Слово 21, похвальное Афанасию Великому, архиепископу Александрийскому
Хваля Афанасия, буду хвалить добродетель; ибо одно и то же — наименовать Афанасия и восхвалить добродетель; потому что все добродетели в совокупности он в себе имел или, справедливее сказать, имеет, так как перед Богом живы все, жившие по Богу, хотя и переселились они отсюда; почему Бог и называется Богом Авраама, Исаака и Иакова, как Бог не мертвых, но живых (Мф. 22:32).
А хваля добродетель, буду хвалить самого Бога, от Которого в людях добродетель и дар возрождения или возвращения к Нему через сродное озарение. Ибо из многих и великих даров, которые мы получили и получим еще от Бога и которых числа и великости никто изречь не может, дар наибольший и наиболее свидетельствующий о Божием к нам человеколюбии есть наше к нему стремление и сродство с Ним. Что солнце для существ чувственных, то Бог для духовных: одно освещает мир видимый, Другой — невидимый; одно телесные взоры делает солнцевидными, Другой разумные естества — богоподобными. И как солнце, доставляя возможность видящему видеть, а видимому быть видимым, само гораздо превосходнее видимого, так Бог, устраивающий, чтобы существа мыслящие имели дар мышления, а мыслимые были предметом мышления, Сам выше всего мысленного, и всякое желание останавливается на Нем, далее же никуда не простирается. Ибо далее Его ничего высшего и даже вовсе ничего не находит ум самый любомудрый, превыспренний и любоиспытательный. Бог есть последнее из желаемых, успокоение всех бывших умозрений. Кто успел с помощью рассудка и умозрения расторгнуть вещество и плотское (если назвать так) облако, или покрывало, приблизиться к Богу, насколько доступно человеческой природе, и соединиться с чистейшим светом, тот блажен, по причине как восхождения отсюда, так и тамошнего обожествления, к которому приводит истинное любомудрие и возвышение над вещественной двойственностью ради единства, умопредставляемого в Троице. А кто от сопряжения с веществом стал хуже и настолько прилепился к бренному, что не может воззреть на сияние истины и возвыситься над дольним, тогда как сам произошел свыше и призывается к горнему, тот для меня жалок, по причине ослепления, хотя бы он и благоуспешен был в здешней жизни; даже тем более жалок, чем более обольщается своим счастьем и верит, что есть другое благо, кроме блага истинного, пожиная тот вредный плод своего вредного мнения, что или осуждается во тьму, или как на огонь смотрит на того, Кого не признал за свет.
Такое любомудрие и из новых, и из древних достигнуто немногими (ибо немного Божиих, хотя и все — Божие создания): достигнуто законодателями, военачальниками, священниками, пророками, евангелистами, апостолами, пастырями, учителями, всей духовной полнотой, всем духовным собором, а между ними и восхваляемым ныне мужем. Кого же подразумеваю под достигшими? — Еноха, Ноя, Авраама, Исаака, Иакова, двенадцать Патриархов, Моисея, Аарона, Иисуса, Судей, Самуила, Давида, Соломона до известного времени, Илию, Елисея, пророков, живших прежде и после пленения, и тех, в порядке последних, но в действительности первых, которые близки ко времени Христова воплощения или восприятия Христом плоти, — этот светильник, претекший Свету, этот глас, предваривший Слово, этого ходатая, предшествовавшего Ходатаю, этого посредника между Ветхим и Новым Заветом, этого славного Иоанна и учеников Христовых, и тех, которые после Христа или председательствовали в народе, или прославились учением, или стали известны по чудесам, или запечатлелись кровью. И из этих–то мужей Афанасий одним ни в чем не уступал, другим уступал в немногом, а некоторых (если не дерзко будет сказать) даже превзошел, подражая кому в слове, кому в деле, кому в кротости, кому в ревности, кому в перенесении опасностей, кому во многом, кому во всем. Заимствуя у одного ту, у другого другую красоту, как делают живописцы, старающиеся довести изображаемый предмет до крайнего изящества, и совокупив все это в одну свою душу, он из всего составил единый облик добродетели, сильных в слове превзойдя деятельностью, а деятельных — словом, или, если угодно, превысив в слове — прославившихся словом, и в деятельности — самых деятельных, а посредственных в слове и деле — превосходством в том и другом, высоких же в одном из двух оставив ниже себя и словом и делом. И если к славе предшественников его служит, что они были для него образцом доблестей; то этому нашему украшению не в меньшую обращается похвалу, что он стал образцом для своих преемников.
Как на описание всех его доблестей и на изъявление им удивления потребовалось бы, может быть, больше времени, нежели сколько должно занять настоящее слово; притом все это было бы делом не похвального слова, а истории (и я в назидание и услаждение потомству желал бы изобразить его доблести особым писанием, как и он описал жизнь божественного Антония, изложив в виде повествования правила монашеской жизни), то из многих его дел, большую часть предоставив знающим, коснусь немногих, какие на этот раз приходят мне на память как более известные, чтобы только удовлетворить собственному желанию и воздать должное празднику. Ибо не благочестно и не безопасно было бы чтить памятью жития нечестивых, а обходить молчанием мужей, прославившихся благочестием, и притом в городе [120], который едва ли спасут и многие примеры добродетелей, потому что он божественные предметы обращает в забаву так же, как скачки и зрелища.
Афанасий рано был напоен божественными правилами и уроками, употребив немного времени на изучение наук общеупотребительных, с тем только, чтобы и в этом не казаться совершенно неопытным и не знающим того, что почитал достойным презрения. Он не потерпел, чтобы благородные и обильные дарования души были упражняемы в предметах суетных; не захотел подвергнуться участи неопытных борцов, которые, поражая чаще воздух, нежели противников, не достигают наград. Изучив все книги Ветхого и Нового Завета, как другой не изучал и одной, он обогащает себя умозрительными сведениями, обогащает и светлостью жизни, и удивительным образом сплетает из того и другого эту подлинно золотую, для многих неудобосплетаемую цепь, употребив жизнь в руководство к умозрению, и умозрение, как печать жизни. Ибо правило, что начало мудрости страх Господень (Пс. 110:10; Притч. 1:7), есть как бы первая только пелена; мудрость же, превозмогшая страх, перешедшая в любовь, делает нас Божиими друзьями и из рабов сынами.
