее и действуют смелее. Все для каждого стало оружием, случилось ли что под руками по ремеслу, или встретилось раньше другого; у кого факелы в руках, у кого занесенные камни, у кого поднятые палки; у всех одно направление, один голос и общее стремление. Гнев — страшный воин и военачальник. При таком воспламенении умов и женщины не остались безоружными (у них ткацкие берда [270] служили вместо копий), и воодушевляемые ревностью перестали уже быть женщинами, напротив, самонадеянность превратила их в мужчин. Коротко сказать: думали, что, расторгнув на части правителя, разделят между собой благочестие. И тот у них был благочестивее, кто первый бы наложил руку на замыслившего такую дерзость против Василия. Что же строгий и дерзкий судия? — Стал жалким, бедным, самым смиренным просителем. Но явился этот без крови мученик, без ран венценосец, и удержав силой народ, обуздываемый уважением, спас своего просителя и оскорбителя. Так сотворил Бог святых, сотворивший все и претворивший (Ам. 5:8) в лучшее, Бог, Который гордым противится, смиренным же дает благодать (Притч. 3:34). Но разделивший море, Пресекший реку, Пременивший законы стихий, воздеянием рук Воздвигший победные памятники, чтоб спасти народ бегствующий, чего не сотворил бы, чтоб и Василия спасти от опасности?
С этого времени брань от мира прекратилась и возымела от Бога справедливый конец, достойный веры Василия. Но с этого же времени начинается другая брань, уже от епископов и их сторонников; и в ней много бесславия, а еще больше вреда подчиненным. Ибо кто убедит других соблюдать умеренность, когда таковы предстоятели? — К Василию давно не имели расположения по трем причинам. Не были с ним согласны в рассуждении Веры, а если и соглашались, то по необходимости, принужденные множеством. Не совсем отказались и от тех низостей, к каким прибегали при рукоположении. А то, что Василий далеко превышал их славой, было для них всего тягостнее, хотя и всего стыднее признаться в том. Произошла еще и другая распря, которой подновилось прежнее. Когда отечество наше разделено на два воеводства, два города [271] сделаны в нем главными, и к новому отошло многое из принадлежавшего старому, тогда и между епископами произошли замешательства. Один [272] думал, что с разделом гражданским делится и церковное правление, поэтому присваивал себе, что приписано вновь к его городу, как принадлежащее уже ему, а отнятое у другого. А другой [273] держался старого порядка и раздела, какой был издревле от отцов. Из–за этого частью уже произошли, а частью готовы были произойти многие неприятности. Новый Митрополит отвлекал от съезда на соборы, расхищал доходы. Пресвитеры Церквей — одни склонялись на его сторону, другие заменялись новыми. От этого положение Церквей делалось хуже и хуже от раздора и разделения, потому что люди бывают рады нововведениям, с удовольствием извлекают из них свои выгоды, и легче нарушить какое–нибудь постановление, нежели восстановить нарушенное. Более же всего раздражали нового Митрополита Таврские всходы и проходы, которые были у него перед глазами, а принадлежали Василию; в великое также ставил он пользоваться доходами от святого Ореста, и однажды отняты были даже мулы у самого Василия, который ехал своей дорогой; разбойническая толпа возбранила ему продолжать далее путь. И какой благовидный предлог! Духовные дети, спасение душ, дело Веры — все это служит прикрытием ненасытности (дело самое нетрудное!). К этому присовокупляется правило, что не должно платить дани не православным (а кто оскорбляет вас, тот неправославен).
Но святой, воистину Божий и горнего Иерусалима Митрополит, не увлекся с другими в падение, не потерпел того, чтобы оставить дело без внимания, и не слабое придумал средство к прекращению зла. Посмотрим же, как оно было велико, чудно и (что более сказать?) достойно только его души. Сам раздор употребляет он как повод к приращению Церкви, и случившемуся дает самый лучший оборот, умножив в отечестве число епископов. А из этого что происходит? — Три главные выгоды. Попечение о душах приложено большее, каждому городу даны свои права, а тем и вражда прекращена.
