Мир в пустом кармане (нерожденные)
Если бы я родился, твоя жизнь навсегда изменилась бы, мама. Ты бы увидела, какие красивые у меня глазки, точь-в-точь как твои — серые, глубокие, печальные. Ты бы погладила мои крошечные ручки и ножки, еще неспособные ходить, услышала мой запах и никогда бы не смогла отказаться от меня. Твоя грудь дала бы мне пищу, а твоя улыбка — ни с чем не сравнимое ощущение, что я любим.
Я, конечно, приносил бы тебе много беспокойства, сложностей и огорчений. Но, засыпая у моей кроватки от усталости, ты бы точно знала, что когда-то сделала правильный выбор, дав мне возможность вырасти в тебе и родиться.
Ты бы беспокоилась за меня во время моей болезни, а я мужественно сносил бы все лекарства и боль, млея от понимания того, как ты любишь меня, как я дорог тебе. Ты помогала бы мне со школьными занятиями, а если бы что и случалось, сердилась временами, но была бы всегда на моей стороне. И тогда я бы знал, что я под защитой, твоей самой надежной защитой на земле, мама.
А когда бы я вырос, я сам стал защищать тебя, правда, не знаю от чего. Но ты чувствовала бы себя в безопасности, потому что ты бы знала, что у тебя есть любящий сын. Взрослый сын, красивый, сильный, умный и добрый. Я бы и не смог стать другим. Ведь ты — моя мама, и, конечно, под защитой твоей любви я бы стал именно таким. Ты гордилась бы мной, а я навещал бы тебя с цветами и подарками.
Еще благодаря тому, что ты в тот промозглый хмурый день ранней весны все-таки решилась бы пойти против всех и оставила мне жизнь, я узнал бы небо. Я бы услышал, как поют птицы, почувствовал, как пахнет тающий снег ранней весной, узнал бы горечь переживаний первой несчастной любви, счастье трудной победы, нежность любимых рук.
Но ты идешь по чавкающей грязи, твоя мама шепчет тебе на ушко последние инструкции, твои ноги заплетаются, а душа рвется на части, ведь тебе совсем немного лет. Ты привыкла слушаться маму, тебе невыносимо чувствовать себя провинившейся. Ты надеешься, что будет не очень больно и ты быстро обо всем забудешь. И настанет совсем другая жизнь...
Ты крутишь в пустом кармане справку, согласно которой у меня отнимут самое дорогое — тебя, отнимут будущее и саму жизнь. Если бы я мог сказать тебе тогда, мама, что тебе все равно не удастся меня забыть. Потому что я буду тебе сниться, совсем не для того, чтобы заставить тебя страдать. Просто буду сниться, потому что я уже есть. Я был. И от этого факта никуда не деться.
Я был, мама. Как жаль, что нам так и не удалось встретиться. Это было бы так прекрасно. Это была бы жизнь. И нет ничего ценнее этого. Но больше всего я жалею о том, что не могу сказать тебе самого главного: «Я все равно прощаю тебя, мама, потому что люблю».
Часть III
ПРОСТО ИСТОРИИ
«Просто истории» — важная для меня глава. Я рассматриваю ее появление как возможность рассказать вам истории, не так явно связанные с темой этой книги, но взволновавшие меня и лишившие покоя в то время, пока книга создавалась. И я решила не утаивать их от вас, а поделиться ими и поразмышлять вместе, предложить почувствовать, чем они откликаются в вашей душе.
Это то, что случалось со мной или моими клиентами, что в нас «болело», о чем размышлялось и не спалось. Это то, о чем бы мне хотелось рассказать вам в форме короткого рассказа, в виде зарисовки или эскиза, в руках писателя способного превратиться в роман. Но для меня это просто истории, в которых чувств моих больше, чем слов.
Мой сын — шизофреник
Мой сын — шизофреник. Я не думаю, что вы знаете, что это такое. Ваше счастье.
...Он был долгожданным. И когда он родился, нам казалось, что весь мир разделяет с нами эту радость. У нас теперь есть сын! Как и все родители, мы ловили его первую улыбку, ждали появления первого зуба, не спали ночами, когда он заходился в плаче, беспокоились о нем, тревожились, любили. Знакомые и родственники, заглядывая в его чудное личико и умиляясь, увлеченно искали сходство: «Папин носик, мамины глазки, а вообще — вылитый дедушка!»
Он с самого начала был особенным, и неудивительно — это же был наш сын! Книжки с самого раннего детства стали его друзьями, он их листал, грыз, потом читал — с упоением, отключаясь, казалось, от всего мира. Он знал так много обо всем, чего совершенно не знали дети его возраста. Мы считали его очень умным. Гордились им и продолжали любить.
