Конец лета, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), северные отроги гор Демуа
— Пусти… — бросила Серва брату, башней стоявшему рядом под ветром.
Сорвил как всегда колебался. Ему хотелось держать её, ощущать в своих руках тонкое тело, о котором никогда не переставало помышлять его сердце, даже когда от гнева сводило челюсть и гудело в ушах. Ибо, не взирая на всю силу ненависти, которую он испытывал, похоть отказывалась оставить его в покое.
Всё всегда происходило одинаково. И понимание придет к нему не раньше, чем сцепившиеся в его душе псы разорвут её на более вдохновляющие части. Он считал свой путь чистым. Он, нариндар, наречённый Цоронгой ассасин Сотни. Сама Матерь Рождения помазала его, скрывая от противного естеству взгляда Анасуримборов, снабдила подходящим оружием, даже возвела в необходимый ему высокий чин. Но проклят он или нет, собственная Судьба беспощадно приближалась к нему. И явилось посольство нелюдей, доставившее условия их союза с Великой Ордалией, и псы с радостью всадили свои зубы в его сердце. Она сама сказала ему: он должен стать заложником Иштеребинта и находиться в плену вместе с Сервой и ее старшим братом Моэнгхусом.
Сорвил обнаружил, что его перебросили в несколько магических прыжков — через руины древней Куниюрии вместе с дочерью убийцы его отца, и с каждым новым полетом он все более увлекался ею. И думал даже, что может полюбить её, позволял себе придумывать другое будущее, в котором погибал он, а не её отец…
Для того лишь, чтобы застать её, дрожащую в руках этого рослого воина, приходившегося ей братом.
— Лошадиный король… пора идти.
Ненависть заставила Сорвила помедлить, однако он покорился, надеясь на убежище, надеясь на Неё. И поэтому обхватил правой рукой её талию, и тепло её тела показалось ему жаром извлеченного из огня утюга. Над ропотом мыслей свирелью пел её голос. Вращались стороны света, как всегда вращались они, блестели словно осколки стекла, подброшенные в белую высь, к солнцу, и он распутывал, как распутывал по обыкновению, от сердцевины наружу, собственную сущность, поблескивавшую на горизонте как далекое зеркало.
Так они пересекли горы Демуа. Сорвил, притворный Уверовавший король, и безумные дети Святого Аспект-Императора, перепрыгивали со склона на склон, кожей и нервами ощущая живительный холод, надрывая легкие неизмеримо колким воздухом — с вершины на новую утомительную вершину, всегда возвышавшуюся над краем пустоты. Весь мир казался подброшенным к небу, земля загибалась и нависала, ободранная от всех покровов со всеми своими обрывами и заснеженными ущельями. Он брел рядом с ними, онемевшими пальцами обнимая себя за плечи, удерживая в себе то тепло, которое могло создать его нутро, стараясь не позволять себе дрожать от холода, чтобы не упасть от этого в снег. И он обнаружил, что не может более различать свои ужасы, вздымающиеся к небу и опускающиеся долу головокружительные утесы, и груз своего сердца.
Он взирал в суровую пустоту, ненависть вращалась в нем как подброшенная монета, и видел, как ветры обдирают ближайшие вершины, в бесконечном движении унося снег на восток. Он ощущал их кровосмесительное стремление друг к другу, малышка Серва и рослый Моэнгхус, разгоряченные кровью и жизнью, бредущие возле тех же что он пропастей и обрывов…и желал им смерти.
И всего-то надо — толкнуть, думал он. Всего лишь толкнуть, и он сможет спокойно умереть здесь, отдав наружу собственное тепло, излив его в окружающую пустоту. Короткая паника, треск костей. Последний вздох.
И никто, никогда и ничего не узнает.
A потом, один только магический прыжок, и он исчез, этот мир камня, льда и разверзшихся пропастей. Они вновь оказались в лесу, на ровной земле, среди зарослей и террас, в месте, где стоя не боишься упасть.
Высота укоротила деревья, щебень проредил кусты и травы. По расщелинам с оставшихся позади гор ниспадали ручьи, их холодная вода сводила пальцы, от неё ныли зубы. Все трое посидели молча какое-то время, наслаждаясь теплым и ласковым воздухом. Серва придремала, опустив голову на изгиб руки. Моэнгхус делил свое внимание между пейзажем и собственными пальцами. Сорвил смотрел вдаль, изучая, как закорючки горных вершин превращаются в умиротворенный горизонт.
— Что твои люди знают об Инъйор-Нийасе? — наконец спросила Серва.
Голос её, он понял, всегда нисходил к нему и никогда не вырывался наружу.
Ничего не ответив, он повернулся лицом к западу, чтобы избавить себя от жестокого веселья, плясавшего в её взгляде. И решил, что еще больше ненавидит её под лучами солнца.