Так воспитанный и обученный, как и надлежало бы и ныне готовящимся быть представителями народа и иметь попечение о великом теле Христовом, по великому Божию совету и предведению, которое задолго прежде полагает основание важных событий, он сопричисляется к этому великому алтарю, делается одним из приближенных приближающихся к Богу (Лев. 10:3), удостаивается священного стояния и чина, и когда прошел весь ряд степеней, тогда (чтобы не говорить о средних) дается ему председательство в народе, или, что то же, вверяется попечение о целой Вселенной; и священство приемлет он (не умею сказать) как награду за добродетель, или как источник и жизнь Церкви. Ибо нужно было, чтобы Церковь, томимая жаждой истины и едва дышащая, была напоена, как Исмаил (Быт. 21:15–20), или прохлаждена из источника, как Илия, в земле иссохшей от бездождия (3 Цар. 17:2–6), и оживотворилась, чтобы оставлено было семя Израилю (Ис. 1:9), и мы не стали как Содом и Гоморра, эти города, потопленные огнем и серой (Быт. 19:24) и известные своими пороками и еще более своей погибелью.
Поэтому нам, повергнутым уже долу, воздвигнут рог спасения, благовременно ниспослан краеугольный камень, связующий нас с самим собой и друг с другом, или огонь, очищающий гнилое и вредное вещество, или лопата земледельца, отделяющая в учении легкое от полновесного, или меч, отсекающий корни злобы. И Слово находит своего поборника, и Дух приобретает мужа, который за Него будет дышать ревностью. Так и для таких причин, по приговору всего народа, не в подражание худому образцу, превозмогшему впоследствии, не с помощью убийств и насилий, но апостольски и духовно, возводится он на престол Марка [121] преемником его должности, а не менее и благочестия; ибо хотя далек от него в первом, однако же близок в последнем. А в этом собственно и надобно поставлять преемственность; ибо единомыслие делает и единопрестольными, разномыслие же разнопрестольными. И одна преемственность бывает только по имени, а другая в самой вещи. Ибо тот истинный преемник, кто не употребил, а разве потерпел принуждение, кто возведен, не преступив закон, но по закону, кто не противного держится учения, но ту же содержит веру; если только называешь преемником не в том смысле, в каком болезнь преемствует здравию, мрак — свету, буря — тишине, исступление — здравомыслию.
Так он возводится, так и распоряжается властью. Не следует обычаю вступить на престол и тотчас предаться своеволию от пресыщения, подобно тем, которые сверх чаяния захватывают какую–либо власть или наследство. Это свойственно священникам чуждым, незаконным и недостойным сана, которые, приступая к священству, ничего не привносят с собой, нимало не потрудившись для добродетели, оказываются вместе и учениками и учителями благочестия, и когда сами еще не очистились, начинают очищать других. Вчера святотатцы, а ныне священники, вчера не смевшие приступить к святыне, а ныне тайноводители, устаревшие в пороках и новоявленные в благочестии, произведение человеческой милости, а не дело благодати Духа, — они весь путь свой ознаменовали насилием, и, наконец, гнетут само благочестие; не нравы дают им степень, а степень — нравы (так много превратился порядок!); им больше надобно приносить жертвы за себя, нежели за грехи неведения народа (Евр. 9:7); они непременно грешат в одном из двух: или, имея нужду в снисхождении, чрезмерно снисходительны, так что не пресекают порок, а учат пороку; или строгостью власти прикрывают собственные дела свои.
Но Афанасий не имел ни одного из этих пороков, напротив, насколько высок был делами, настолько смирен сердцем; в добродетели никому недоступен, а в обращении всякому весьма благоприступен, кроток, негневлив, сострадателен, приятен в беседе, еще приятнее по нраву, ангелоподобен наружностью, еще ангелоподобнее сердцем; когда делал выговор, — был он спокоен; когда хвалил, — назидателен. Он ни одного из этих добрых качеств не портил неумеренностью: у него выговоры были отеческие и похвалы, приличные начальнику; и мягкость не составляла слабости, и строгость — жестокости; напротив, первая представлялась снисходительностью, последняя — благоразумием, а та и другая — любомудрием. Ему немного было нужно слов, потому что для наставления других достаточно было его жизни; ему редко нужен был жезл, потому что достаточно было слова, и еще реже нужно было употреблять сечение, потому что достаточно было жезла, поражающего слегка.
Но для чего мне описывать вам этого мужа? Его описал уже Павел, частью, когда восхваляет (Евр. 4:14) Первосвященника великого, прошедшего небеса (да дерзнет и на это мое слово, потому что Писание называет Христами живущих по Христе!), — частью когда в послании к Тимофею дает ему закон. Изображая словом, каков должен был предназначаемый для епископства (1 Тим. 3:1–7). Ибо если закон этот как правило приложишь к похваляемому в этом именно отношении, то ясно увидишь его прямизну.
Приступите же со мной к православию Афанасия и подайте помощь мне, который затрудняется в слове, и желая большую часть обойти молчанием, останавливается на каждом его деянии, не умея отыскать превосходнейшего, как трудно бывает это находить в теле, со всех сторон одинаково и прекрасно отделанном, ибо что ни представится, все то оказывается прекрасным, всем тем увлекается слово. Итак, пусть разделит со мной его доблести всякий, кто хочет быть вещателем ему похвал и свидетелем; пусть все вступят в прекрасное друг с другом состязание — мужи и жены, юноши и девы, старцы с юными, священники и народ, отшельники и подвизающиеся в общежитии, любители простоты и строгой точности, ведущие жизнь созерцательную и деятельную! Пусть восхваляют — кто как бы бесплотность и невещественность его в пощениях и молитвах, а кто бодрость и неутомимость во бдениях и псалмопениях, один предстательство за нуждающихся, другой противоборство превозносящимся, или снисходительность к смиренным; девы — невестоводителя, супруги — наставника целомудрию, пустынножители — окрыляющего, пребывающего в общежитии — законодателя, любители простоты — руководителя, ведущие жизнь созерцательную — богослова, живущие в веселье — узду, бедствующие — утешителя, седина — жезл, юность — детовождение, нищета — снабдителя, обилие — домостроителя! Думаю, что и вдовы восхвалят покровителя, сироты — отца, нищие — нищелюбца, странники — страннолюбца, братья — братолюбца, больные — врача, оказывающего помощь при всякой болезни, здоровые — охранителя здоровья, и все — для всех сделавшегося всем (1 Кор. 9:22), да всех, или как можно большее число людей, приобретет.