Постепенно в то время, когда мы с ним стали выходить гулять, меня начала охватывать какая-то смутная тревога: его очень интересовали дети нашего двора, он подходил знакомиться, так хотел играть с ними, но что-то происходило, я даже не успевала заметить что, и он опять оказывался один. Я злилась на них: эти бестолковые дети не хотят играть с моим сыном! Мое сердце разрывалось от жалости к нему, злости на них и все возрастающей тревоги.
Не помню, когда я стала злиться на него — за то, что не может, за то, что у него не получается. Он же мой сын — он должен уметь такие простые веши! Тревога, раздражение, обида варились во мне, и я даже не понимала, что они копятся и не дают мне радоваться жизни. Я не помню того момента, когда радость совсем покинула наш дом. Муж стал приходить все позже, я становилась все более усталой, сын все более странным. Я была уверена — мой мальчик любит меня. Но временами он становился таким отстраненным, что даже рассказывая о своих любимых галактиках, он как будто был не со мной, как будто я была не нужна ему. Совсем. Иногда на него находили жуткие приступы злости, и тогда он колотил все, что попадало под руку, в том числе и меня.
Моя тревога перешла в полное смятение, раздражение — в едва сдерживаемую злобу, которая прорывалась в криках, резкости, шлепках. В такие моменты мне казалось, что я — худшая мать на Земле. И Бог, если он есть, краснеет от стыда на небесах, видя все это. Вина выливалась в редкие слезы по ночам, а наутро снова превращалась в злость. Каждый раз после бурных разборок я чувствовала не просто упадок сил — полное опустошение, в которое неумолимо заползала вина, заполняя всю меня до самого горла. Хуже всего было то, что мне периодически казалось, что я перестаю его любить. Моего замечательного сына — перестаю любить! Эта мысль была самой невыносимой, и я старалась, чтобы она больше никогда не проникала в мою измученную голову.
Как-то ночью я проснулась от кошмара — вся в поту, сердце выскакивает из груди. Я больше не могла заснуть, а наутро взяла справочник и к вечеру договорилась с психологом о встрече.
Я боялась ужасно, меня трясло так, как никогда прежде, ни перед каким экзаменом я не волновалась так, как в то утро. Мой сын, на удивление прилично вел себя в кабинете: что-то рассказывал, отвечал на вопросы, описывал разные картинки, был вполне даже мил с этой девушкой, которая почему-то становилась все беспокойнее.
— Что вы скажете про него? Может, нам с ним чем- то позаниматься? Может, я что-то не то делаю? — Я засыпала ее вопросами, надеясь, что сейчас она даст простой совет и все станет понятно, все станет хорошо.
— Вы знаете, мне кажется, что вам надо показаться еще одному специалисту — психоневрологу вашей поликлиники. А лучше обратиться в детскую специальную больницу для обследования.
— Что значит к психоневрологу? Он что, болен? А вы разве не скажете, как нам заниматься? И почему в больницу? — Я задавала вопросы, ответы на которые не хотела знать. Но они спасали меня от самой себя, заслоняли мою тревогу.
— Вы — мама, вам решать. Вас никто не может заставить это сделать. Но мне кажется, вам самой будет спокойнее, если вы будете точно знать, болен он или нет. Я не врач и не могу решить это вопрос. Если он болен, ему потребуются лекарства, лечение, помощь...
— Хорошо, я все поняла, спасибо! — Я не ушла оттуда, а вылетела, точнее, меня вынесло, и я не помню, как мы оказались на улице.
«Это все глупости! Она — молодая девчонка и ничего не понимает в детях! Причем тут врач? Психоневролог! Она что, имеет в виду, что мой ребенок псих? И причем тут больница, обследование?! Это определенно ошибка, полная глупость, ерунда, бред! Он же умный парень! Это же наш сын! Конечно, он не похож на многих детей из двора. Но он читать научился в три года! Нам же в школу осенью! Какая больница?!» — кричало все во мне. Я еле дождалась вечера и после чая, оставшись наедине с мужем, стала рассказывать ему эту ужасную историю.
Муж, казалось, слушал вполуха, как-то странно пряча глаза.
— Ты зря это сделала. Зачем ты пошла к какому-то психологу? Конечно, они наговорят черт знает что. Сами психи, поди, что они понимают в людях? Ты тоже — нашла, кого слушать!
— Но я же волновалась! Мне же так трудно с ним!
— Чего трудно-то, ты же дома все время, не работаешь... Давай спать, мне завтра вставать рано.
«А и правда, я так и предполагала, что все это — глупости. Вот и муж говорит», — думала я с некоторым облегчением, надеясь на то, что сейчас придет освобождающий, крепкий сон. Но сна не было. Опять что- то заволновалось внутри: «Наверное, я точно плохая мать — ною, с ребенком не могу справиться, хотя не работаю. Все матери успевают. Только я такая! Не успеваю, волнуюсь, злюсь, не люб... Нет! Я очень его люблю! Он самый лучший ребенок на свете! Вот он вырастет, будет учиться в школе на одни пятерки, а потом откроет что-нибудь великое, и тогда все узнают, что я права — он лучший!»