— Отец, — продолжила она, — говорит, что видит в этом урок, что в вымирании упырей нужно видеть знак того, что может угаснуть и само человечество.
Он смотрел вдаль, пользуясь недолгой передышкой. Он не мог смотреть на Анасуримборов без стыда, не мог уснуть, не представив себе их соединение. Только повернувшись к ним спиной, он мог обратиться к тем думам, что позволяли ему дышать. Ведь он нариндар, орудие жуткой Матери Рождения. Ведь он тот нож, что уничтожит их демонического отца и предаст гибели его детей. Тот самый нож!
Он даже начал молиться Ей во время коротких страж перед сном.
Отпусти им, Матерь…
То, что он видел, было преступлением — в этом он сомнений не имел. Инцест считался смертным грехом у всех народов, у всех великих домов — даже у Анасуримборов, которым приходилось более всех прочих ублажать толпу. Они боялись, Сорвил понемногу осознал это. Они боялись, что их отец узнает об их преступлении по его лицу…
Однако, рассудил он, они боялись еще и того, что он может увидеть на их собственных лицах. Только этот страх, понимал Сорвил, сохранял его до сих пор в живых. Он не имел представления о том, что они могут или не могут скрыть, однако знал, что убийство — не мелочь даже для подобных им. Может быть, они слишком полагались на свою способность обманывать своего проклятого отца. Убийство человека — не шутка… такой поступок оставляет жуткий след в любой душе. Посему они решили согрешить в песке, прогнать его прочь, предоставить дебрям возможность совершить то, чего не решались сделать сами, позволить скитаниям унести с их душ след, оставленный виной.
А пока они дразнили его, смеялись над ним и мучили. Устраивали игры — бесконечные игры! — только ради того, чтобы посрамить, чтобы вывести из себя! На горах Демуа, а теперь на пороге сказочного Иштеребинта, последней из великих нелюдских Обителей.
Время их было на исходе.
— Мир этот прежде принадлежал нелюдям, — говорила она, — а теперь принадлежит людям…тебе, Сорвил. Он ощущал на себе ее бесстыдный взгляд. — Какую судьбу ты изберешь?
Дыхание ветра вдруг пошевелило траву.
— Это легко сказать, – проговорил Моэнгхус, со вздохом вставая. Нагнулся, выбирая сосновые иголки из гетр. Схватил Сорвила за плечи двумя готовыми к бою руками, тряхнул с полным издевки дружелюбием. — Кровавую конечно.
Сорвил вырвался из его хватки, ударил в лицо — и промахнулся. Имперский принц шагнул вперед и нанес свой удар — достаточно сильный для того, чтобы ноги под ним сплелись как брошенная веревка. Повалившись спиной на землю, Сорвил разбил локоть о гранитную глыбу. Боль молнией пронзила его руку, обездвижив ее.
— Что? — Рыкнул Моэнгхус. — Почему ты упрямишься? Беги, мальчишка, — Беги!
— Ты на-назвал меня проклятым! — Вскричал Сорвил. — Меня?
— Я назвал тебя несчастным. Слабаком.
— Тогда скажи мне! Где горят кровосмесители? Какую часть ада ваш святой отец уготовал для вас обоих!
Волчья улыбка, небрежное движение плеч. — Ту, где твой отец воет как беременная вдова…
Откуда приходит сила в слова? Как простое дыхание, звук могут исторгнуть ритм из сердец, превратить в камень кости?
—Поди! — крикнула Серва своему брату. — Юс вирил онпара ти…
Несмотря на предупреждение, прозвучавшее в её голосе, Моэнгхус расхохотался. Бросив на Сорвила яростный взгляд, он плюнул, повернулся, направился вниз по склону. Сорвил следил за игрой света теней на его удаляющейся спине, ощущая что сердце его превратилось в треснувший и остывший котелoк.
Он повернулся к свайальской ведьме, взиравшей на него с пристальностью, способной посрамить обоих мужчин. Из презрения он позволил ей глазеть на себя. Солнце играло в её волосах.
— Как? — Спросила она, наконец.
— Что как?
— Как ты можешь… всё еще любить нас?
Сорвил потупился, подумал о Порспариане, своем мертвом рабе, растиравшем грязь и плевок Ятвер по его лицу. Именно это видит она, осознал он, плевок Богини, магию, являющуюся не магией, а чудом. Они поддевали, насмешничали, подстрекали, и, тем не менее, видели только то, что видел их жуткий отец: обожание, подобающее заудунианскому Уверовавшему королю. Ненависть пронизывала его сердце, сковывала самое его существо, однако эта ведьма видела только плотское желание.