Итак, все это, как сказал я, пусть почтут удивлением и похвалами другие, у кого столько досуга, чтобы дивиться малым его совершенствам! А когда называю малыми, — говорю это, сравнивая его с ним же самим и сличая доблести его с его же собственными. Ибо не оказывается славным, как сказано, прославленное, сколь оно ни славно, по причине преимущественной славы последующего (2 Кор. 3:10). Между тем и немногих из его доблестей достаточно было бы другим для прославления. Но мне, которому непозволительно, оставив слово, заняться чем–либо маловажным, и в его совершенствах надобно обратиться к главнейшему. Впрочем сказать что–нибудь достойное его красноречия и душевных качеств есть дело Божие, а для Бога и это слово.
Процветали и прекрасно шли некогда наши дела; тогда во Дворы Божии не имело доступа это излишнее, сладкоречивое и ухищренное богословствование. Напротив, сказать или услышать о Боге что–нибудь новое и удовлетворяющее одному любопытству, значило то же, что играть в камни и скоростью их перекидывания обманывать зрение, или забавлять зрителей разнообразными и женоподобными движениями тела. Простота же и благородство слова почитались благочестием. Но после того как Сексты и Пирроны и охота к словопрениям, подобно какой–то тяжкой и злокачественной болезни, вторглись в наши церкви, пустословие стали почитать ученостью, и, как в книге Деяний говорится об афинянах (17:21), мы ни в чем охотнее не проводили время, как в том, чтобы говорить или слушать новое; с этого времени какой Иеремия, один умеющий составить плач, равномерный страданиям, оплачет наш позор и омрачение! Начало этому бешенству положил Арий [122], соименный умоисступлению, который и понес наказание за необузданность языка, по действию молитвы, а не по болезни, приняв конец жизни в нечистом месте и рассевшись, как Иуда, за равное с ним предательство Слова. А другие, наследовав этот недуг, составили из нечестия науку; они, ограничив Божество Нерожденным, изгнали из Божества не только Рожденного, но и Исходящего, чествуя Троицу одним общением имени, или даже и того не соблюдая. Но не так учил этот блаженный, поистине Божий человек и великая труба истины. Зная, что Трех сокращать в одно число безбожно и есть нововведение Савеллия, который первый выдумал такое сокращение Божества, а также Трех разделять по естеству значит вводить в Божество странное сечение, — он и прекрасно соблюл единое относительно к Божеству, и благочестно научил признавать Трех, относительно к личным свойствам, не слив Их воедино и не разделив на трех, но пребыв в пределах благочестия через избежание как излишней преклонности к тому или другому, так и излишнего сопротивления тому и другому. И этим, во–первых, на святом Соборе в Никее, среди этого числа избранных мужей, которых Дух Святой собрал воедино, он, насколько зависело от него, прекратил недуг. И хотя не был еще возведен в сан епископа, однако же удостоен первенства между собравшимися; ибо добродетель уважалась не меньше степеней.
Потом, когда зло было вновь оживлено дуновением лукавого и объяло большую часть Вселенной (с этого времени открываются передо мной действия, наполнившие собой почти всю сушу и море), тогда на Афанасия, как мужественного поборника Слова, воздвигается сильная брань (ибо на того более и нападают, кто более противится), и отовсюду новые и новые устремляются на него беды; потому что нечестие изобретательно на зло и нападает с крайней дерзостью. Да и могли ли щадить людей не пощадившие Божества? Особенно одно из нападений было очень жестоко. И я в этом деле имею свою часть [123]. Но да извинят в этом любезную страну — отечество! В злом деле виновны не страна, нас произведшая, но сами избравшие зло; она священна и всякому известна своим благочестием, а эти недостойны Церкви, их породившей. Вы слыхали, что и в винограднике родится терн, что Иуда, один из учеников, стал предателем. Иные прощают вину соименному мне [124], который из любви к наукам проживая тогда в Александрии, и благосклонно принятый Афанасием, как один из самых любимых детей пользуясь весьма великим у него доверием, замыслил, как говорят, восстать против отца и покровителя. И хотя действовали другие, однако же с ними была, что называется, рука Авессалома (2 Цар. 18:18). Если кто из нас знает эту руку, за которую оклеветали Святого, и этого живого мертвеца [125], и это несправедливое изгнание; то поймет, о чем говорю. Впрочем, охотно предам это забвению. По моему рассуждению, в делах, подлежащих сомнению, надобно преклоняться к человеколюбию, и более извинять, нежели обвинять подвергаемых обвинению; потому что злому очень легко обвинить и доброго, а доброму трудно обвинить и злого. Кто нерасположен к злу, тот неспособен и к подозрению.