Через неделю муж, все так же пряча глаза, бубнил, собирая свои вещи: «Я думаю, нам надо расстаться... Мне надоело, что ты... У меня есть женщина, она... Ты не видела мои очки для бассейна?..» Я не понимала, о чем он говорит. Только теперь осознаю, какой я тогда выглядела дурой, все время задавая одни и те же вопросы:
— А как же мы? Как же мы с сыном? Ему же в школу! Как же?
— Я дам вам денег... с будущей зарплаты, — бросил он через порог, выволакивая свои чемоданы. Захлопнулась дверь. Мы остались одни. Как часто оставались раньше. Но теперь совсем одни, совсем по- другому.
Я не хочу вспоминать, что было потом. Отупение, боль, страх, злость, ужас, снова отупение. Не хочу вспоминать. Самое худшее, что все это было только начало!
Вы можете представить, что чувствует мать, когда понимает, что ее сын сходит с ума? Когда он делает то, что нормальные дети не делают! На самом деле вы не можете себе этого представить. Ваше счастье. И не дай Бог вам когда-нибудь пережить это.
Он попал в ту самую детскую специальную больницу, а я — в клинику неврозов. Постепенно мне становилось легче, но от чувства вины, пропитавшей все клетки моего организма, я по-прежнему не могла есть и спать, только когда дозы таблеток становились такими, что ими можно было усыпить стадо слонов, меня выключало, как телевизор. «Я — одна. У меня нет денег, нет помощи. Мой сын болен. Он в психиатрической больнице». Каждая из этих фраз, казалось, могла убить меня. Но не убивала. Что-то внутри не давало: «Ты должна жить! Иначе как же он? Он же твой сын, твой ребенок, твой любимый маленький мальчик!»
...Он пошел в школу, конечно, в специальную школу, с которой на самом деле я никак не могла смириться и где-то в глубине души говорила сама себе: «Это временно. Он поправится, и тогда все поймут, какой он умный, и еще будут уговаривать его пойти на самую лучшую работу. В конце концов, учеба не главное».
Все наши знакомые и родственники постепенно поисчезали, как будто и не было их вовсе. И мы почти все время были одни. Муж давал деньги только тогда, когда я приходила к нему на работу и ловила его возле проходной. Он, как всегда, напряженно изучая неприхотливые рисунки на мраморном полу, совал мне мятые купюры и, явно стыдясь, удалялся от меня как-то боком, чтобы, не дай Бог, никто не заподозрил, что мы знакомы. О сыне он не спрашивал, хотя знал все. После его фразы: «Сама виновата, надо было лучше воспитывать», я все поняла и еще раз ужаснулась собственной наивности и глупости — с каким человеком я жила! Уму непостижимо! Теперь мне от него нужны были только деньги, чтобы выжить, покупать лекарства, еду, учебники, одежду. Я ненавидела его самого и его деньги, которые были мне так нужны, от которых я никак не могла отказаться!
Но я все равно не понимала, не верила до конца, что он может до такой степени не интересоваться собственным ребенком. Ну ладно мной. Но сыном? Он же любил его когда-то! Этого я не могла понять. Все ждала, когда он одумается. Не дождалась, подала на алименты.
Наша жизнь не была адом, конечно, нет. Когда сыну становилось лучше, наш дом как будто наполнялся надеждой, солнцем, воздухом. Становилось легче дышать, появлялся смысл жить. Потом ухудшение, приступ, больница, вина, злость, боль, стыд. «Почему со мной? С моим ребенком? Как это могло случиться? За что?» — навязчиво звенели во мне вопросы. Ответов не было. Никогда, ни разу, никто не ответил мне ни на один из них. Иногда мне начинало казаться, что я сама могу сойти с ума, еще чуть-чуть — и не поможет даже клиника неврозов. От усталости, боли, тревоги все во мне начинало разрушаться и умирать.
К счастью, мне встречались замечательные люди — психологи, врачи, такие же, как я, переживающие горе родители. Они объясняли, утешали, поддерживали, вселяли уверенность в том, что мы справимся, что мы — не одни. Они и подсказали: «Переключись. Он справится без тебя, он уже не такой маленький. Попробуй».
И я попробовала. Ненадолго, няней, к чужому здоровому малышу. Это было спасением, причем для нас обоих. Денег стало больше, а усталости меньше. Мой сын смог делать сам то, что раньше, как мне казалось, было ему совершенно не под силу. И хотя временами нам по-прежнему бывало очень трудно, в нашем доме хотя бы иногда появлялась радость.