Для меня было страшно это измышление, я боялся, чтобы самому мне не стать придатком, или не знаю, как назвать это приличнее. Всему удивляюсь в Василии, даже не могу и выразить, сколь велико мое удивление, но (признаюсь в немощи, которая и без того уже не безызвестна многим) не могу похвалить себя одного — этого нововведения относительно меня и этой невероятности; само время не истребило во мне скорби о том. Ибо отсюда низринулись на меня все неудобства и замешательства в жизни. От этого не мог я ни быть, ни считаться любомудрым, хотя в последнем не много важности. Разве в извинение мужа этого примет кто от меня то, что он мудрствовал выше, нежели по–человечески, что он, прежде нежели переселился из здешней жизни, поступал уже во всем по духу, и умея уважать дружбу, не оказывал ему уважения только там, где надлежало предпочесть Бога и чаемому отдать преимущество перед тленным.
Боюсь, чтобы избегая обвинения в нерадении от тех, которые требуют описания всех дел Василия, не сделаться виновным в неумеренности перед теми, которые хвалят умеренность, потому что и сам Василий не презирал умеренности, особенно хвалил правило, что умеренность во всем есть совершенство, и соблюдал его в продолжение всей своей жизни. Впрочем, оставляя без внимания тех и других, любителей и излишней краткости и чрезмерной обширности, продолжу еще слово.
Каждый преуспевает в чем–нибудь своем, а некоторые и в нескольких из многочисленных видов добродетелей, но во всем никто не достигал совершенства, — без всякого же сомнения не достиг никто из известных нам. Напротив, у нас тот совершеннейший, кто успел во многом или в одном преимущественно. Василий же настолько совершенен во всем, что стал как бы образцовым произведением природы. Рассмотрим это так.
Хвалит ли кто нестяжательность, жизнь скудную и не терпящую излишеств? Но что же бывало когда у Василия, кроме тела и необходимых покровов для плоти? Его богатство — ничего у себя не иметь и жить с единым крестом, который почитал он для себя дороже многих стяжаний. Невозможно всего приобрести, хотя бы кто и захотел, но надобно уметь все презирать, и таким образом казаться выше всего. Так рассуждал, так вел себя Василий. И ему не нужны были ни алтари, ни суетная слава, ни народное провозглашение: «Кратет дает свободу фивянину Кратету». Он старался быть, а не только казаться совершенным, жил не в бочке и не среди торжища, где мог бы всем наслаждаться, сам недостаток обращая в новый род изобилия. Но без тщеславия был убог и нестяжателен, и любя извергать из корабля все, что когда ни имел, легко переплыл море жизни.
Достойны удивления воздержание и довольство малым, похвально не отдаваться во власть сластолюбию и не раболепствовать несносному и низкому властелину — чреву. Кто же до такой степени был почти невкушающим пищи и (можно сказать) бесплотным? Обжорство и пресыщение отверг он, предоставив людям, которые уподобляются бессловесным и ведут жизнь рабскую и пресмыкающуюся. А сам не находил великого ни в чем том, что, пройдя через гортань, имеет равное достоинство; но пока был жив, поддерживал жизнь самым необходимым и одну знал роскошь — не иметь и вида роскоши, но взирать на лилии и на птиц, у которых и красота безыскусственна, и пища везде готова, — взирать сообразно с высоким наставлением (Мф. 6:26–28) моего Христа, обнищавшего для нас и плотью, чтобы обогатились мы Божеством. От этого–то у Василия один был хитон, одна была ветхая верхняя риза; а сон на голой земле, бдение, неупотребление омовений составляли его украшение; самой вкусной вечерею и снедью служили хлеб и соль — нового рода приправа, и трезвое и не оскудевающее питие, какое и не трудившимся приносят источники. А этим же, или не оставляя этого, облегчать и врачевать свои недуги было у него общим со мной правилом любомудрия. Ибо мне, скудному в другом, надлежало сравниться с ним в скорбной жизни.
Велики целомудрие, безбрачная жизнь, близость с ангелами — существами одинокими, помедлю говорить: со Христом, Который, благоволив и родиться для нас рожденных, рождается от Девы, узаконивая тем непорочность, которая бы возводила нас отсюда, ограничивала мир, лучше же сказать, из одного мира препосылала в другой мир, из настоящего в будущий. Но кто же лучше Василия или непорочность чтил, или предписывал законы плоти, не только собственным своим примером, но и произведениями своих трудов? Кем устроены обители дев? Кем составлены письменные правила, которыми он уцеломудривал всякое чувство, приводил в благоустройство каждый член тела и убеждал хранить истинное целомудрие, обращая внутреннюю красоту от видимого к незримому, изнуряя внешнее, отнимая у пламени сгораемое вещество, сокровенное же открывая Богу — единому жениху чистых душ, который вводит к Себе души бодрствующие, если выходят навстречу Ему со светло горящими светильниками и с обильным запасом елея.