Но вот уже не слово, а дело; не подозрение, оставшееся без исследования, но достоверное и оглашенное происшествие. Одно каппадокийское чудовище, явившееся с дольних пределов нашей страны, худое родом, еще худшее сердцем, по происхождению не вполне свободное; но нечто смешанное, подобно тому, что знаем о мулах, — человек, который сначала прислуживал за чужим столом, продавши себя за кусок хлеба, привык все делать и говорить для чрева, потом, к несчастью, домогся общественной службы и получил в ней самое последнее место — приемщика свиных туш, какими питается войско, но и здесь употребил доверенность во зло и служил только чреву, — когда у него было все отнято, замышляет бегство и, переходя из страны в страну, из города в город, как свойственно беглецам, наконец, к общему вреду Церкви, подобно одной из египетских язв, достигает Александрии. Здесь прекращается его скитание и начинается злокозненность. Хотя в других отношениях не заслуживал он никакого внимания, не знал свободных наук, не имел ни приятности в беседе, ни даже вида и пустой личины благочестия, однако же всех был искуснее строить козни и приводить дела в замешательство. Все вы знаете и сами можете рассказать, сколько дерзостей учинил он против Святого [126]. Ибо нередко и праведники предаются в руки нечестивых, — не к славе нечестивых, но для испытания праведных. И хотя, по Писанию, виновные смертью лютой погибнут, но в настоящей жизни посмеваются благочестивым (Иов. 9:23), пока сокрыты и милость Божия, и великие сокровищницы уготованного тем и другим впоследствии, когда и слово и дело и помышление будут взвешены на праведных весах Божиих; когда Бог восстанет судить землю, соберет намерения и дела и обнаружит все, что у Него запечатлено и соблюдено.
В этом да убедит тебя Иов и словом, и страданиями своими. Он был человек справедлив, непорочен, праведен, богобоязнен (Иов. 1:1) и прочее, как свидетельствует о нем Писание; однако же испросивший его [127] поражает столь многими, непрерывными и щедрыми ударами, что из великого множества во все времена злострадавших и, как вероятно, несших тяжелые бедствия никто не сравнит несчастий своих с его. Ибо у Иова не только деньги, имущество, благочадие и многочадие, — что для всякого человека весьма дорого, не только, говорю, отъемлется все это, и при беспрерывности бедствий нет времени слезам, но напоследок само тело поражено неисцельной и отвратительной для взора язвой, а в дополнение несчастия есть жена, дающая советы на худшее, старающаяся вместе с телом поразить и душу; есть искреннейшие друзья, жалкие утешители, как сам он говорит (Иов. 16:2), а не врачеватели, которые видят страдания, но, не зная тайны страданий, признают бедствие его не испытанием добродетели, но наказанием за грехи, и не только содержат это в мыслях, но не стыдятся даже укорять его самим несчастием, тогда как надлежало бы облегчить скорбь словами утешения, если бы Иов страдал и за грехи. Так было с Иовом; таково начало дела его; это была борьба добродетели и зависти; зависть силилась победить добро, а добродетель, чтобы остаться непобедимой, все переносила; одна подвизалась из того, чтобы проложить путь пороку наказанием благоуспевших, а другая из того, чтобы поддержать добрых, имеющих преимущество и в самих несчастиях. Что же Вещающий к нему сквозь бурю и облака (Иов. 38:1), Медленный в наказании и Скорый на помощь, не оставляющий вовсе жезла нечестивых над жребием праведных (Пс. 124:3), дабы не научились праведные беззаконию? При конце подвигов громким провозглашением вызывает подвижника и открывает тайну поразившего его удара, говоря: Ты хочешь ниспровергнуть суд Мой, обвинить Меня, чтобы оправдать себя (Иов. 40:3)? Таково врачевание от ран! Таков венец за подвиги! Такова награда за терпение! А последовавшее за этим, может быть, и маловажно, хотя для некоторых кажется великим, да и совершено Промыслом ради людей малодушных, хотя и с усугублением получает Иов потерянное.
Поэтому и здесь неудивительно, что Георгий превозмог Афанасия; напротив, удивительнее было бы, если бы праведник не вынес испытания в огне клеветы. Даже и это не очень удивительно, а удивительнее то, что пламени этого достаточно было к произведению большего. Афанасий удаляется оттуда и самим бегством пользуется как можно лучше. Ибо поселяется в священных и божественных обителях египетских отшельников, которые, разлучившись с миром и возлюбив пустыню, живут для Бога, посвятив Ему себя более всех пребывающих во плоти. Одни из них ведут совершенно уединенную жизнь без сообщения с людьми, беседуют единственно с самими собой и с Богом, и то одно почитают миром, что знают о нем в пустыне. Другие, своей общительностью выполняя закон любви, вместе пустынники и общежительные; для прочих людей и вещей, для всего, что кружится перед нами, то увлекая, то увлекаясь и обольщая нас быстрыми переменами, — они умерли, а друг для друга составляют целый мир, взаимным примером поощряя друг друга к добродетели. С ними беседуя великий Афанасий, как и для всех других был он посредником и примирителем, подражая Умиротворившему кровью Своею то, что было разлучено (Кол. 1:20), так примиряет и пустынножительство с общежитием, показав, что и священство совместно с любомудрием [128], и любомудрие имеет нужду в тайноводстве; ибо в такой мере согласил между собой то и другое, и соединил в одно как безмолвное делание, так и деятельное безмолвие, что убедил поставлять монашество более в благонравии, нежели в телесном удалении от мира. Почему и великий Давид был насколько деятельнейший, настолько и самый уединенный человек, если в подтверждение нашего слова сильно и несомненно сказанное им: а я перейду (Пс. 140:10). Таким образом, превосходящие других добродетелью были ниже Афанасия разумением в большей мере, нежели в какой превосходили других, и немногое привнося от себя к совершению священства, гораздо более сами заимствовали к усовершению любомудрия. То для них было законом, что он одобрял, и все то опять отвергалось ими, чего он не одобрял; его определения служили для них Моисеевыми скрижалями; к нему больше имели почитания, нежели сколько люди должны иметь к святым. И когда явились к ним преследовавшие Святого, как зверя, после того как всюду искали его и не находили; тогда они не удостоили посланных даже одним словом, но преклонили головы свои под мечи, как бы бедствуя за Христа; и претерпеть за Афанасия что–либо самое тяжкое почитали величайшим приобретением для любомудрия, ставили это гораздо богоугоднее и выше продолжительных постов, возлежаний на голой земле и других злостраданий, какими они всегда услаждаются. Такова была тогдашняя жизнь Афанасия; он оправдывал собой слова Соломона, который любомудрствовал, что есть время всякой вещи (Еккл. 3:1). Поэтому и скрылся он не надолго, пока продолжалась брань, чтобы явиться с наступлением мира, что и исполняется в скором времени.
