Чингисхан решил умереть в походе
Чингисхан не мог оставаться спокойным, когда услышал, что царство непокорных тангутов снова возмутилось. Великий хан не забыл своего обещания наказать их царя Бурханя. Он стал готовиться к походу и послал за сыновьями, уведомив их, что сам поведет войско.
Опять прибыли три сына, кроме старшего, упрямого Джучи.
Второй сын кагана, Джагатай, правитель Мавераннагра, всегда враждовавший со старшим братом Джучи, во время семейного совещания сказал:
– Джучи полюбил страну кипчаков больше, чем свой коренной улус. Он в Хорезме не позволяет монголам даже тронуть кого-либо из кипчаков. Джучи открыто говорит такие бесстыдные слова: «Старый Чингис потерял разум, так как разоряет столько земель и губит безжалостно столько народов». Джучи хочет во время охоты убить нашего отца и заключить союз дружбы с мусульманами, отделившись от монгольской Коренной орды.
Тогда Чингисхан загорелся яростью и отправил в Хорезм своего брата Утчигина и верных людей с приказом, чтобы Джучи немедленно прибыл к отцу. «Если же он откажется приехать и останется в Хорезме, – сказал Утчигину на ухо Чингисхан, – тогда ты молча ударь и без упреков убей!»
Джучи послал отцу ответ, что не может выехать вследствие болезни, и остался в степи у кипчаков. А верные люди писали Чингисхану, что хан Джучи здоров, часто ездит на облавную охоту и что поэтому они остались возле Джучи, чтобы выполнить приказ великого кагана.
Джагатай выехал обратно для управления своим улусом в Самарканд, а Чингисхан с двумя любимыми сыновьями, Угедэем и Тули, в начале года Собаки (1226) повел свое войско против тангутов и достиг места Онгон-Талан-Худун. Здесь он увидел страшный сон и стал говорить о близости смерти. Он послал за сыновьями, которые находились в другом отряде.
На другой день на рассвете прибыли Угедэй и Тули. Когда они насытились угощением, Чингисхан сказал другим лицам, присутствовавшим в юрте:
– У меня с сыновьями предстоит тайный совет. О наших заботах я желаю переговорить с ними в полном уединении. Вы все удалитесь.
Когда все ханы и прочие люди удалились, Чингисхан усадил возле себя обоих сыновей. Сперва он давал им советы относительно жизни и управления государством, а затем сказал:
– Внимательно запомните все, дети мои! Знайте, что, против моего ожидания, настало время моего последнего похода. С помощью покровителя монголов, бога войны Сульдэ, я покорил для вас, мои сыновья, царство такой необычайной ширины, что от пупа его в каждую сторону будет один год пути. Теперь говорю мой последний завет: «Всегда уничтожайте ваших врагов и возвеличивайте ваших друзей», а для этого вы должны быть всегда одного мнения и все действовать как один. Тогда вы будете жить легко и приятно и наслаждаться своим царствованием. Моим наследником я оставляю, как приказал раньше, Угедэя. После меня он должен быть объявлен великим каганом и поднят на белом войлоке почета. Стойте крепко и грозно во главе всего государства и монгольского народа и не смейте после моей смерти извращать или не исполнять «Ясак». Жаль, что сейчас здесь нет моих сыновей Джучи и Джагатая. Жаль! Пусть же не случится так, что, когда меня не будет, они извратят мою волю, будут между собой враждовать и заведут в царстве губительную смуту! Хотя всякий желает умереть дома, но я отправляюсь в последний поход ради достойного моего воинского имени. Разрешаем вам идти.
После этого Чингисхан двинулся с войском дальше. По пути правители встречных племен и городов приходили один за другим и заявляли о своей покорности. Один хан явился с подносом крупных жемчугов и сказал: «Мы покоряемся!» Но великий хан, чувствуя близость кончины, не обратил на жемчуг внимания и приказал рассыпать его в степи перед войском. Все воины собирали, но много жемчуга потерялось в пыли, так что и потом люди искали его и находили.
– Каждый день для меня теперь дороже подносов с жемчугами, – говорил Чингисхан и был полон забот и тревоги.
Тогда царь тангутский прислал вестников к Чингисхану. Он их не принял, и тангутские послы передали такие слова великому советнику кагана Елю Чуцаю:
– Наш царь несколько раз восставал против великого кагана, и после всегда в нашу страну вторгались монголы, убивали народ и грабили города. Нет толку в сопротивлении. Мы пришли на служение Чингисхану, просим мира, договора и взаимной клятвы.
Елю Чуцай ответил послам:
– Великий каган болен. Пусть царь тангутов подождет, пока Чингисхану будет лучше.