Я даже стала мечтать о том, что когда-нибудь случится чудо и у нас гоже будет мужчина в доме, ему — отец, мне — муж, человек, который полюбит нас и будет уважать, ценить, поддерживать. Что будет семья, как у всех, даже лучше. Потому что мы сможем оценить то, что подарит нам судьба — еще один день нашей жизни, еще один день вместе.
А пока... Пока мой сын — шизофреник. Я говорю это уже без ужаса, боли и стыда. Я люблю его, такого особенного. Люблю. И я мама — самая лучшая для своего сына. Я мама шизофреника. И дай вам Бог никогда не узнать, что это такое.
Война и мир
Он говорит, что родился солдатом. Но я не верю. Это неправда. Ребенок рождается для жизни, а не для того, чтобы умереть, убивая. Он им стал — в это я верю. Как стал и почему — предположительно... Кодекс офицерской чести он впитал вместе с тем воздухом, которым дышали его родители, особенно папа-военный.
Папа всегда знал, что, кому и когда надо делать, оставалось только беспрекословно подчиняться. Потому что вынести отцовский крик и побои было не по силам маленькому мальчику, еще и потому, что мама никогда не вставала на его защиту. В свои сорок он до сих пор сомневается, любила ли она его когда-нибудь. И от обиды и боли лицо его искажается, он всеми силами стремится удержать слезы (стыдливая роскошь солдата).
Ярость и обида копились внутри, заполняя все углы души. Детство длинное, ярости много. Душа уже с трудом ее вмещала.
А тут война. На войне все просто — есть приказ, и всем понятно, что делать. Понятно, кто друзья, кто враги. Или ты, или тебя. Страшно убить только в первый раз. Потом просто, как водить отцовскую машину, на газ нажимаешь, и готово. Главное — всегда есть место для ярости. Она вырывается из закоулков души и звенит в горле, сжимает руку, в которой автомат. Она помогает убивать снова и снова. Для высокой цели — защиты Родины.
Но потом почему-то столько не выпить, чтобы забыть, как перерезал горло мальчишке и его теплая кровь заливала руки. А что делать? Был приказ по «зачистке территории». Приказы не обсуждают. Только жить теперь как? Ведь годы прошли, а забыть невозможно. Снится все время, почти каждую ночь — война. А как друга на глазах разнесло в клочья? Ярость не уходила, наоборот, с каждым разом от этих воспоминаний становилась все огромнее. Душа уже не могла ее уместить в себе. Хотелось одного: убить кого-нибудь, даже не оружием, просто голыми руками. Убить немедленно, а то изнутри разрывало атомным взрывом.
После тяжелой контузии он уже не мог убивать. Не потому что не хотел, просто ему сказали — ты уже не солдат, теперь война не для тебя. Теперь для тебя — мир. Вылечился, как хочешь, так и живи. А как? Как жить-то? Все, что он умел, — защищать и убивать, больше ничего. А как жить с яростью в душе, погребенной под обломками вины за то, что убил столько? Жизнь хоть и мирная, а убивать хочется — так много мерзости вокруг, спасает только свободное от автомата плечо и еще что-то, может, ангел-хранитель, разжимающий уже сжатый кулак.
Как жить ему в мире, где нет чужих и своих, нет приказа, нет цели? Все время кажется, что тебя обманули, но кто и когда — непонятно. И он убил бы того, кто это сделал. Да не может понять кто. Как жить ему — солдату без войны, без этого простого смысла: убивай, пока тебя не убили?
Я не знаю, что ему ответить. Сочувствую всем сердцем и ему, и тому мальчишке, что боялся отца-офице- ра, и самому отцу сочувствую, не от хорошей жизни он так... Но про войну мало что понимаю. Много грусти и боли в моем женском сердце, беспомощности и изумления, когда думаю о ней. И ужасаюсь, когда осознаю, что многие войны начинались всего лишь от нереализованных детских амбиций, от желания «показать» всему миру, от ярости, накопленной внутри, от простого желания поиграть и выиграть.
Один популярный телеведущий сказал, что война все расставляет по местам: вместо компьютеров и наркотиков молодняк учится Родину любить! Когда я это слышу, от ярости хочется раскрошить вдребезги говорящий ящик! Да уж, расставляет. Дает обиженному и испуганному мальчишке автомат и говорит: там враг, твоя задача — убить, а то убьют тебя. А на самом деле войне нужны деньги, нефть, влияние, новые территории. Война манипулирует тем добрым, что есть в нем: твоя Родина в опасности, кто, если не ты? Читай: страна большая, десятки тысяч пацанов — не в счет. А потом его, раненного не только телом, выбрасывает за борт жизни живи, как хочешь, ты — не годен. Хорошо, если жив еще... Некогда тобой заниматься — ты не боец, а значит — бесполезен.