— Но я презираю тебя, — ответил он, в упор посмотрев на нее.
Она не отводила свой взгляд еще несколько сердцебиений.
— Нет, Сорвил. Ты ошибаешься.
И словно услышав одно и то же неизреченное слово, оба они посмотрели на прогалину, на точки медленно скользившего над ней цветочного пуха.
Намерения, обещания, угрозы. Произнесенные шепотом они придавали силу сердцу.
И пусть никто не слышит. Никто, кроме Богини.
Отпусти им, Матерь. Даруй их мне.
Стыд — великая сила. Еще пребывая в чреве, мы ежимся под яростным взглядом отца, стараемся избежать полного ужаса взгляда матери. Еще до первого вздоха, первого писка мы знаем насмешки, от которых будем бежать, знаем алхимию более тонкого осмеяния, и тот образ, в котором оно обитает в нас, в нашей плоти, в виде пузыриков отчаяния, превращающих в пену наше сердце, наши конечности. Боль можно удержать зубами, ярость во лбу, в глазах, но позор занимает нас целиком, наполняя собой нашу съежившуюся кожу.
Ослабляя своим пробуждением.
Часть стоявшей перед Сорвилом дилеммы крылась в промежутках между магическими прыжками, в том, как часто он обнаруживал, что наблюдает за ней, пока она дремала, чтобы восстановить силы. Во время сна она становилась другой, бормотала от страха, кряхтела от усталости, вскрикивала от темного ужаса. Эскелес также нес в себе проклятие Снов, также бесконечно страдал, когда спал. Однако, пробудившись, он никогда не выглядел столь же безмятежно как Серва. Его ночные горести ни в коем случае не противоречили озаренной солнцем человечности. Сорвил не мог слышать всхлипывания и рыдания Сервы без того чтобы не проглотить своего рода комок в горле.
Когда она спала, казалось, что он видит её такой, какой она могла бы быть, если отбросить вуали, сотканные её дарованиями и статусом. Видит, какой она станет, когда он будет силен, а она слаба.
После того, как она проснулась, они совершили последний магический прыжок со склонов Демуа на холм, представлявший собой чудовищный каменный пень или столп, обрубленный у основания. Прогалины заплетал плющ. Ветви огромных дубов и вязов казались стропилами, поддерживавшими полумрак, корни их разделяли каменные блоки. Заросли мха чавкали под ногами. Корни слоновьими хоботами пересекали рытвины, которыми необъяснимо изобиловал рельеф, покрытый кольцами сладкого мха. В воздухе стоял запах сладостной гнили. Рассеянный свет наполняли прожилки теней, словно бы отражавшихся от неспокойных вод.
— Я не помню этого места, — сказала шедшая первой Серва.
— Наконец-то, — проворчал Моэнгхус, — мы получим возможность насладиться смертью и гибелью без нотаций.
Птичья песнь звучала над зелеными высотами. Сорвил прищурился: сквозь полог листвы пробилось солнце.
— Упыри старее старых — обратилась она к сырой низине. — И клянусь, даже они забыли…
— Но сделались ли они от этого счастливы? — вопросил её брат. — Или просто до сих пор пребывают в растерянности?
Ветвящаяся тень, похожая на толстую черную жилу, потянулась от его груди на лицо. Солнечный свет рассыпался тысячью белых кружков на краю его нимилевых лат. Сорвил успел заметить, что имперский принц часто бывал таким до того, как погрузился в нынешнюю меланхолию. Беззаботным. Саркастичным — словно человек, возвращающийся к какому-то презренному делу.
Серва остановилась между двух массивных каменных глыб, провела ладонью по покрывшейся коркой и изъеденной ямками поверхности, вдоль трещин столь же заглаженных как океанская галька. Она шла в своей обычной манере, одновременно беззаботной и внимательной, жёсткой в восприятии душ, абсолютно уверенных в её власти. И оттого казалась неумолимой.
— Камень этот сохранил печать древнего удара… пятно… заплесневелое и едва заметное, я такого ещё не видала.
Впрочем, неумолимой она казалась всегда, вне зависимости от того, что делала.
— Пусть мертвое останется мертвым, — пробормотал её брат.
Музыкальные нотки её голоса чуть заглушила выступающая от камня зелень.
— От того, что забыто стеной не отгородишься…
Белоглазый воин ухмыльнулся, глянув прямо на Сорвила. — Она всегда была любимицей отца.
Сорвил посмотрел вниз, на ободранные и испачканные костяшки пальцев.
— А кто был любимцем Харвила? — С насмешкой в голосе продолжил имперский принц.
Из глубины мшистого древесного полумрака донесся голос Сервы. — Это место было заброшено еще до падения Ковчега
— Я был его единственным сыном, —ответил Сорвил, наконец посмотрев на черноволосого Анасуримбора.