Болезнь Чингисхана день ото дня усиливалась; он ясно видел близость кончины и приказал:
– Когда я умру, то ничем не обнаруживайте моей гибели, не подымайте плача и воплей, чтобы об этом не узнали враги, не обрадовались и не воодушевились. Когда же царь и жители тангутские выйдут из ворот крепостей с дарами, бросайтесь на них и уничтожайте!
Великий каган лежал на девяти сложенных белых войлоках. Под головой была седельная замшевая подушка, на ногах покрывало из темного соболя.
Тело, длинное и исхудавшее, казалось невероятно тяжелым, и ему, потрясавшему мир, было трудно пошевельнуться или приподнять отяжелевшую голову.
Он лежал на боку и слышал, как при каждом вздохе раздавался тонкий звук, точно попискивала мышь. Он долго не понимал, где сидит эта мышь. Наконец он убедился, что мышь пищит у него в груди, что, когда он не дышит, замолкает и мышь и что мышь – это его болезнь.
Когда он переворачивался на спину, он видел над собой верхнее отверстие юрты, похожее на колесо. Там медленно проплывали тучи, и раз он заметил, как высоко в небе пролетал едва видный косяк журавлей. Доносилось их далекое курлыканье, зовущее вдаль, в новые, невиданные земли.
Каган вспомнил, как он хотел проехать до Последнего моря, но уже на границе Индии не выдержал жары и все его тело покрылось красными зудящими пятнами; тогда он повернул войско обратно в прохладные монгольские степи.
Теперь, ослабевший и беспомощный, он погибает в холодной тангутской долине между лиловыми горами, где утром вода в чашках обращается в лед. С каждым мгновением силы покидают его, а лекари обманывают или не умеют найти траву, которая поможет снова сесть на коня и помчаться по степи за длиннорогими оленями или за желтыми непокорными куланами…. Куланами?.. А где красавица, непокорная Кулан-Хатун?.. И ее уже нет!.. Итак, прав китайский мудрец, что средства получить бессмертие – нет!..
Каган шептал, с трудом шевеля высохшими губами:
– Я не видел подобных страданий, когда собирал под свою ладонь многочисленный народ голубых монгольских степей… Тогда было очень тяжело, так тяжело, что натягивались седельные ремни, лопались железные стремена… Но теперь мои страдания безмерны… Верно говорят наши старики: «У камня нет кожи, у человека нет вечности!..»[184]
Чингисхан забылся тревожным сном, а мышь попискивала все сильнее, в боку кололо, и дыхание прерывалось.
Когда каган очнулся, у него в ногах сидел на коленях китаец Елю Чуцай. Такой же длинный и худой, как Чингисхан, этот мудрый советник не спускал с больного пристального взгляда. Каган сказал:
– Что… хорошего… и что… плохого…
– Прибыл из страны бухарской твой переводчик Махмуд-Ялвач. Он говорит, что там…
– Я спрашиваю, – прошептал Чингисхан, – что хорошего… и что плохого… в жизни… я сделал?
Елю Чуцай задумался. Что можно ответить уходящему из жизни? Перед ним внезапно пронеслись вереницей сотни образов… Он увидел голубые равнины и горы Азии, прорезанные реками, помутневшими от крови и слез… Вспомнились развалины городов, где на закоптелых стенах громоздились рассеченные и распухшие тела и стариков, и детей, и цветущих юношей, а издали доносился глухой шум громящих монголов и их незабываемый вой при избивании плачущих жителей: «Так велит «Яса»! Так велит Чингисхан!..»
Ужасный смрад от гниющих трупов изгонял последних уцелевших жителей из развалин, и они ютились в болотах, в шалашах, каждое мгновение ожидая возвращения монголов и петли аркана, которая уведет их в мучительное рабство… Одна картина вспыхнула с ослепительной яркостью. Близ стен разрушенного Самарканда лежал на спине, раскинув сухие длинные ноги, большой тощий верблюд; жизнь еще теплилась в его полных ужаса глазах. Несколько человек, почерневших от голода, отталкивая друг друга окровавленными до локтей руками, вырывали из распоротого живота верблюда куски внутренностей и тут же торопливо их пожирали…. Лежавший безмолвно Потрясатель вселенной длинными костлявыми ногами и иссохшими руками был похож на того верблюда, и такой же ужас смерти вспыхивал в его полуоткрытых глазах… И так же возле его тела уже теснились, отталкивая друг друга, наследники, стараясь урвать куски от великого кровавого наследства…
– Разве ты… не можешь вспомнить?.. Скажи!