А Георгий, не видя уже ни от кого противодействия, обходит Египет, покоряет силе нечестия Сирию, захватывает, насколько мог, и Восток. Как ручьи принимают в себя все стоки, так и он собирает к себе все немощное, — нападая на людей более легкомысленных или робких; овладевает простотой царя [129] (так назову его легковерие, уважив усердие к Вере, потому что, если говорить правду, он имел ревность, но не по разуму (Рим. 10:2); и как всюду пролагало ему путь достояние нищих, употребляемое на худые дела, — подкупает некоторых вельмож — более златолюбивых, нежели христолюбивых, особенно же между ними людей женоподобных, мужей по имени, не имеющих в себе ничего мужского, сомнительных родом, но отъявленных нечестием [130], которым римские государи, поверяя дела женские, не знаю как и почему, вручают вместе и дела мужские. Так усилился этот служитель лукавого, сеятель плевел, предтеча антихристов. Вместо языка употреблял он красноречивейшего из тогдашних епископа (если угодно назвать красноречивым этого не столько защитника нечестия, сколько нашего врага и состязателя; о имени его умолчу охотно); а сам служил своему скопищу вместо руки, и истину ниспровергал золотом, которое собиралось на дела благочестивые, но злонамеренными людьми обращаемо было в орудие нечестия. Следствием этого преобладания был собор, составленный прежде в Селевкии, во храме святой и доблестной Девы Феклы, а потом в этом великом городе [131]; и городам, славившимся прежде доблестями, дал именитость делами позорными этот столп Халанский (Быт. 10:10.11,2–9), благовременно разделивший языки (о если бы разделил и их языки, потому что согласие у них на зло!), — это Каиафино соборище, на котором осуждается Христос, — или как иначе должно назвать этот собор, все извративший и приведший в замешательство. Он разрушил древнее и благочестивое исповедание Троицы, подкопав и как бы стенобитными орудиями потрясши Единосущие, а вместе отверз дверь нечестию неопределенностью написанного, под предлогом уважения к Писанию и употреблению давно принятых наименований, в действительности же, чтобы вместо них ввести неписаное (???????) арианство. Ибо слова: подобен по писаниям [132], для простых служили приманкой, покрывавшей уду нечестия, — изображением, которое смотрит в глаза всякому мимоходящему, — обувью, сшитой на обе ноги, — веянием при всяком ветре (Сир. 5:11). Он основывал права свои на новописаном злоухищрении [133], на клевете против истины; ибо они были мудры на злые дела, но не умели делать добра. Отсюда то хитро придуманное осуждение еретиков, которых они отлучили на словах, чтобы замысел свой сделать привлекательным, а в самом деле выставляли только на вид, обвинив не за тяжкое несчастие, а за чрезмерную охоту писать [134]. От этого непосвященные стали судьями преподобных, произошло новое смешение, — в собраниях народных рассматриваются предметы священно–таинственные; от этого незаконное исследование жизни [135], наемные доносчики и суд по договору; одни несправедливо свергаются с престолов, другие возводятся на их место, и у этих как чего–то необходимого требуют рукописании нечестия, и чернила готовы и доносчик подле. Этому подверглись весьма многие из нас, даже люди самые твердые; они не мыслью пали, но согласились на письме, вступили в единение с лукавыми и в мыслях, и на письме, и сделались причастниками, если не огня, то по крайней мере — дыма.
Я нередко проливал слезы, представляя себе тогдашнее разлитие нечестия и ныне восставшее гонение на правое слово от представителей слова. Подлинно, обезумели пастыри, по–написанному: множество пастухов испортили Мой виноградник, посрамили любимый участок Мой (Иер. 12:10), то есть Церковь Божию, собранную многими трудами и жертвами, закланными до Христа и после Христа, и великими страданиями за нас самого Бога. За исключением весьма немногих, которые или обойдены по своей малозначительности, или противоставили своими доблестями и должны были остаться для Израиля семенем и корнем, чтобы снова возникнуть и оживотвориться потоками духа, все покорились обстоятельствам времени, с тем только различием, что одни подверглись этому прежде, другие после. Одни стали поборниками и покровителями нечестия, другие заняли второстепенные места и были или поражены страхом, или порабощены нуждой, или уловлены ласкательством, или вовлечены по неведению, что составляет меньшую вину если для кого достаточно и этого к извинению тех, которым вверено попечение о народе. Ибо как не одинаковы стремления у львов и у других животных, а равно у мужей и жен, у старых и юных, напротив, немало различия в каждом возрасте и поле, так есть разность между начальниками и подчиненными. Может быть, извинили бы мы и простолюдинов, если бы с ними случилось это; их часто спасает невникательность, но как простим это учителю, который, если только не лжеименный, должен помогать в неведении другим? Если всякому, насколько бы кто ни был груб и невежествен, непростительно не знать какого–либо римского закона, и если нет такого закона, который бы покрывал сделанное по неведению; то не странно ли — тайноводствующим ко спасению не знать начал спасения, хотя бы они во всем другом были и очень просты и неглубокого ума? Впрочем, пусть получат извинение те, которые последовали нечестию по неведению. Что же скажешь о прочих, которые сами себе приписывают проницательность и по сказанным выше причинам уступили превозмогающей силе, которые долго представляли собой людей благочестивых, а как скоро встретилось нечто изобличающее, тотчас преткнулись.
Слышу сказанное в Писании, что еще раз потрясутся небо и земля (Агг. 2:7), как будто бы с ними было уже это некогда прежде, и думаю, что этим означается славное обновление всех вещей. Должно верить и Павлу, который говорит, что последнее потрясение есть не что иное как второе Христово пришествие, претворение и преложение настоящей Вселенной в состояние неподвижности и непоколебимости (Евр. 12:26.27). Но и настоящее это потрясение, как рассуждаю, ничем не меньше прежде бывших, потому что им отторгнуты от нас все любомудрые, боголюбивые и заранее сожительствующие с горними мужи, которые, хотя во всем другом мирны и умеренны, однако же не могут пренесть с кротостью, когда молчанием предается Бог, и даже делаются при этом весьма браннолюбивыми и неодолимыми (ибо таков жар ревности), и готовы скорее ниспровергнуть, чего не должно, нежели пренебречь должным. За ними устремляется немалое число и народа, подобно стае птиц, улетая за улетевшими вперед, и даже теперь Не перестают улетать.
