Свобода и фактичность: ситуация 2 страница
С другой стороны, только это место, которым я являюсь, есть отношение. Отношение несомненно уникальное, но все же отношение. Если я ограничиваюсь существованием на моем месте, я не могу быть в то же время в другом месте, чтобы установить это фундаментальное отношение; я даже не могу иметь смутного понимания объекта, по отношению к которому определяется мое место. Я могу лишь существовать внутренними определениями, которые вызывают во мне непостижимые и немыслимые объекты, окружающие меня, без того чтобы я мог знать об этом. Одновременно исчезает сама реальность абсолютной протяженности, и я лишаюсь всего, что похоже на место. Кроме того, я ни свободен, ни несвободен — чистое существование, без принуждения, без всякого также средства отрицать принуждение. Чтобы нечто, будучи протяжением, определилось первоначально как мое место в мире и сразу же определило меня в точном смысле слова, нельзя, чтобы я существовал только на моем месте, то есть чтобы я мог бы быть там; нужно, таким образом, чтобы я не мог быть там совсем, чтобы иметь возможность быть там внизу, около объекта, который расположен в десяти метрах от меня, и исходя из него я заявляю о своем месте. Уникальное отношение, которое определяет мое место, выражается в действительности как отношение между нечто, которым являюсь я, и нечто, которым я не являюсь. Это отношение, чтобы раскрыться, должно быть установлено. Оно предполагает, следовательно, что я мог бы совершить следующие операции: 1) Ускользать от того, чем я являюсь, и его ничтожитъ таким образом, чтобы все осталось существующим, а я мог раскрыться в качестве члена отношения. Это отношение дано непосредственно, не в простом созерцании объектов (нам могли бы возразить, если бы мы попытались вывести пространство из чистого созерцания, что объекты даются с абсолютными размерами, а не с абсолютными расстояниями), а в самом нашем действии: "он направляется к нам", "избегайте его", "я бегу за ним" и т. д. И оно как таковое предполагает понимание того, что я являюсь в качестве бытия-там. Но в то же время нужно определить, чем я являюсь исходя из бытия-там других "этих". Я есть, как бытие-там, тем, к которому направляются бегом, тем, который должен подниматься еще час, прежде чем оказаться на вершине горы, и т. д. Стало быть, когда я рассматриваю, например, вершину горы, речь идет об уходе от себя, сопровождаемом обратным отступлением, которое я произвожу, отправляясь от вершины горы к моему бытию-здесь, чтобы определить место. Таким образом, я должен быть тем, "что я имею в бытии", — самим фактом ухода оттуда. Чтобы я определил себя своим местом, нужно вначале, чтобы я отошел от самого себя, тем самым установить координаты, исходя из которых я буду определять себя более точно как центр мира. Нужно заметить, что мое бытие-там не может ни в коем случае определить возвышение, которое устанавливает и располагает вещи, так как оно является чистым данным, не способным проектировать. Впрочем, для точного определения того или иного бытия-там уже необходимо, чтобы оно определялось возвышением, следуемым за определенным отходом. 2) Уходить посредством внутреннего отрицания "этих" в середине-мира, которыми я не являюсь и посредством чего я заявляю, чем я являюсь. Открыть их и уходить от них в действительности, как мы это видели, является одним и тем же отрицанием. Здесь еще внутреннее отрицание является первым и спонтанным в отношении datum как от-крытого. Нельзя согласиться с тем, что данное вызывает наше восприятие. Напротив, чтобы существовало "это", объявляющее о своих расстояниях Бытию-там, которое есть я, нужно как раз, чтобы я избежал его чистым отрицанием. Ничтожение, внутреннее отрицание, определяющий возврат к бы-тию-там, которое есть я, — эти три операции представляют одно целое. Они только моменты первоначальной трансцендентности, которая устремляется к цели, ничтожа меня, чтобы заявить обо мне посредством будущего, которое я есть. Следовательно, именно моя свобода указывает мое место и определяет его, располагая меня в нем; я не могу быть строго ограничен этим бытием-там, которое я есть, поскольку моя онтологическая структура — не быть тем, что я есть, и быть тем, что я не есть.
Кроме того, об этом определении местоположения, которое предполагает любая трансцендентность, можно говорить только по отношению к цели. Именно в свете цели мое место получает свое значение. Ведь я не могу никогда быть просто там. Но мое место как раз понимается как ссылка или, напротив, как естественное место, покойное и благоприятное, которое Мориак, сравнивая с местом, куда раненый бык всегда возвращался на арене, назвал querenci1.