Елю Чуцай прошептал:
– Ты в жизни сделал много и великих, и потрясающих, страшных дел. Правдиво их перечислить сможет только тот, кто напишет книгу о твоих походах, делах и словах…
– Приказываем… призвать… людей знающих, чтобы… они… написали… сказание… о моих походах… делах и словах…
– Это будет сделано.[185]
В юрте было тихо. Иногда потрескивал костер или порыв ветра, влетевший через крышу, закручивал голубой дымок над костром из сухой полыни и вереска. Опять прошипели слова:
– Что же… самое лучшее… из того… что я… сделал?
Желая утешить умирающего, Елю Чуцай сказал:
– Самое лучшее из твоих дел – это твои законы «Яса». Следуя почтительно этим законам, твои потомки будут править вселенной десять тысяч лет.[186]
– Верно! Тогда… настанет… спокойствие… кладбища… в пустынных степях… вырастет… тучная трава… а между могильными… курганами… будут пастись… только одни… монгольские кони…
И, помолчав, каган добавил:
– И своевольные… куланы…
Чингисхан лежал неподвижный, закрыв глаза, с заострившимся носом и ввалившимися висками.
Бесшумно вошли Махмуд-Ялвач, китайский лекарь и главный шаман. Опустившись на колени в ногах у кагана, они замерли, ожидая, когда он очнется и заговорит. Каган открыл глаза, и взгляд его остановился на Махумд-Ялваче.
– Как управляет… западным уделом… мой сын… Джагатай?
Махмуд-Ялвач, благообразный и нарядный в красном халате с белоснежной чалмой, скрестив руки на дородном животе, склонился до земли.
– Твой доблестный сын Джагатай-хан, и все монголы-багатуры, и все покоренные народы его удела на берегах Сейхуна и Зеравшана молят Аллаха о твоем здоровье и желают царствовать много лет.
– А как управляет… правитель северных народов… мой… старший сын… Джучи-хан?
Махмуд-Ялвач закрыл лицо руками. Согласно монгольским обычаям, при разговоре о смерти близкого человека неприлично упоминать обыкновенное имя покойного, уже ставшего «священной тенью», а необходимо говорить иносказательно, заменяя его имя другими почтительными словами. Поэтому Махмуд-Ялвач начал издалека:
– Получивший твое повеление правитель северными народами объявил бекам, что готовит великий поход…
– Против меня?
– Нет, великий мой государь! Острия копий были направлены на запад, в сторону булгар, кипчаков, саксинов и урусов. Но поход не мог состояться, и все воины разъехались по своим кочевьям. Как удар грома в ясный день, великое горе обрушилось на всех!
– Объясни!
– Для ханской семьи была устроена в степи большая охота. Пять тысяч нукеров растянулись облавой по равнине и выгнали из камышей и кабанов, и волков, и несколько тигров. А другие пять тысяч всадников пригнали издалека, из степи, и сайгаков, и джейранов, и диких лошадей. Когда вечером после охоты запылали костры и должно было начаться пиршество, нукеры не могли найти того, кто из самых страшных боев выходил не задетым стрелами. Его долго искали и наконец увидели, но как! Он лежал одинокий в степи, еще живой, на нем не было ни капли крови, но он не мог произнести ни одного слова, только смотрел понимающими глазами, полными гнева…
– Неужели погиб… он…
– Погиб дорогой и самый близкий тебе багатур, покрытый славою побед, – неизвестные злодеи переломили ему хребет.
Лицо Чингисхана исказилось. Руки смяли соболье покрывало. Он шептал:
– Утчигин поторопился… Большого багатура и опытного полководца уже нет… а заменить его некем! Кто теперь… правителем Хорезма?
– Твой юный внук, хан Бату, под руководством его мудрой матери. Она созвала нукеров и вместе с мальчиком поднялась на курган. Бату-хан сидел на гнедом боевом коне своего отца. Горячий мальчик закричал нукерам: «Слушайте, багатуры, победители четырех сторон мира! Ваши мечи уже заржавели! Точите их на черном камне! Я поведу вас туда, на запад, через великую реку Итиль. Мы пронесемся грозою через земли трусливых народов, и я раздвину царство моего деда Чингисхана до последних границ вселенной… И я клянусь также, что я разыщу и сварю живыми в котле тех злодеев, которые погубили моего отца!»
Чингисхан, потемневший и страшный, с блуждающими глазами, приподнялся на локоть и, задыхаясь, выдавил слова:
– Хорошо быть молодым… даже с колодкой на шее…[187]когда впереди сверкают победы… Но Бату еще мальчик… Он наделает ошибок… и его тоже погубят! Повелеваем… чтобы рядом с Бату… всегда был советником… мой самый верный… барс с отгрызенной лапой… осторожный Субудай-багатур… Он его обережет и научит воевать… Бату продолжит мои победы… и над вселенной… протянется монгольская рука…
Чингисхан упал на бок. Левый глаз прищурился, правый глаз, сверкающий и зловещий, наблюдал за сидевшими.