Есть темное понимание между мужчинами, очертания которого можно различить только в отсутствии женщин — в отсутствии света. Есть такая манера, взгляд, интонация, которые способны различить только мужчины, и она в одной и той же мере доступна братьям и явившимся из-за моря врагам. Она не требует развернутых знамен и свирепого рыка, хватает мгновения одиночества проскочившего между обеими мужским душами, движения воздуха между ними, совместного восприятия всех убийств, сделавших возможной жизнь обоих.
— Да, — продолжил Моэнгхус с железом в голосе. — Я слышал, что об этом говорили в Сакарпе.
Сорвил скорее облизал свои губы, чем вздохнул. — О чем говорили?
— О том, как добрый Харвил расточил свое семя на твою мать.
Их разделял один короткий вздох, втягивающий в легкие одного то, что выдыхал другой.
— Говорят, что её чрево… — продолжил имперский принц, — уже омертвело до этого…
Туман поднимался в плоти младшего из двоих мужчин, охлаждая его кожу от внутреннего жара.
— Что это здесь происходит? — Поинтересовалась Серва, появившаяся из-за чудовищного в своей толщине дубового ствола. Мужчины не были удивлены. Ничто не могло избежать её внимания.
— Полюбуйся на него, сестра… — проговорил Моэнгхус, не отрывая взгляда от Сорвила. — разве ты не замечаешь ненависти…
Пауза. — Я вижу только то, что видела все…
— Он держится за рукоятку меча! Того гляди достанет его!
— Брат… мы уже говорили об этом.
О чем же они говорили?
— А если он, не сходя с места, проткнет меня! — Вскричал Моэнгхус. — Тогда поверишь?
— В сердце человека не бывает единства! Ты знаешь это. И знаешь…
— Он! Ненавидит! Посмотри на не…!
— Тебе известно, что мое зрение всегда проникает глубже твоего! — Вскричала свайяльская гранд-дама.
— Ну да! — Возвышавшийся над обоими спутниками имперский принц сплюнул и развернулся на месте.
Сорвил застыл на месте, ярость его не столько притупилась, сколько рассыпалась гравием в недоумении. Он посмотрел на широкую спину Моэнгхуса, которая, покачиваясь, удалялась в чередующихся полосках света и тени.
— Это безумие! — Со злостью бросил молодой человек. — Вы оба безумны!
— Может быть чем-то взбешены, — проговорила Серва.
Повернувшись к ней, он увидел то же, что и всегда невозмутимое выражение.
— Неужели я такая загадка? — огрызнулся он.
Она стояла на наклонившемся камне, поверхность которого обросла черно-зеленым мхом, а бока затянул белый лишайник. И казалась потому выше его… и могущественней. Одинокое копье солнечного света ударяло в лицо Сервы, заставляло её светиться как их проклятый отец.
— Ты любишь меня… — проговорила она голосом столь же невозмутимым, как и её взгляд.
Ярость сорвалась в нем, как если он был катапультой, а её голос спусковым крючком.
— Я считаю тебя шлюхой и кровосмесительницей!
Она вздрогнула, восхитив тем самым какую-то злобную часть его.
Однако ответ Сервы не замедлил пролиться жидким светом из её уст, сгуститься светлым паром из окружающего сумрака.
— Каур’силайир мухирил…
Сорвил отшатнулся назад, сперва от изумления, потом от сочленений охватывавшего его света. Ступни его колотили по воздуху. Его отбросило назад, притиснуло к морщинистому стволу огромного дуба. Голос Сервы налетал на него со всех сторон, как если он был листом, потерявшимся в буре воли этой женщины. Злой и враждебный свет сверкал из её глаз, немногим уступая в яркости солнцу. Черный перламутр обрамлял фигуру… черный, змеившийся, ветвившийся, словно бы разыскивая трещины, проникавшие в самую ткань бытия. Волосы её разметались золотыми воинственными соколами.
И она нависла над ним, не столько преодолев, сколько прорезав разделявшее их расстояние… схватила его за плечи, воспламенив его кожу своим пламенем, высосав весь воздух из его груди своей пустотой, придавливая его тяжестью гор, принуждая, требуя…
— Что ты скрываешь?
Губы её раскрылись около поверхности солнца.
Слова его восстали из черных недр, отвечая на её требование.
— Ничего…
Не с трудом, свободно.
— Почему ты любишь нас?
— Потому что ненавижу то, что вы ненавидите… И невесомо, словно в курительном дыму. — Потому что верю…
Вздохом, как после поцелуя.
Черная тушь залила и закрыла все вокруг, скрыв за собой жилистый лес и воздушную сферу. Осталась она одна, титаническая фигура, и глаза блистают как Гвоздь Небес.