Да, расставляет, отмеряет каждому, кто вовлечен, свою долю горя, боли, вины, ярости, потерь. Разделяет жизнь, тело, душу на две части: войну и мир. Живи, если сможешь.
Детство кончилось
Я сижу и плачу, никак не могу успокоиться. Московская жизнь вошла в летне-отпускную колею, а я сижу в недорогом шумном кафе с окнами на престижный московский институт и плачу. Мои слезы капают прямо в кофе, вкуса которого я не чувствую, звучит музыка, которую я не слышу, за окном — дождь, сливающийся с моими слезами. А я сижу и плачу о тебе, мой сын, не отрывая взгляда от здания института, в котором ты сдаешь экзамен по математике. Я плачу, не совсем понимая почему. Не могу себе этого объяснить. То ли от того, что ты уже вырос, окончательно и бесповоротно, то ли от бессилия помочь тебе сейчас...
Вскоре я ловлю себя на совершенно идиотской мысли: больше всего на свете сейчас я хотела бы оказаться там вместо тебя и написать все на «отлично», только чтобы ты... не ранился, не расстроился, не почувствовал себя неудачником... Какой бред! Я давно знаю математику гораздо хуже тебя, я знаю, что ты все это можешь сделать сам. Но мне так хочется оградить тебя от любой напасти! Если б ты знал, ты, наверное, посмеялся бы надо мной.
Постепенно я начинаю понимать причины предательской грусти. Я плачу потому, что я уже ничего не могу сделать за тебя, мой сын, все важные моменты своей жизни ты теперь будешь проживать сам. Я больше не могу уберечь тебя от твоих ошибок и неудач. Когда ты был маленьким и не умел одеваться, я могла натянуть на тебя непослушные колготки, чтобы ты не расстраивался и не тратил время на дурацкие вещи, тебе всегда было чем заняться... А теперь не могу. Теперь все сам. Я пока еще рядом, но впервые так ясно ощущаю свою беспомощность перед тем, что может встретиться тебе в жизни, в твоей жизни. Наверное, этому надо радоваться, но я грущу и плачу так по- дурацки.
Я помню те времена, когда еще ты был во мне. Я еще не знала, кто ты — мальчик или девочка, в общем, мне было все равно. Хотя нет, вру, я хотела сына, чувствовала, что у меня будет сын, хотя все вокруг уверяли в обратном, и даже вездесущее УЗИ. Ты совсем не доставлял мне хлопот, пока жил внутри и родился в срок, точно предсказанный пожилой петербургской акушеркой с невероятно добрыми глазами.
В твоем рождении все было удивительно: яркий весенний день, затопивший солнцем всю палату, твой номерок на ручке — № 1, ты был первым, кто родился в этом роддоме после ремонта (может, с тех самых пор и не привык уступать). И еще чувство невероятной гордости, охватившей меня в тот день. Я была уверена, что свершила что-то великое, поистине грандиозное! Смешно, правда? Миллионы женщины делают это мужественно и просто, а меня распирало от гордости. Но я точно помню и тот момент, как вслед за гордостью родился страх за тебя, безотчетный, всеохватный и трудно управляемый. С тех пор он всегда со мной.
Я боюсь за тебя каждый день все твои шестнадцать лет. Наверное, потому что больше всего на свете я хочу, чтобы с тобой все было хорошо. И я повторяю это про себя как мантру: «С моим сыном все должно быть хорошо». Правда, вот беда, что такое «хорошо» для тебя, я не всегда знаю, и чем больше ты растешь, тем знаю все меньше. И это делает меня такой беспомощной!
Я не столько боюсь тебя потерять (хотя боюсь, конечно, что уж говорить), сколько ошибиться, сделать что-то неправильно. Так страшно, если произойдет нечто, что я могла предусмотреть и не предусмотрела, могла предотвратить и не предотвратила. И тогда... чувство вины, которое лишь маячит на горизонте, может съесть меня изнутри, как хищный зверь.
Этот страх и эта вина хотят удержать тебя возле, навсегда оставить маленьким. А я не могу, да и не хочу тебя удерживать. Ты ведь пришел в этот мир не для того, чтобы я не боялась, а для того, чтобы прожить свою жизнь. Теперь ты взрослый, и я вижу и принимаю это. А мой страх — нет. Он говорит мне о том, что теперь я буду бояться еще больше, потому что почти ничего не могу контролировать в твоей жизни.
Твое детство уходит навсегда. Не знаю, как тебе, а мне ужасно грустно. Я помню, как ты плакал по этому поводу в свои тринадцать. А меня, как видишь, догнало только сейчас.