Опустив взоры, все долго молчали. И вспомнились слова поэта:[188]
Четыре человека в бессилии сидели
Около могучего полководца, привыкшего побеждать.
Это были: врач, шаман, дервиш и звездочет.
При них были лекарства, и древние заклинания,
И талисманы, и гороскоп, —
Но ни капли исцеления ни один не мог дать.
В тишине заржал конь, стоявший у шатра. Вздрогнув, все взглянули на кагана – его правый глаз, потеряв блеск, потускнел.
Чингисхан давно возил с собой гроб, выдолбленный из цельного дубового кряжа, выложенный внутри золотом. Ночью сыновья тайно поставили его посреди желтого шатра. В гроб положили Чингисхана, одетого в боевую кольчугу. Руки, сложенные на груди, сжимали рукоять отточенного меча. Черный шлем из вороненой стали оттенял побледневшее суровое лицо с опущенными веками. По обе стороны в гроб были положены: лук со стрелами, нож, огниво и золотая чаша для питья.
Военачальники, согласно приказу кагана, скрывали тайну его смерти и продолжали осаду главного тангутского города. Когда тангуты вышли из ворот города с почетными дарами и предложением мира, монголы на них набросились, всех перебили, затем ворвались в город и обратили его в развалины.
Завернув гроб Чингисхана в войлок и положив на двухколесную повозку, запряженную двенадцатью быками, монголы направились в обратный путь. Чтобы никто преждевременно не рассказал о смерти повелителя народов, багатуры, пока не прибыли в Коренную орду, по дороге убивали всякое встречное творение – и людей, и животных, говоря умирающим:
– Отправляйтесь в заоблачное царство! Усердно служите там нашему священному правителю!
Во время народного оплакивания прославленный багатур Чингисхана, победитель меркитов, китайцев, кипчаков, иранцев, аланов и урусов, полководец Джебэ-нойон объявил:
– Однажды «тот, кто устроил наше царство», охотился на горе Бурхан-Халдун. В пустынном месте на склоне горы он отдыхал под старым деревом. «Тому, кого уже нет», понравилось это дикое место и высочайший стройный кедр, задевавший за облака. И я услышал такие его слова: «Это место удобно для пастбища дикого оленя и прилично для моего последнего упокоения. Запомните это дерево».
Полководцы кагана, в силу приказа, разыскали на горе указанное место, где рос необычайно высокий кедр. Под ним был опущен в землю гроб с телом Чингисхана.
Постепенно вокруг могилы разросся такой густой и дикий лес, что нельзя было пройти сквозь него и найти место погребения, так что и старые хранители запретного места не укажут к нему дороги.
Эпилог
Глава первая
Здесь прошли монголы
Вы, покрытые снегом горы!
Вы видели, как я сделался рабом неверных?
Как я шел со связанными руками,
Покрывая голову ударами кнута!
Моими слезами не трогается никто.
Одни только горы содрогаются от них.
Из песни хивинского невольника
По широкой дороге, ведущей на восток от великой реки Джейхун, где в течение многих столетий проходили богатые караваны, сразу после монгольского погрома прекратилось движение. Опустели придорожные лавочки и постоялые дворы, и стояли они унылые, без ворот и дверей, выломанных воинами для костров. Завяли неорошаемые большие сады, так как некому было прочищать арыки и проводить воду.
Странным и необычным казался молодой мрачный всадник в иноземном плаще, одиноко ехавший по пыльному пути, где всюду валялись растасканные шакалами человеческие кости. Вороной поджарый конь арабской крови равномерно постукивал копытами, а всадник изредка одобрял его свистом.
– Какая мертвая пустыня! Ни человека, ни верблюда, ни собак! – вздыхал путник. – За весь день только два волка не торопясь пересекли дорогу, точно хозяева этой безмолвной равнины, похожей на бесконечное кладбище… Если так пойдет и дальше, то мой всегда неутомимый конь вместе с хозяином скоро растянется навеки возле этих белых черепов со следами страшных монгольских мечей.
Темная шевелившаяся масса впереди показалась необычной. Конь фыркал, насторожив уши. Всадник подъехал ближе. Несколько больших угрюмых орлов теснились над добычей, лежавшей посреди ослепительно залитой солнцем пыльной дороги.
Всадник свистнул. Тяжело взмахивая огромными крыльями, орлы взлетели и опустились невдалеке на ближайшие бугры. Между свежими дорожными колеями в странном положении, точно в судорожном порыве, лежала девочка в изорванной туркменской одежде. Орлы уже успели испортить ее лицо, еще сохранившее нежные черты.