Вот что значит для нас Афанасий, пока он был броней Церкви, и вот что вышло, когда он уступил наветам лукавых! Намеревающиеся овладеть какой–нибудь твердой крепостью, когда видят, что она неприступна и не может быть взята обыкновенными средствами, прибегают к хитрости. И что же делают? Привлекают на свою сторону деньгами или обманом начальника крепости и тогда без всякого уже труда овладевают ею. Или, если угодно, злоумышлявшие против Самсона сперва обрезали у него волосы, в которых заключалась его сила, потому взяли уже Судию и надругались над ним, как хотели и столь же властительски, как он обходился прежде с ними. Так поступили и наши иноплеменники; сперва исторгли у нас нашу силу, остригли славу Церкви и потом уже насладились догматами и делами нечестия.
В это время подпора и покровитель [136] враждебного нам пастыря [137] переселяется из здешней жизни, положив худой конец нехудому царствованию, но принесши, как сказывают, бесполезное раскаяние при последнем издыхании, когда всякий бывает искренним судьей самому себе, по причине ожидающего там судилища. Ибо следующие три дела сознавал он худыми и недостойными своего царствования: умерщвление родственников [138], возвышение Цезарем отступника [139] и нововведения в Вере; и, как сказывают, со словами раскаяния окончил он жизнь. Тогда снова восприемлет права свои слово истины, утесненные получают полную свободу, между тем как ревность раздражает гнев, и народ александрийский узнает на опыте, каков он против оскорбителей. Жители Александрии не стерпели необузданности человека [140] и предали позору пороки его необычайной смертью, а смерть необычайными поруганиями. Вам известны и этот верблюд, и странная ноша, и новое возвышение, и первое, а думаю, и единственное шествие — грозные и доныне для притеснителей [141]. Когда же эта буря неправды, этот растлитель благочестия, предтеча лукавого приемлет наказание, по моему мнению, не заслуживающее одобрения (потому что надобно было смотреть не на то, что ему надлежало претерпеть, а на то, что нам следовало сделать), тогда подвижник [142] возвращается из прекрасного странствования (так назову бегство его за Троицу и вместе с Троицею). С такой радостью встречается он жителями города [143] и едва не всем Египтом, везде и отовсюду, даже с крайних пределов стрекающимся, что одни желают насладиться единым голосом, а другие лицезрением Афанасия, иные же, как известно об Апостолах (Деян. 5:15), освятиться одной тенью его этим новым образом тела. И потому, хотя много многим неоднократно во все времена воздано уже почестей и сделано встреч, не только народным правителям и иереям, но и частным лицам чем–нибудь прославившимся; однако же не запомнят ни об одной встрече, которая была бы многолюднее и блистательнее настоящей. Одно только можно применить к этой встрече — самого Афанасия и ему же оказанную прежде почесть, при прежнем его вступлении в Александрию, когда возвращался из такого же, по тем же причинам случившегося бегства.
Носится и следующая молва об этой почести (хотя бы и излишним было пересказывать ее, но присовокуплю к слову как бы некоторую сладость и лишний цвет). После вшествия Афанасия в город, въезжал один ипарх, вторично вступавший в эту должность. Он был наш, то есть каппадокиянин, и человек знаменитый (конечно вы догадываетесь, что говорю о Филагрии; его любили, как редко любят, и как не любили никого другого, почесть ему воздана соответственно любви и (чтобы выразить это короче) со всеми знаками уважения, начальство ему вверялось в другой раз по просьбе города и по определению царскому. При этом случае некто из народа, видя несчетное множество людей, подобное морю, необъятному для взора, как говорят, спрашивал (что и часто бывает в подобных обстоятельства) одного своего знакомого и друга: «Скажи почтеннейший, видал ли ты когда–нибудь, чтобы столько народа и с таким воодушевлением стекалось для оказания почести одному человеку?» Никогда, отвечал юноша, — напротив, мне кажется, что и сам Констанций не удостоился бы такой почести. А именем царя хотел он означить самую высшую почесть. Но первый, с особенной приятностью и удовольствием рассмеявшись, возразил: «Что ты мне говоришь, как будто рассказывая о чем–то великом и удивительном? Думаю, что и Афанасий Великий едва ли входил с таким торжеством». И в подтверждение слов своих присовокупил одну из употребительных клятв. А этим (что, думаю, и вам понятно) хотел он выразить, что похваляемого ныне Афанасия почитает выше и самого царя. Таково было общее уважение к этому мужу, таково и доныне удивление к воспоминаемому его вшествию. Ибо жители города, разделившись по полам, возрастам и занятиям (в таком обыкновенно располагаются порядке, особенно александрийцы, когда воздают кому всенародную почесть), составляли из себя (как изобразить словом великое это зрелище?) одну реку. А поэт сказал бы, что это подлинно златострунный и доброклассный Нил, текущий обратно из города в Херею на расстояние, как думаю, однодневного пути и далее.
Позвольте мне еще несколько насладиться повествованием. Там присутствую мысленно, и нелегко отвлечь слово от этого торжества. Он въезжал на жеребенке и почти так же (не укорите меня в безумии), как мой Иисус — на молодом осле (Ин. 12:15), другое ли что хочет назнаменовать этим Слово, или народ языческий, на котором благотворно восседает Иисус, разрешив его от уз неведения. Но Иисуса приемлют на себя древесные ветви, также повергаемые на землю, и постилаемые многоцветные и испещренные одежды. И этим только не был почтен, в этом одном не сравнен высокий и многоценный муж; между тем как вшествие его изображало собой вшествие Христово. И перед ним были взывающие и предходящие; кроме того, что не одно множество детей восхваляло его, но всякий согласный и несогласный язык старавшихся превзойти друг друга в похвалах. Не буду уже говорить о всенародных рукоплесканиях, об излиянии благовоний, о всенощных бодрствованиях, об освещении целого города, об общественных и частных пиршествах и обо всем прочем, чем только города изъявляют свою радость. Все это было тогда принесено в дар ему в преизбытке и свыше всякой меры. Так и с таким торжеством чудный Афанасий вступает в свой город!