— Можешь ли ты не видеть наше презрение
Слова, будто обращенные другу
— Да.
Она наклонилась вперед, гнев воплощенный и воплощенный ужас, разбрызгивая его краской по коре.
— Не думаю.
Он запрокинул голову в полнейшем ужасе, он мог лишь взирать вдоль своего запрокинутого лица на её жуткую сторону, мог только простонать свою жалобу, прорыдать свой позор. Пролилась вода его тела, горячая словно кровь. Нутро.
И с каким-то ударом сердца исчезло все.
Её чары. Его честь.
— Почему? — Кричала она. — Почему тебе надо любить нас? Почему?
Дрожь колотила его, крутила как ветер. Он обмарался…
— Неужели ты не видишь, что мы — чудовища!
Испачкался. Он заметил некую неуверенность, даже ранимость в её сердце… Страх?
Трепетное ожидание… чего…
Вонь собственного малодушия уже окружала его…
Доказательство.
Первое рыдание, исторгнутое из его груди эфирным кулаком. — К-кто? — закашлялся он, ухмыляясь в безумии. Падение, сокрушительный удар, внутри и извне. И теперь все, конец.
Конец всему.
Он теряет все. Харвила, своего младшего брата, теплую руку его в своей мозолистой ладони. Теряет свое наследство, свой народ. Образ его сразу крив и непристоен. Теряет то бдение рядом с Цоронгой в меркнущем свете, когда они слушали Оботегву, забывая дышать. Сверкающую расселину. Теряет видение шранколикой Богини, выковыривавшей когтем грязь из своего лона. И бахвальство — этот звериный жар! Вой, сделавшийся невыносимым. Крик Порспариана, бросившегося горлом на копье. И припадок блаженства! Свирепого от… напряженного от… раздёленного. И то как он съеживался и молил, охватив Эскелеса, когда их окружила жуткая масса нечеловеческих лиц.
Потоки горячего семени, просачивающиеся через тиски его стыда. Его отец, машущий руками как сердитый гусь — в огне.
Его мать — серая как камень.
Его семя! Его народ! Запах дерьма… дерьма…дерьма…
Убью-позволь-мне-убить…
Он стоял на коленях, согнувшись вперед, раскачиваясь, словно собираясь извергнуть блевотину. И не понимал почти ничего, совсем ничего из происходящего — да вообще ничего. Рыдания, исходившие из его груди, ему не принадлежали. Более не принадлежали…
Доказательство.
Она смотрела на него сверху вниз, холодная и безразличная.
— Кто? — промычал он дрогнувшим голосом.
— Люби нас… — проговорила она, отворачиваясь от жалкого зрелища. — Если должен.
Он скрючился под могучим дубом, припав к его жестокой коре, все более и более заворачиваясь в неразборчивое рычание. Однако голос её все теребил и теребил его…
Я подчинила его!
Смятение.
Что еще ты хочешь, чтобы я сделала? То, чем я покоряла упырей, сработает и на нем. Он любит нас.
Голос её брата трудно было разобрать за тем рычанием, в которое он был погружен.
Отец недооценил глубину его раны.
Она не значила ничего — чистота её проклятого голоса.
Наш отец ошибается во много большем, чем ведомо тебе… Мир превосходит его, как и нас, как и всех остальных…
Он ничего этого не понял…
Он просто переносит битву в большие глубины.
Мир раскачивался и плыл по спиралям, теплый и медленный.
Лицо мое под твоим лицом… замолчи и увидишь…
Мать напевала и гладила его. Омывала собственными руками.
Шшш …
Шшш, мой милый.
— Мама?
Вечность обитает внутри тебя. Сила, неотличимая от того, что происходит…
— Я безумен? — спрашивает он.
Безумен…
И очень свят.
— С квуйя, — говорила Серва, — нельзя позволять себе вольностей.
Сорвил сидел, и, не обращая внимания на обрыв прямо перед собой, взирал на запад опухшими глазами. После пережитого позора и унижения, пока она спала, а угрюмый Моэнгхус бродил по внутреннему островку, он заполз в наполненную водой рытвину и отмылся. Должно быть, целую стражу он плавал над древней черной водой, онемев от холода, прислушиваясь к хлюпанью собственных движений, звуку собственного дыхания. Ни одна мысль не посетила его. Теперь, с мокрыми волосами, в промокших насквозь штанах, он тупо взирал на видневшийся вдалеке пункт их назначения. Он торчал над ровной стороной горизонта — силуэт, лишь чуть более темный, чем фиолетовое небо над ним: гора, севшая на мель посреди вырезанной в камне равнины.
Иштеребинт. Последнее прибежище упырей.