– Опять монгольская работа! Они хватают детей, держат, не заботясь, потом, натешась, бросают…
Взмахнула плеть, и конь поскакал. Две повозки на высоких скрипучих колесах, перегруженные награбленным скарбом, медленно ехали вперед. На каждой повозке на вещах сидела монголка в мужском лисьем малахае и овчинной шубе и монотонно покрикивала на упряжных быков, равнодушно шагавших в облаке пыли.
Позади повозок ковыляли три полуголых изможденных пленных со связанными за спиной руками и шатавшаяся от слабости женщина. За ними плелась, высунув язык, большая лохматая собака. Монгольский мальчик, лет семи, с двумя косичками над ушами, подгонял пленных, точно пастух, торопивший медленно идущих коров.
– Уррагх, уррагх, муу! (Вперед, вперед, дурной!) – кричал мальчик и поочередно стегал каждого хворостинкой. Одет он был в подоткнутый за пояс ватный халат, содранный со взрослого, на его ногах были просторные сапоги, и, чтобы они не свалились, маленький монгол туго перевязал их под коленями ремешками. С сознанием важности порученной работы мальчик особенно подгонял женщину, которая тащилась только благодаря веревке, протянутой от повозки. Через прорехи желтого платья просвечивалась ее костлявая спина с багровыми рубцами. Женщина причитала:
– Отпустите меня! Я вернусь! Там осталась моя дочь Хабиче… Я сама потащу ее!..
– Какую тебе еще надо дочь? – прервал старый монгол, вынырнувший на сивом коне из тучи пыли. – Сама едва плетется на веревке, а хвалится, что потащит другую клячу!..
Старик стегнул женщину плетью. Она рванулась вперед и упала. Веревка, которой она была привязана, натянулась и поволокла пленницу. Монголка с повозки закричала:
– Что ты, старый пес, жадничаешь? Была бы хорошая овца, я бы взяла ее себе на колени – от овцы хоть мясо и шкура. А какая нам прибыль от этой скотины? Ее дочь уже подохла, вот и она свалилась. А нам ой как далеко еще плестись домой, к родным берегам Керулена!.. Брось ее!
– Не подохнет! Живучая! – хрипел от злости старик. – И эта падаль, и эти три молодца – все у меня дойдут до нашей юрты. Другие наши соседи по двадцать рабов домой гонят, а мы не можем пригнать четверых? Эй вы, скоты, вперед! Уррагх, уррагх!
Монгол стегнул плетью волочившуюся женщину, веревка оборвалась, и рабыня осталась на дороге. Повозки двинулись дальше. Старик придержал своего коня, щелкнул языком и спросил подъехавшего молодого всадника:
– Выживет или не выживет? Купи ее у меня! Дешево продаю, всего за два золотых динара…
– Она и до ночи не доживет! Хочешь два медных дирхема?
– Давай! А то и вправду не доживет! Тогда и этого я не получу… – Монгол засунул за голенище две полученные от всадника медные монеты и рысцой направился догонять свой обоз.
Всадник свернул в сторону и, не оглядываясь, поскакал через высохшее поле…
Впереди выросли белые развалины, причудливые груды обломков, старые стены с проломами и несколько величественных арок. На них еще сохранились разноцветные арабские надписи. Много искусства и мысли было положено зодчими, построившими эти стройные здания, и еще больше труда внесли неведомые рабочие, сложившие из больших квадратных кирпичей и красивые дворцы, и внушительные медресе, и стройные минареты. Монголы все это обратили в покрытые копотью развалины.
– Один бы сноп сухого клевера и несколько лепешек, – шептал всадник, – и тогда мы, проехав еще день, доберемся до зеленых гор, где найдутся и люди, и дружеская беседа возле костра.
Каменные развалины уже близко. Вот под массивной аркой тяжелые ворота, открытые настежь. Двери обиты железом с большими, как тарелки, выпуклыми шляпками гвоздей.
«Знакомые ворота! Когда-то здесь проходили дервиш Хаджи Рахим, крестьянин Курбан-Кызык и мальчик Туган. Теперь Туган вырос, стал искусным воином, но, как бесприютный путник, не находит себе ни хлеба, ни пристанища в благородной Бухаре, раньше столь цветущей и многолюдной».
Под темными воротами гулко прозвучали копыта коня. Впереди метнулась рыжая лисица, легко взлетела на груду мусора и скрылась.
Осторожно ступал конь, пробираясь между обломками мертвого, безмолвного города. Вот главная площадь… Величественные здания окружали раньше это место шумных народных сборищ. Теперь площадь засыпана мусором и посреди белеет скелет лошади. В бирюзовом просторе неба медленно плывут бурые коршуны, распластав неподвижные крылья.
Конь остановился возле каменных ступеней мечети и, фыркая, попятился, поводя ушами. Впереди, на каменной подставке, лежала огромная раскрытая книга Корана с покоробившимися от дождей листами, которые шевелились от ветра.