Ужели же он жил, как прилично было предстоятелю многочисленного народа, но учил, не как жил? Или подвизался, не как учил? Или подвергался бедствиям менее кого–нибудь из подвизавшихся за слово? Или почтен меньше, нежели сколько заслуживали его подвиги? Или по вшествии помрачил чем–нибудь славу, приобретенную при вшествии? Нимало; напротив, в нем все одно другим поддерживалось, и как в одной лире, все одинаково было настроено — и жизнь, и учение, и подвиги, и бедствия, и что оказано ему при возвращении, и что совершено им по возращении. Он вступает в управление Церковью, но вместе с тем не испытывал на себе того же, что бывает с людьми, которых ослепляет неумеренность гнева и которые, покорясь его владычеству, изгоняют и ниспровергают все, на первый раз им встретившееся хотя бы оно и стоило пощады. Напротив, рассуждая, что теперь всего благовременнее заслужить ему одобрение (потому что злостраждущий всегда бывает умереннее, а получивший возможность воздать злом за зло меньше соблюдает умеренность), так кротко и снисходительно обходится с оскорбившими его, что даже и для них самих, можно сказать, не было неприятно возвращение Афанасия. Он очищает Святилище от торгующих святыней христопродавцев, чтобы и в этом стать подражателем Христовым; впрочем совершает это не свитым из веревок бичом (Ин. 2:15), но убедительным словом. Он примиряет друг с другом и с собой беспокойных, не потребовав к тому посредников, освобождает от притеснений терпевших обиды, не разбирая, держался ли кто его или противной стороны, восстанавливает падшее учение. Снова свободно исповедуется Святая Троица, поставленная на подсвечнике и блистательным светом Единого Божества обнимающая сиянием души всех. Снова дает он законы Вселенной; обращает к себе умы всех, к одним пишет послания, других призывает к себе, а иные приходят непризванные и получают назидание. Всем же предлагает он один закон — свободное произволение; ибо это одно почитал достаточным руководством к совершенству Кратко сказать: он подражает свойствам двух похваляемых камней; для поражающих служит адамантом, а для мятежников — магнитом, который неизъяснимой силой естества привлекает железо и приспосабливает к себе самое твердое из веществ.
Но зависть [144] не могла терпеливо видеть, что Церковь весьма скоро, подобно телу, заживила рассеченные члены и достигла прежней славы и древнего благосостояния; поэтому против Афанасия восставляет царя [145], подобно себе, отступника, равного злобой и уступающего только во времени. Он первый из христианских царей, восстав против Христа и вдруг изринув из себя василиска нечестия, которым давно мучился, как скоро настало благоприятное время, вместе провозглашается самодержцем и оказывается злым против царя, вверившего ему царскую власть, а еще злейшим против Бога, его спасшего. Он вымышляет гонение лютейшее из всех, когда–либо бывших, потому что, присоединив к мучительству убеждение (так как хотел лишить страждущих и чести, приобретаемой подвигами), приводит в колебание само ревностное мужество, те обороты и хитросплетения, какие употребительны в речи, внося в саму нравственность, или, справедливее сказать, делая совершенно безнравственными, даже заботясь об этом и подражая многокозненности обитавшего в нем лукавого. Он почитал маловажным делом покорить своей воле весь род христианский, а великим — восторжествовать над Афанасием и над той силой, какую имел он в нашем учении. Ибо видел, что не успеть в своем замысле против нас, пока Афанасий — в полном вооружении и готов дать ему отпор; потому что оскудение христиан всегда восполнялось присоединяющимися из язычников и (что поистине удивительно) его благоразумием. Все это разумея и видя, этот страшный лжеумствователь и гонитель не остается долее под личиной и в хитром самопринуждении, но обнаружив свое лукавство, явно изгоняет Афанасия из города; потому что этому добродетельному победителю надлежало достигнуть полной славы после троекратной борьбы. По прошествии немногого времени, Правосудие Божие, предав злочестивого царя персам, там совершает над ним суд, и увлеченного туда любочестием возвращает мертвым, ни в ком не возбуждающим сожаления; даже, как слышал я от кого–то, его не приняла могила, но отвергла, и с пламенем изринула поколебавшаяся ради него земля, в чем вижу начало тамошнего мучения.
Но восстает другой царь [146], не бессрамен лицом (Дан. 8:23), подобно предшествовавшему, и не угнетающий Израиля тяжкими делами и приставниками, а напротив, весьма благочестивый и кроткий. Он, желая положить прочнейшее основание своему царствованию и управление по добрым законам начать, с чего надлежало, с одной стороны, возвращает из заточения епископов, как всех вообще, так прежде других превосходившего всех добродетелью и за благочестие подвергшегося явному гонению, а с другой стороны, истину Веры нашей, которую многие разоряли, затмевали, раздробили на множество толков и частей, старается дознать, чтоб особенно весь мир, сколько можно, привести в согласие и единение, содействием Святого Духа; в противном же случае, чтобы по крайней мере ему самому держаться лучшего исповедания, сделать его господствующим и себе заимствовать от него силу, — так возвышенно и достолепно рассуждал он о наиважнейших предметах! Здесь–то наиболее и обнаружилась в Афанасии чистота и твердость веры во Христа. Ибо когда все прочие, исповедовавшие наше учение, разделились на три части, и многие в учении о Сыне, а большее число в учении о Духе Святом (где и придержаться несколько нечестия почиталось благочестием) заражены были недугом, и только немногие о том и другом учили здраво, — он первый, и один, или с весьма немногими, дерзнул стать за истину ясно и открыто, на письме исповедав единое Божество и единую сущность трех (Лиц); и что прежде даровано было великому числу Отцов утвердить в догмате о Сыне, то он богодухновенно преподал впоследствии о Духе Святом, принесши царю подлинно царский и великолепный дар, то есть письменное исповедание благочестия [147] вопреки неписаному [148] нововведению, чтобы препобеждены были Царем — царь, Словом — слова, написанным — написанное.