В молодости нелюди снились ему, как и любому сыну Сакарпа. Жрецы называли их нечеловеками, Ложными Людьми, оскорбившими богов похищением их совершенного облика, соединением мужского и женского, и — что самое отвратительное — похищением секрета бессмертия. В частности, один из жрецов Гиргаллы, Скутса Старший, находил удовольствие в том, что потчевал детей описанием злобных прегрешений нелюдей после падения Храма. Он извлекал на свет древние свитки, и зачитывал их сперва на древних диалектах, а затем в красочном и зловещем переводе. И нелюди становились выходцами из Писания, непристойными во всем том, в чем они превосходили людей, и притом, каким–то недоступным людям образом, принадлежавшими к дикому и темному миру… расой, рожденной в одной из самых черных, самых первобытных окраин, хранящей в себе злобу, сулящую им пламя до конца вечности.
— Наделенные душами шранки, — объявил однажды Скутса в порыве беспомощного отвращения. — Одно лишь постоянство в заблуждениях можно зачесть им за достоинство!
И ужас, потрескивавший в его голосе, становился угольками, разжигавшими ещё более пламенные сны.
И теперь он сидел, унылый и озябший, вглядываясь в призрак Последней Обители, пока Серва объясняла, что последнюю часть пути им предстоит пройти пешком.
— Вы забываете о плате, которую приходится платить мне. Если мы окажемся там прыжком, я буду слишком слаба и не смогу защитить вас.
— Тогда переправь нас на тот лесистый холм, — предложил Моэнгхус. — Мы можем оставаться на нем до тех пор, пока ты не возобновишь свои силы. Уверен, что до той Горы остается еще две стражи.
— А если заметят мои Напевы? Ты рискнешь всем, чтобы не утруждать свои ноги?
— Это кратчайший путь, сестра.
Они спустились вниз с окружавших их утесов, и направились на северо-восток по лесам, изобиловавшим столпами, рытвинами и гнилыми в еще большей степени, чем те, что остались на Безымянном. Время от времени им попадались стволы колоссальных вязов, мертвых и обветшавших, поднимавшихся на немыслимые высоты, кора мешковиной свисала с оголенной, похожей на кость, древесины. Серва и её брат помалкивали, даже проходя под исполинскими обломившимися ветвями.
Герои были его судьбой, взросление — чередой побед, но не унижений. С удивлением, присущим всем деградировавшим людям, Сорвил обнаружил, что его ожидает особое положение, что и для опустившихся определено положенное место. Он был из тех, кто следовал, тем, кого избегали. Он не принадлежал к тем, с кем говорили…в нем видели объект порицания и насмешки, комедийный персонаж. Удивительно было то, что ему не требовалось даже задумываться, чтобы осознать это, ибо знание это всегда обитало в нем. Оскорбленные души не нужны миру.
Замедлив шаг, Моэнгхус приблизился к нему, никоим образом не обнаруживая своих намерений, оставаясь на известном расстоянии. В подобных ситуациях полагалось первой заговорить душе заблудшей.
— Что она сделала со мной? — наконец спросил Сорвил, наблюдая за пятнами света и тени, рябившими на плечах и дорожном мешке Сервы, шедшей шагов на двадцать впереди них.
— Это был Напев Принуждения, — ответил его спутник после некоторого раздумья.
Призраки недавнего переживания еще тревожили его нутро.
— Но… как смо…
— Как смогла она заставить тебя обоссать собственные штаны? — Резаное из камня лицо посмотрело на него сверху вниз, не с презрением, с любопытством. В этих бело-голубых глазах было что-то не от мира сего…
Глаза скюльвенда, так сказал ему Цоронга.
— Да.
Имперский принц задумчиво выпятил губы и посмотрел вперед. Последовав направлению его взгляда Сорвил узрел её лицо, повернувшееся словно раковина в волне. Она услышала их — за птичьими песнями, шелестом ветвей под ветром. Это он знал.
— А как голод заставляет тебя есть? — Спросил Моэнгхус, все еще смотря ей вслед.
Ту ночь они спали под мертвыми вязами, и только далекий ночной вой горных волков отмечал пройденные ими лиги. А наутро пошли лесными галереями, столь плотными, что они казались тоннелями; им редко удавалось увидеть небо, не говоря уже о том, чтобы определить сколько они прошли. Гиолаль, так звалась эта земля, прославленные и заповедные охотничьи угодья Инъйори Ишрой. В пути они в основном молчали. Сорвил шел, ни о чем не думая, ступая так, как будто был из стекла и опасался разбиться. И когда, наконец, посмел задуматься, образы предшествовавшего дня посыпались на него, вселяя судороги позора и унижения, и он не мог заняться ничем другим, кроме обдумывания нелепых и вздорных схем будущей мести. Но даже тогда в душе его сумело зародиться чувство… знание того, что действиями имперских отпрысков руководит нечто большее, чем кровосмесительная любовная связь.