«По этим каменным ступеням въезжал в мечеть на саврасом коне мрачный владыка монголов, рыжебородый Чингисхан. Здесь он повелел бухарским старикам кормить до отвала его плосколицых воинов. Тогда на площади пылали костры, жарились бараньи туши… До сих пор еще видны на каменных плитах следы костров…»
Туган сошел с коня, разостлал плащ и накрошил сухого хлеба. Он разнуздал коня и присел на ступени, держа конец повода.
За грудой камней что-то зашевелилось. Из-за обломков кирпичей поднялась истощенная женщина. Кутаясь в обрывки платья, она приближалась, протянув руку, и не могла оторвать жадных, горящих глаз от хлебной корки.
Туган дал ей горсть сухарей. Она величественным медленным жестом приняла их, как драгоценность, и, отойдя, опустилась на колени. Она поднесла сухарь к воспаленным губам, но резко опустила руку и стала раскладывать сухари ровными горсточками на каменной плите. Осторожно слизала с руки крошки и крикнула:
– Эй, лисята, эй, пузанчики, ко мне! Не бойтесь! Он наш, он добрый!
Из черного отверстия между каменными плитами показалась сперва одна, потом три взлохмаченные детские головки. Пробираясь между развалинами, цепляясь друг за друга, дети медленно приблизились к женщине. Голые, обожженные солнцем, они были худы как скелеты, только животы их раздулись шарами. Из черной дыры вылезли еще двое детей. Они и не пытались встать, а подползли на четвереньках и уселись, обняв руками свои опухшие животы.
Женщина ударила по рукам тех, кто потянулся к сухарям, и стала по очереди класть детям в рот крошки. Она рассказывала:
– Ворвались они… эти страшные люди, закутанные в овчины… Скакали повсюду на небольших лошадях и забирали все, что замечали…. Они схватили моего мужа – он хотел оградить семью… Они схватили всех моих детей и увезли – не знаю, живы ли они?.. Всадники волокли меня на аркане, держали рабой на потеху всем. Однажды ночью мне удалось скрыться, и я пробралась сюда, в эти развалины… Здесь я не нашла своего дома. Только кучи мусора. Днем бегают ящерицы, ночью воют и подкрадываются шакалы… Около города я встретила этих брошенных монголками детей. Мы вместе искали еду и выкапывали корешки дикого лука… Теперь эти дети стали моими детьми, и мы умрем вместе, а может быть, и выживем…
Туган отдал женщине последние сухари и, ведя в поводу коня, вышел из города.
Туган пробирался все дальше к Самарканду. Он не встречал караванов. Кое-где на полях показывались редкие посевы. Раза два прорысили монгольские всадники. Тогда работавшие поселяне падали как подкошенные и уползали в канавы. Когда облачко пыли, провожавшее монголов, уплывало за холмы, на полях снова подымались напуганные поселяне и принимались вскапывать землю.
Глава вторая
Где шумный город Самарканд?
Через несколько дней Туган остановился на пустынной возвышенности, изрытой могильными буграми. Перед ним зеленела долина реки, где громоздились развалины недавно еще славного Самарканда. Домики с плоскими крышами лепились один около другого, но никакого движения не замечалось в бывшей столице Мавераннагра, где раньше трудились десятки тысяч искусных рабочих.
Поломанные и размытые дождями крепостные стены огибали среднюю часть города. Там сохранилась закоптелая часть высокой мечети, выстроенной последним хорезм-шахом Мухаммедом, и две круглые башни.
Хромой нищий приблизился к Тугану и просунул из отрепьев тощую руку:
– Подай убогому, славный бек-джигит! Да сохранит тебя в битвах Аллах! Да отведет он вражескую стрелу от твоего храброго сердца!
– Где же город? Где блестящая столица султанов и шахов? Где важные купцы, где веселый шум молотков в мастерских? – говорил Туган, рассуждая больше с самим собой, чем с нищим.
– Всего этого больше нет! – сказал нищий. – Ведь тут прошли монголы! Разве они что-нибудь оставят? Ты спрашиваешь, куда девался город? Одну часть людей вырезали безжалостные всадники, другую часть угнали они в свои далекие степи, остальные жители бежали в скалистые горы, где многие уже погибли…
– Долго ли беглецы будут скитаться?
– Туда за городом, выше по реке, уже понемногу сходятся люди и строят себе хижины из хвороста и глины. Но живут они всегда в страхе: монголы могут вернуться каждый день, забрать кого хотят и утащить с собой на арканах… Да сохранит тебя Аллах за твою щедрость!
– А что это за башня в середине города?