Устыдившись этого исповедания, как думаю, те, в ком на Западе и на Востоке оставались еще признаки жизни, одни, если верить собственным их словам, преклонились мыслью к благочестию, но не простерлись далее, как мертвое порождение, лишившееся жизни еще в материнской утробе; другие, подобно искре, воспламенились несколько, чтобы удовлетворить обстоятельствам времени, или ревностнейшим из православных и боголюбивым из народа; а некоторые осмелились стать за истину. К последней стороне присоединился бы и я (ибо не смею похвалиться чем–либо большим) не для того, чтобы пристроить свою робость (таково расположение ума в людях наиболее слабых; а мы довольно уже строили, не приобретая чужого и губя свое, как подлинно худые домостроители), но плод свой произвести на свет, с заботливостью воспитать и представить взорам всех непрестанно совершенствующимся.
Это еще один из его подвигов, меньше достойный удивления. Ибо что удивительного, если самим делом подвергавшийся бедствиям за истину исповедал ее письменно? Но что наиболее убеждает меня удивляться этому мужу, о чем и умолчать нельзя без вреда, особенно в такое время, когда возникает много разногласий, то присовокуплю к сказанному. Да послужит деяние это уроком и для наших современников, если только захотим подражать ему. Ибо как от почерпнутой воды отделяется не только оставшееся вне почерпнувшей руки, но и вытекающее сквозь пальцы из держимого рукой, так и от нас отсекаются не одни нечестивые, но даже и благочестивые, и не только ради догматов неважных, которые не стоили бы и спора (что было бы еще не так тяжело), но даже ради речений, заключающих в себе один и тот же смысл. Ибо когда благочестно употребляем выражения: одна сущность и три Ипостаси, из которых первое означает естество Божества, а последнее — личные свойства (?????????) Трех, и когда римляне, одинаково с нами понимая, из–за бедности своего языка и из–за недостатка наименований, не могут различать сущности от Ипостаси и потому заменяют слово «Ипостаси» словом «лиц», дабы не подать мысли, что они признают три сущности, тогда что из этого выходит? Нечто весьма достойное смеха и сожаления. Это маловажное состязание о звуках показалось разностью Веры. Потом вследствие споров об этом произошло то, что в выражении «три лица», открыт савеллианизм, и в выражении «три ипостаси» — арианизм. Что ж далее? По мере того как с каждым днем прибавлялось что–нибудь хотя несколько огорчительное (так как спор всегда производит огорчения), настает опасность, что вместе со слогами расторгнутся и концы Вселенной. Все это видя и слыша, этот блаженный, как истинно Божий человек и великий строитель душ, не признал должным оставить без внимания столь неуместное и безрассудное сечение слова, но употребляет свое лечение против такого недуга. Как же он производит это? Со всей кротостью и человеколюбием пригласив обе стороны и строго исследовав смысл выражений, когда нашел их не отступающими от здравого учения и нимало не отличающимися в понятии, предоставляет им употребление разных именований, связует же во едино самим именуемым. Это полезнее продолжительных трудов и речей, какие всякий уже предает писанию, и к которым бывает несколько присоединено честолюбия, и от этого может быть вводится ими нечто и новое в самом учении. Это предпочтительнее многих бдений, возлежаний на голой земле, которые приносят пользу только упражняющимся в них. Это равняется достославным изгнаниям и неоднократному бегству самого Афанасия. Ибо за что решился он терпеть эти изгнания, то самое заботился исполнить по претерпении.
С таким постоянством действовал он и на других, кого похваляя. а кого умеренно наказывая; одних возбуждая в медлительности, в других обуздывая горячность, об иных заботясь, чтобы как–нибудь не пали, а иным подавая средства после падения исправиться. Нравом был прост, в управлении многообразен, мудр в слове, еще премудрее разумом, тихошествен со смиряющимися, возвышен с высокопарными; гостеприимен, заступник просящих, отвратитель зол, действительно в одном себе совмещающий все то, что язычники приписывали по частям которому–либо из своих богов. Присовокуплю еще, что он был покровителем супружества, другом девства, блюстителем и восстановителем мира, путеуказателем для отходящих из этой жизни. О, сколько наименований представляют добродетели Афанасия мне, желающему унаименовать этого мужа за каждую его доблесть! Поскольку же провел он такую жизнь, так был научен и учил, что дела и нравы его служат правилом для епископов, а догматы его — законом для православия: то какую приемлет награду за благочестие? Ибо не должно ничего оставлять без внимания. В доброй старости (1 Цар. 29:28) оканчивает он жизнь, и прилагается отцам своим — Патриархам, Пророкам, Апостолам и Мученикам, подвизавшимся за истину. И скажу краткое надгробие: при исходе его воздается ему более почестей, нежели при вшествиях. Много пролито о нем слез; но в сердце каждого осталась о нем слава, превышающая все видимое.
О любезная и священная глава! Ты, который сверх прочих своих совершенств, особенно уважал меру в слове и в молчании, положи здесь конец и моему слову; хотя оно скудно перед истиной дел Твоих, однако же не имеет недостатка в сравнении с моими силами. А сам милостиво призри свыше на нас, на этот народ, и его управь так, чтобы он был совершенным поклонником совершенной Троицы, умосозерцаемой и почитаемой во Отце и Сыне и Святом Духе, а нас, если времена будут мирны, сохрани, сопастырствуя с нами; а если настанут брани, — изведи отсюда или возьми и поставь с собой и с подобными тебе (хотя и слишком велико просимое мною) в самом Христе Господе нашем, Которому всякая слава, честь, держава вовеки, аминь.