Ему даже пришло в голову, что ему было назначено застать их в любовных объятьях…
День уже почти выбился из сил, когда они, наконец, оказались на гребне хребта, с которого открывался вид. Сорвил взобрался на груду огромных валунов, северная сторона которых обросла лишайником. Они словно совершили новый магический прыжок — таким неожиданным оказался вид.
Иштеребинт… наконец. Иштеребинт… гора на подножье меньших холмов, туша его затмевала небо перед ними. Солнце кровавым шаром висело на юге над самым горизонтом. Чертог погружался в гаснущий блеск светила, его восходящие откосы и обрывы были словно бы тушью вычерчены на кремового цвета пергаменте. Масштаб сооружения был таков, что сердце его отказывалось верить глазам.
Гора… обработанная и отделанная, каждая поверхность её срезана на плоскость или углубление… отверстия, террасы, резные изображения — их было больше всего. В таких подробностях, что от их созерцания болели глаза.
Сорвил пополз вперед на четвереньках.
— Как такое может существовать? — спросил он пересохшим от молчания голосом.
— Бесконечная жизнь, — пояснила Серва, — рождает бесконечное честолюбие.
Пространство внизу увязывал воедино лес, простиравшийся на несколько уступов подножья и заканчивавшийся как будто бы полосами мертвых деревьев. Гора словно застыла в покаянии, на коленях, расставив ноги. Между ними походила дорога, мощеная белым камнем, любопытным образом обрамленная колоннами и лишенными крыш склепами, хотя большая часть последних (и даже некоторая часть первых) обнаруживали признаки разрушения. Даже с этого расстояния, Сорвил видел движущиеся по дороге фигурки, цепочку москитов, тянувшихся к расщелине Обители — толпа сходилась под громоздившимся друг на друга резными утесами. Вход в утробу Обители обрамляли две массивные фигуры, фас входа поднимался над линией теней и был обращён к южному горизонту, алому, оранжевому и бесстрастному.
— Колдовство…— заметила Серва, обращаясь к своему брату. — На всём видна его метка.
— Что будем делать? — Спросил Моэнгхус, не отводя глаз от Обители.
Свайальская ведьма бросила на него угрюмый взгляд, но ничего не сказала. Она сидела на краю обрыва, свесив вниз ноги.
И тут Сорвил услышал это — звук колышущегося на ветру полотнища, негромкий и певучий, и все же полный скрежещущей гравием скорби.
— Что это такое? — спросил он. — Этот звук…
Теперь, когда душа его ощутила этот плачь, он удушил все прочие звуки, свидетельствуя о глубочайшей неправде таящейся в теплом летнем воздухе.
— Это Плачущая Гора, — ответила Серва, уже оказавшаяся на ногах. — Скорбь её перед нами.
Несколько страж они с трудом спускались под меркнувшим светом, преодолевая лесистые склоны и каменистые гребни. Об остановке не могло быть и речи. Лес не просто кончался, он умирал, деревья лишались листьев, земля становилась бесплодной и пустой. Один лишь Гвоздь Небес освещал дорогу через пустошь. Они перебирались через мертвые древесные завалы, спотыкались о переплетения выбравшихся на поверхность корней. Ветви над головой разрывали звездные арки ночи.
Отринув дневное тепло, зимняя тишина кралась над миром.
Иштеребинт высился справа от них, медленно привлекая к себе, по мере того, как Серва вела их вдоль тыльной стороны восточного склона горы. Мать Сорвила некогда показывала ему древнюю памятку, резную печать из слоновой кости, по её словам унаследованную от какого-то южного владыки. Она посадила сына между своих скрещенных ног, и со смехом, положив свой подбородок на его плечо, рассказывала сыну о странностях этой вещицы. Она называла этот предмет зиккуратом, миниатюрным изображением тех ложных гор, которые привередливые короли, не желавшие оставлять свое тело погребальному костру, строили в качестве собственных гробниц. Его завораживали сотни миниатюрных фигурок, врезанных в стороны ступеней-террас: казалось невозможным, что ремесленник мог изготовить такие крохотные изображения. По какой-то причине, подробности эти растревожили его душу, и, понимая, что он испытывает терпение матери, Сорвил рассматривал каждую из фигурок — многие из которых были не больше обрезка ногтя младенца — и восклицал: «Смотри-смотри! Вот еще один воин, мама! Этот с копьем и щитом!»