– Заворачивай коня подальше от этих башен! Там тюрьма! Монгольские ханы уже завели тюрьму в мертвом городе. При ней живут монгольские палачи, они железными палками разбивают головы осужденных. Я расскажу тебе, как они это делают…
Туган, не слушая, спустился вниз по косогору. Пробравшись между развалинами города, Туган подъехал к крепости, где возвышались две старые башни, мрачные и безмолвные. Вдоль стены на земле сидели унылые родственники заключенных. Часовые с копьями сторожили у ворот. Оседланные кони дремали, привязанные к столбам.
– Ты откуда? Отъезжай! – крикнул часовой.
– У меня дело к смотрителю тюрьмы, – сказал Туган.
– Ты по ней стосковался?
– Может быть, если в башне сидит мой брат.
– У нас в тюрьме немало разбойников. Но долго они не засиживаются: их приводят на площадку перед рвом и стукают по темени железной булавой. Поищи там, во рву, – может быть, найдешь тело брата. Как звали его?
– Он дервиш и пишет книги, Хаджи Рахим Багдади.
– Длинноволосый безумный дервиш? Такой еще жив! Мы его зовем «дивона«(юродивый). Посажен надолго…
– «Навеки и до смерти»?
– Я слишком с тобой разболтался… Привяжи коня и ступай во двор. Спросишь начальника тюрьмы. Его дом стоит там же. Около двери на крюке повешен кувшин. Не забудь положить в этот кувшин не меньше шести дирхемов. Тогда начальник будет тебя слушать…
Туган привязал коня и вошел в ворота. Начальник тюрьмы стоял на террасе дома в красном ватном халате и зеленых туфлях на босу ногу. Полуголый тощий повар, звеня железной цепью на ногах, рубил сечкой в деревянной миске баранину для кебаба. Конец седой бороды начальника, его ногти и ладони были выкрашены красной хенной. Камышовой тростью он ударял повара по плечу и приговаривал:
– Подбавь перцу! Не ленись! Так! Полей гранатовым соком!
Туган заметил подвешенный у двери глиняный кувшин и опустил в него десять медных дирхемов. Начальник мрачным взглядом уставился на Тугана.
– Я мусульманский воин из отряда Субудай-багатура. С его разрешения еду разыскивать родных. Вот моя пайцза! – Туган достал висевшую у него на шнурке дощечку с вырезанной надписью и рисунком птицы.
Начальник повертел пайцзу и возвратил ее Тугану.
– Что тебя привело в этот дом отверженных?
– Я ищу родственника, дервиша Хаджи Рахима аль Багдади. Нет ли такого?
– Да проклянет его Аллах и да сохранит нас, меня и тебя, от сомнения и знакомства с ним!
– За что его посадили? Я знал его человеком праведным.
– Хорош праведник! Он посажен по требованию святейшего шейх-уль-ислама и достойнейших имамов за равнодушие к священным книгам, за дерзкое вольнодумство и за то, что в разговоре он никогда не упоминал имени Аллаха всевышнего. Гибелью стал его конец!.. Огонь будет его жилищем!.. Туда ему и дорога!
Туган подумал и сказал:
– Обвинения ему предъявлены тяжкие, но, может быть, ты все же позволишь мне как-нибудь облегчить его судьбу?
– Не старайся напрасно! Ему сохранили жизнь только по требованию Махмуд-Ялвача, великого визиря у могучего владыки нашей страны, хана Джагатая. Дервиша не выпустят, прежде чем он не напишет книгу о жизни и походах Потрясателя вселенной Чингисхана.
– А когда Хаджи Рахим окончит свои записки, его выпустят?
– Чего захотел! Даже если он раскается в своих прегрешениях, его выведут из тюрьмы только для того, чтобы перед толпой на площади ему отрезать язык и руки. Вот почему «дивона «уже два года пишет книгу и будет писать еще лет тридцать, чтобы отдалить день своей гибели.
Туган сказал:
– Так как Хаджи Рахим был моим благодетелем, научил меня читать и писать по-арабски и кормил меня, когда я умирал от голода, я готов на богоугодные дела пожертвовать мой единственный золотой динар… – Туган показал золотую монету. – А ты, великий начальник, прояви милость к обреченному на гибель и позволь мне повидать Хаджи Рахима.
– Дай мне золотой динар и ступай в следующий двор. Там ты можешь любоваться сколько захочешь своим сумасшедшим «дивоной».
Туган положил золотую монету в выкрашенную красной хенной ладонь начальника тюрьмы и прошел в каменные ворота.
Глава третья
В железной клетке
В глубине узкого дворика в стене темнело квадратное отверстие с железной решеткой. Там в груде тряпок копошилось что-то темное.
Около клети прижалась к стене тонкая фигура, завернутая в длинную, до земли, черную шаль, обычную у женщин бродячего племени люли.