Ты часто вспоминаешь свое детство как вполне прекрасную пору, а я недоумеваю. Мне кажется, я помню каждую обиду, нанесенную тебе, каждую царапину на твоей коленке, каждую драку, каждый свой не к месту раздраженный окрик. Не знаю, конечно, готов ли ты расстаться со своим детством. Я принимаю сей факт лишь головой. Душой не готова, нет. Мне почти невозможно расстаться с твоими маленькими ножками, которые так хотели побывать везде, с щечками, которые всегда теснила широченная улыбка, с твоими совсем недетскими вопросами, не раз ставившими меня в тупик.
Как же неожиданно все случается! И почему за шестнадцать лет я совсем не успела к этому подготовиться? Я же готовилась! Я видела, как ты рос, как все больше переставал нуждаться во мне, как вдруг стал на голову выше ростом, умнее, сильнее, красивее. И как же так случилось, что твое уходящее детство так внезапно захлопнуло дверь у меня перед носом? Ну как тут не плакать... Придется прощаться, шептать у навсегда закрывшейся двери: «Я прощаюсь с тобой, детство моего сына. Прощай и прости, если что было не так, я любила тебя, как могла. Буду скучать, уже скучаю».
И ничего не поделаешь. Твое детство закончилось.
Дом
Это была не первая ее квартира, были и другие, которые она скорее по привычке, чем осознанно, называла «домом». Но эта, найденная ею самой в самом центре Москвы, сразу показалась чем-то особенным.
Обустроились они быстро. Недорогая мебель, много пространства, воздуха и света. А главное — тишина. Особенно по вечерам, когда москвичи покидали свои офисы и в большинстве своем разъезжались по окраинам, особо состоятельная волна оседала в уютных ресторанах и кафе, которых в округе было приятное множество. Наступала городская истома, и дом погружался в тишину... Она включала негромкий джаз, садилась в любимое кресло, и дом возвращал ей покой, растраченный на шумных московских улицах.
Она любила его, и ей это было удивительно и странно. Никогда прежде не привязывалась она к чему-то неживому, никогда раньше так не любила то место, где жила. Ни стены, ни мебель, ни престиж. Ей нравилось место, та часть мира, которую она называла теперь совершенно осознанно «домом». Он защищал ее от суетливого и небезопасного мира, давал ей сил, позволял расти ее ребенку, творить, быть собой, приглашать гостей. Он принимал ее любой: усталой, злой, расстроенной. Он позволял ей все.
Тем вечером она пришла раньше, потому что осенний грипп свалил ее с ног прямо на работе. Она, напившись аспирина и чая с медом, укутавшись пледом, погрузилась в диван, обнявший ее за плечи. В които веки включила незамысловатый американский фильм — высокая температура убила желание почитать, и задремала в предвкушении завтрашнего дня со сладким намерением провести его в полнейшем без- делии под уютным пледом с книжкой и чаем в руках.
Сирены машин звучали в фильме явно неуместно, на звонок в дверь ей даже не захотелось вставать, она никого не ждала. Но когда за ее окном она увидела снопы разлетающихся искр, что-то подбросило ее с дивана. Выключенный фильм развеял сомнения — сирены вопили под ее окнами. Треск, раздавшийся прямо над головой, адреналином стукнул в голову: «Это пожар!» К окну. К. ребенку. К сумке. Руки в шубу. Ноги в ботинки. Над головой жуткий треск. Ребенок замешкался в коридоре в поисках своего пальто. «У нас же газ! Сейчас как взорвется...» — сжалось все внутри. Она вытолкнула ребенка на площадку. Автоматически зачем-то закрыв квартиру, с огромным облегчением увидела, как быстро сын бежит вниз, перепрыгивая через ступеньки.
На улице в тусклом свете фонарей суетились пожарные, люди из соседних домов, задрав головы к самой крыше, возбужденно обсуждали происходящее. Ей не верилось в то, что все это происходит с ней, с ее ребенком, с тем самым домом, который она так любила. Неверие давало силы действовать. Позвонить. Договориться. Отправить ребенка к дедушке, благо что настоящие морозы еще не наступили и даже без куртки можно добежать до метро. И ждать.
Ждать — было самое худшее. Задрав голову к ночному небу, она видела, как огонь пожирает крышу ее дома, как лопается окно в комнате, где несколько минут назад сидел ее сын. Время раскололось надвое: там вверху огонь пожирал всю ее прошлую жизнь беззаботно и стремительно. Внизу сновали пожарные, но казалось, что они двигаются как будто в замедленном кадре кино. Третий шланг никак не хотел включаться, и спасительная струя воды так и не забила на ее горящую крышу. Понаехавшее телевидение слепило светом. Стоявшие рядом люди стали обсуждать возможность взрыва. Пожарные и вправду начали оттеснять всех из двора на улицу.