Иштеребинт не был ложной горой, если не считать плоской вершины, ему была чужда геометрическая простота зиккурата. Размером и расположением его изображений ведало зловещее буйство, ничем не сдерживаемое внимание к деталям, полностью противоречившим аккуратному и осмысленному параду фигур на террасах слоновой кости, рабам, трудящимся у основания, царственному двору, прохаживавшемуся у вершины. Даже останавливаясь, он ощущал себя мотыльком, ползущим к чему-то слишком огромному для того, чтобы быть произведением чьих-то рук. Каждый раз, когда он промерял Иштеребинт своим взглядом, какие-то предчувствия былого мальчишки — еще уверенного в том, что отец и мать будут жить вечно — вспыхивали в душе его. Он даже ощущал доносящийся из курильницы хвойный запах, слышал вечерние молитвы…
И гадал, не попал ли в какой-то безумный кошмар…
Проснись… Сорва, мой милый…
Жизнь.
Глаза его жгло, и движения его век вышли из-под контроля, когда они приблизились к замеченной сверху большой дороге — Халаринис, как называла ее гранд-дама, Летняя лестница. Сорвил и Моэнгхус пригнулись, разглядывая фигуры, бредущие без факелов по всей её длине. Серва, тем не менее, продолжала, как и прежде идти вперед.
— Это эмвама, — проговорила она, завершая пируэт, ничуть не нарушивший её шаг. И с этими словами продолжила полностью безмятежно двигаться вперед. Моэнгхус последовал за ней, опустив тяжелую длань на рукоять своего палаша. Сорвил помедлил какое-то мгновение, вглядываясь в гранитную непреклонность их движения к цели, а затем занял место, отведенное ему Анасуримборами, — место позора и ненависти.
Серва произнесла короткую строчку таинственных звуков, и в какой-то пяди над её головой открылся ослепительно яркий глазок, рождавший тени предметов, к которым был обращен.
От эмвама ему сделалось тошно.
Сорвил знал, кем они были, или по крайней мере, кем считались: человекообразными служителями, рабами нелюдей. Но, чем бы их не называли, быть людьми они давно перестали. Коротышки с оленьими глазами. Невеликие телом — самый высокий едва доставал ему до локтя — и разумом. По большей части одеждой своей они напоминали селян, однако на некоторых были мантии, свидетельствующие об определенном ранге или функции. Шедшие в гору несли с собой тяжелые грузы — дрова, дичь, стопки лепешек пресного хлеба. Отличить мужской пол от женского можно было только по наличию грудей, некоторые из женщин, однако несли собой спящих младенцев в повязках, сплетенных из на удивление пышных волос.
С самого начала они окружили троих путников, разглядывая их округлившимися глазами, раскрыв рты подобно изумленным детям, переговариваясь на каком-то непонятном языке, и мелодичные голоса их казались столь же уродливыми, как они сами. Невзирая на общее смятение, они умудрялись сохранять дистанцию. Однако, природная робость скоро испарилась, и самые отважные начали подбираться всё ближе и ближе. Наконец некоторые из них осмелились потянуть к пришельцам вопрошающие пальцы, словно бы мечтая коснуться тех, в чью реальность они не могли поверить. Серва в особенности казалась объектом их полного обожания любопытства. Наконец она что-то рявкнула им на языке, похожим на тот, которым пользовалась в своих Напевах, но не имеющем ничего общего с тем, на котором говорили эмвама.
Тем не менее, они её поняли. Несколько мгновений писка и визга ушло на то, чтобы эти ублюдочные создания, растолкав друг друга, расступились, предоставив чужеземцам какое-то ритуально предписанное пространство. Потом, когда толпа еще более увеличилась, и к ней присоединилось еще большее количество увечных душ, каким-то чудом они, тем не менее, соблюдали очерченный вокруг пришельцев Сервой невидимый периметр. За какую-то стражу возле них собралась такая толпа низкорослых уродцев, что зажженный Сервой магический свет уже не мог добраться до края сборища. И тем из эмвама, кто обретался во тьме, явившиеся на порог Обители люди казались, должно быть, не просто ярко освещенными фигурами, но чем то большим — какими-то образами, священными архетипами, и поэтому они предпочитали оставаться на месте, не напирая на своих убогих сородичей.
Однако, более всего напрягала нутро Сорвила вонь, во всех своих оттенках человеческая, ничем не отличавшаяся создаваемой мужами Ордалии на марше: временами земная и почти что благая, на краю кисловатая и сладкая, временами смолистая, отдающая запахом немытых подмышек, слишком густая на вкус. Если бы она пахли как-нибудь по другому, к примеру лесным мхом, дохлыми змеями или нечищеным стойлом, он мог бы видеть в этой многоликой различности нечто присущее их собственной форме, нечто принадлежащее сущности, во всем отличной от его собственной. Однако их вонь, словн