Туган осторожно подошел. Женщина повернула голову. Знакомые черты поразили его: то же смуглое золотистое лицо, те же карие пытливые глаза, но исчезла прежняя беззаботность. Метнув пристальный взгляд, женщина отвернулась. Сомнений нет – это была Бент-Занкиджа!
Туган подошел ближе, вглядываясь внутрь клетки. В ней заключенный мог с трудом сидеть согнувшись. Из темноты показались косматая грива черных вьющихся волос и горящие, впивающиеся глаза. Несмотря на страшную перемену в исхудавшем лице, Туган не мог не узнать Хаджи Рахима. Дервиш подполз к прутьям клетки и прижался к ним волосатым лицом.
– Ты пришел вовремя, младший мой брат! – хрипел он. – Подойди ближе, Туган, и выслушай мои последние желания. Злобные имамы хотят сгноить меня в клетке и для устрашения толпы обстричь мне уши и разрубить на части… Но разве могут они убить свободную мысль, задушить мою пылающую ненависть?.. Теперь я написал все, что они хотели, но, прочтя мои записки, они сожгут на костре и мои записки, и меня… Ведь я не расхваливал, как они, краснобородого Чингисхана и не сочинял хвалебных медовых песен татарским поработителям Хорезма, толстокожим убийцам женщин и детей… Я смело написал правду о том, что видели мои глаза… Я сделал все, что мог, теперь пришел мой последний день разлуки. Похороните меня под старым платаном на берегу Салара… Мой учитель Абу-Али Ибн-Сина был величайший мудрец, а гонимый тупыми злобными имамами, он умер в тюрьме на гнилой соломе… Он знал все тайны вселенной, но не знал одной: как спастись от смерти!..
Туган говорил тихо:
– Помнишь ли, чему ты меня учил в пустыне, когда мы с тобой были связаны веревками и над нами был занесен меч грозного «черного всадника», Кара-Кончара? Не ты ли тогда говорил: «Подожди унывать, ночь длинна и еще не кончилась!»? А теперь я тебе говорю то же самое: «Подожди унывать, ночь даже не началась!»
Хаджи Рахим быстро приподнялся, точно силы вернулись к нему. Туган продолжал тихо, вполголоса, стараясь убедить:
– Слушай, старший брат мой, и сделай то, что я скажу. Я дам тебе три черных шарика, и ты их проглотишь. Тогда ты будешь неподвижен, как мертвец, перестанешь чувствовать боль и увидишь сон, будто ты перелетел через горы в долину прохладных напитков и благоухающих цветов… Там пасутся белые как снег кони и поют прекрасными голосами золотые птицы… И там во сне ты встретишь снова девушку, которую любил в шестнадцать лет…
– А потом, проснувшись, я снова буду грызть железные прутья? Мне не надо такого сна!
– Подожди и слушай дальше! Пока тебе пригрезится горная долина, где ты будешь наслаждаться неомрачаемым забвением, я объясню твоим тюремщикам, что ты умер и твое тело надо предать земле. Тогда тюремщики раскроют клетку, подцепят крюком твое тело и поволокут в яму казненных. Вытерпи это, как бы ни было больно, не закричи и не плачь! Иначе тебе разобьют железной палкой голову… Когда же ты будешь лежать в яме среди трупов и в полночь подползут шакалы, чтобы грызть твои ноги, я буду ждать вместе с тремя воинами. Мы завернем тебя в плащ и быстро унесемся за город в безлюдное место… Там разум вернется в твое тело, я посажу тебя на коня, и ты уедешь на запад или на восток, где начнешь новую жизнь…
– Да, ты правильно сказал: ночь еще не кончилась!.. Я готов отправиться в долину белых коней!.. Дай скорее целебные шарики! – И Хаджи Рахим протянул руку, черную и жесткую, как лапа беркута.
Туган достал из цветного мешочка три черных шарика и передал Хаджи Рахиму. Тот, не колеблясь, их проглотил. Он начал что-то шептать, все неразборчивее и тише, покачнулся и свалился на бок.
К клетке подошел стражник с копьем.
– Мой начальник приказал дольше не оставаться возле отверженного преступника!
– Заключенный не нуждается в милости твоего строгого начальника: он умер!
Стражник недоверчиво просунул в клетку копье и кольнул лежавшего дервиша.
– Не кричит? Не ворочается? Видно, в самом деле умер!.. Теперь тело безумного «дивоны «будет выброшено в яму… Если захотите его похоронить, поторопитесь это сделать сегодня же ночью. К утру собаки и шакалы изгрызут покойника так, что вы и костей его не соберете… Спасибо за щедрость! Всем нам когда-нибудь придется умереть!..
Глава четвертая
Последняя страница книги