Она не могла смотреть, как горит ее любимый дом, как горит ее прошлая жизнь, в которой было так много хорошего, как превращается в пепел ее миф о том, что где-то есть место, способное укрыть и защитить ее. И слышать возбужденный, но беззаботный разговор людей, чьим домам ничего не угрожало, о возможном развитии событий тоже была не в силах. Она прощалась со своим домом, корила себя, что не схватила ноутбук с только что дописанной книгой, что могла бы взять еще что-нибудь ценное, но не знала что. Бриллиантов у нее не было. Больших денег тоже.
В организме творилось что-то невероятное, похоже, он совсем забыл про грипп и температуру и весь превратился в тревогу. Мысль о том, что будет теперь с ее домом, сжимала все внутри, не давала дышать, подкашивала ноги. «Надо дышать», — вспомнилось ей из учебников. Надо дышать и ходить. Делать простые вещи. И она стала мерить шагами улицу. «Дышать и ходить. Не думать. Я ничего не могу сделать, чтобы помочь моему дому. Я не смогу ничего узнать, пока пожар не закончится...» Монолог и движение, как могли, спасали ее от одиночества, тревоги и полной беспомощности.
Только наутро она вернулась к дому. Площадки были залиты водой. Ее останавливали какие-то люди, пожарные инспекторы объясняли ей про крышу, загоревшуюся у соседки от халатности сварщиков, ей подсовывали какие-то акты, которые она, не глядя, подписывала прямо на лестнице. Ее отупевшая от болезни и боли голова не умещала в себя всех этих людей, их сочувственные взгляды, вопросы и реплики.
Когда она наконец открыла уцелевшую дверь, запах мокрой гари ударил ей в нос, вид обгоревшего потолка вошел в ее мозг и остался там навсегда. Ноги сразу же промокли: вся квартира была залита водой, в коридоре лежал ее изящный сапожок, на котором были видны отчетливые следы больших сапог пожарных. Все это убедило ее в реальности прошлой ночи. Ноутбук был цел: в походной чуть влажной сумке сохранился ее труд последних двух лет — ее первая книга. Были целы и некоторые вещи, бережно сохраненные шкафами. Это радовало, даже нет — это было сродни чуду, потому что на самом деле со всем этим она рассталась еще вчера, в своем темном дворе под вой пожарных сирен.
В спальне вид льющейся с потолка воды прямо на ее кровать, укрытую светлым покрывалом, вызывал изумление. В ее спальне не должна литься вода. Это неправильно. Комната ребенка, заваленная рухнувшим потолком, с трудом напоминала то место, где когда-то жил ее сын. Когда она зашла в гостиную, первое, что бросилось в глаза, — огромная обгоревшая балка, обрушившаяся прямо на диван, который так нежно обнимал ее еще несколько часов назад. И небо. Возле окна крыша прогорела совсем, оставив вместо себя кусок неба. Это было уже слишком для нее. В ее гостиной не должно быть никакого неба! Там должна быть крыша! Почему там небо?! Отчаяние и боль захлестнули так резко, что она едва устояла на ногах, но плакать не могла — слишком много посторонних людей было вокруг. А эта боль, это горе по любимому дому было делом очень интимным. Она не могла плакать. Единственно, что могла выдавить из себя: «Закройте небо хоть чем-нибудь».
Она не плакала еще много дней, убеждая всех, как ей повезло в том, что все живы, собирая уцелевшие вещи, обустраиваясь в снятой на время квартире. Как- то ночью к ней пришла обида, мгновенно переросшая в злость. Она обижалась на свой дом, как будто он был в чем-то виноват. За то, что сгорел, за то, что не уберег ее прошлую жизнь, которую она ему так наивно доверила, за то, что не защитил ее, лишил веры в то, что хоть что-то может быть стабильным и надежным в ее жизни. Она понимала, какая это безумная глупость — злиться на дом, который ни в чем не виноват, но ничего не могла с собой поделать.
Она смогла заплакать только через несколько недель. А увидеться с ним снова — только через несколько месяцев. Открыв дверь, она совсем не узнала его. Строители вынесли все обгоревшие балки, сломали перегородки. Теперь в ее квартире не было ничего: только окна да телефон, одиноко стоящий на полу. Полы были сняты, со стен ободраны обои. Пустое, чужое, неузнаваемое пространство. Все. У нее больше нет дома. Здесь будут жить совсем другие люди. Она больше не верит домам.
Счастье
Они говорили мне: «Живи!» , а на самом деле ждали отказа от моей жизни, потому что были уверены, что лучше знают, как мне жить. Я слушался, проживая их жизнь и чувствуя себя несчастным.
Они говорили: «Смотри!» , и я переставал слышать. Я послушно уходил в зрение и смотрел туда, куда они показывали. Но там было то, что интересно им, а мой интерес навсегда ускользал от меня, и я чувствовал себя несчастным.
Они говорили: «Слушайся!» , и я слушался их, вместо того чтобы слышать свое сердце. Оно забывало, как чувствовать, я терял его, теряя себя, и чувствовал себя несчастным.
Они говорили: «Так нельзя!» , а как можно, забывали сказать. И я отказывал себе в чем-то важном, боялся сделать шаг, увязая в нерешительности, не пробуя, не рискуя, не двигаясь, и чувствовал себя несчастным.
Они говорили: «Старайся!» , и думали, что если напрягаешься, то движешься к какой-то цели. И я старался, двигаясь непонятно куда, пропуская все самое важное и интересное ради цели, которая все дальше уходила за горизонт. Уставая, я мог остановиться лишь на минуту, но не узнавал местности и чувствовал себя несчастным.
Они говорили: «Будь хорошим!» , и я очень старался: подстраивался, улыбался, был всегда на высоте, потому что боялся потерять их любовь. Но мне никак не удавалось стать хорошим для всех, всегда был кто-то, кто был недоволен мной, тогда я чувствовал себя плохим, это приносило мне страдание, и я чувствовал себя несчастным.
Они говорили: «Ты не можешь!» Я верил и отказывался даже попробовать, не смел что-то изменить, считал себя неспособным. Либо, наоборот, сопротивлялся, протестовал, иногда пытался что-то доказать, но только потому, что на самом деле верил, все равно верил им в этом и чувствовал себя несчастным.
Они говорили: «Ты должен!» , и я делал, часто ненавидя свой долг и самого себя за ненависть к этому долгу. Часто, кроме этого, совсем не успевая сделать что-то еще, вырывая из себя свое «я хочу», оставляя его в темном углу во власти времени и пыли, и чувствовал себя несчастным.
Они говорили: «Не забывай о других!» , и я чувствовал большую вину, если и вправду вдруг забывал совсем ненадолго. Но вина была такой сильной и так сгрызала меня изнутри, что я предпочитал всегда помнить, забывая про самого себя, и чувствовал себя несчастным.
Они говорили: «Не бойся!» , но всегда боялись сами, просто не признавались в этом ни мне, ни самим себе. И я боялся многого. Но мне всегда казалось, что по сравнению с ними я слаб и труслив и что нет никого, кто бы понял, как мне страшно, и разделил это со мной, и я чувствовал себя несчастным.
Они говорили: «Ты не умрешь!» , и врали, спасая меня от мысли, что все когда-то закончится, от ответственности перед собственной жизнью, от ощущения ценности каждой прожитой минуты и радости простого бытия. И, несмотря на их ложь, я все равно умирал, чувствуя себя совершенно несчастным.
Я уверен, что на самом деле они искренне желали мне счастья. А у меня всегда был шанс повзрослеть и перестать быть ребенком.
Я ухожу...
Мне 48 лет. Я умираю и знаю, что умираю. Так грустно... Глубокая печаль заполняет мое сердце потому, что я оставляю своих близких. Я так люблю их. Люблю нежно и остро. Особенно теперь, когда покидаю их навсегда (какое страшное слово). Я знаю: они смогут жить без меня, и это на самом деле приносит облегчение, но не отменяет грусти. Потому что я буду скучать... Если, конечно, это возможно — скучать после смерти. Точнее, я уже скучаю по тому будущему с ними, которого уже не будет. Никогда.
Умирать мне не страшно. Скорее досадно. Я досадую на свое тело, которое решило все по-своему и объявило меня умирающей женщиной. В какой-то момент я перестала с ним бороться и разрешила ему угасание. Это решение было самым трудным: разрешить ему умереть, унеся с собой всю меня. Как жаль, что я уделяла ему так мало времени, что теперь мое тело, будто враг мой, берет реванш.
У меня еще есть время, чтобы вспомнить мою жизнь, и совсем нет времени, чтобы все успеть. Что же я хочу успеть? Так много... Придется выбирать только самое главное. Все остальное — невозможность возможности, как сказал кто-то из великих.
Я выбираю успеть то, что могу позволить себе успеть: сказать еще раз своим близким о том, как силь- но-сильно я их люблю. Гулять со своими детьми долго-долго, сказать им самое главное: что в жизни самое плохое — это предавать себя. Рассказать, как они прекрасны, и жизнь их будет непременно удивительной и интересной, я так верю в это. Что каждый день и каждая минута обладают невероятной ценностью и могут быть подарком для самого себя, подарком от Бога. Что у каждого из нас есть ангел за плечами, который охраняет нас и очень часто преподносит нам сюрпризы — приятные и не очень, для того чтобы мы могли расти, преодолевать, пробовать, рисковать и побеждать. Нужно только уметь слушать своего ангела: он мудр и светел.