1от querencia — любовь, привязанность, тяга, склонность (исп.). — Ред.
Значит, лишь по отношению к тому, что я проектирую сделать, по отношению к миру в целом и, следовательно, ко всему моему бытию-в-мире мое место обнаруживается для меня как помогающее или мешающее. Быть на месте — это значит быть сначала далеко от... или рядом с..., то есть место наделяется смыслом по отношению к некоторому еще не существующему бытию, которого хотят достигнуть. Именно доступность или недоступность этой цели определяет место. Поэтому только в свете небытия и будущего может быть понята теперь моя позиция. Быть-там — значит суметь сделать шаг, чтобы достать чайник, протянув руку, обмакнуть перо в чернильницу, повернуться спиной к окну, если я хочу читать, не утомляя глаз; я должен сесть на велосипед и провести на нем два утомительных часа послеобеденной жары, если я хочу видеть моего друга Пьера, или сесть на поезд и провести бессонную ночь, если я хочу видеть Анни. Быть-там как колониальный житель — значит быть в двадцати днях от Франции. Более того, если он чиновник и ожидает оплаты своего путешествия, — это значит быть в шести месяцах и семи днях от Бордо или от Этапля. Быть-там солдатом — значит быть сто десять — сто двадцать дней отлученным от учебы. Будущее, которое проектирует, за-брасывает вперед (pro-jete), вмешивается повсюду. Моя будущая жизнь в Бордо, в Этапле, будущее освобождение солдата, будущее слово, которое я напишу пером, обмакнув его в чернила, — именно все это означает мое место и делает меня существующим в расслабленности, в нетерпении или в тоске. Напротив, если я избегаю группы людей или общественного мнения, мое место определяется временем, которое необходимо этим людям, чтобы открыть меня, чтобы достигнуть этой деревни, где я укрываюсь, и т. д. В этом случае как раз изоляция выделяет мое место в качестве предпочтительного. Быть в этом месте, здесь, — значит быть в безопасности.
Этот выбор моей цели касается отношений чисто пространственных (вверху и внизу, справа и слева и т. д.), чтобы придать им экзистенциальное значение. Гора оказывается "подавляющей", если я располагаюсь у ее подножия; напротив, если я нахожусь на ее вершине, она самим проектом восстанавливает мою гордость и символизирует превосходство над другими людьми, которое я приписываю себе. Реки, расстояние от моря и т. д. вступают в действие и наделяются символическим значением. Конституированное в свете моей цели, место напоминает мне символически эту цель во всех ее деталях, в целостности ее связей. Мы к этому еще вернемся, когда захотим точнее определить предмет и метод экзистенциального психоанализа. Сырое отношение расстояния до объектов никогда не может позволить постигнуть себя вне значений и символов, которые являются самим способом его конституции. Тем более что это сырое отношение имеет смысл только в связи с выбором техники, которая позволяет измерять расстояния и проходить их. Город, расположенный в двадцати километрах от моей деревни и связанный с ней трамвайным путем, намного ближе ко мне, чем каменистая вершина, находящаяся в четырех километрах, но имеющая высоту тысяча восемьсот метров. Хайдеггер показал, как ежедневные заботы предписывают места орудиям, которые не имеют ничего общего с чистым геометрическим расстоянием. Мои очки, говорит он, гораздо дальше от меня, чем предмет, который я вижу через них.
Таким образом, следует сказать, что фактичность моего места открывается мне только в выборе и через свободный выбор, который я делаю в соответствии со своей целью. Свобода необходима для открытия моей фактичности. Я узнаю об этой фактичности из всех точек будущего, которое я проектирую; только исходя из этого будущего, она является мне со своими свойствами бессилия, случайности, непрочности, немощности, абсурдности. То, что я живу в Мон-де-Марсан, абсурдно и горестно, если я мечтаю увидеть Нью-Йорк. Но вместе с тем фактичность является единственной реальностью, которую может открыть свобода, единственной, которую она может ничтожить через постановку цели, единственной, исходя из которой имеет смысл ставить цель. Так как если цель может осветить ситуацию, то цель конституируется как проектируемое изменение этой ситуации. Место обнаруживается начиная с изменений, которые я проектирую. Но изменить предполагает как раз изменение того, что и является моим местом. Итак, свобода есть восприятие моей фактичности. Было бы абсолютно напрасным пытаться определить или описать "quid" этой фактичности "перед" тем, как свобода обратится к ней, чтобы понять ее как определенную недостаточность. Мое место, перед тем как свобода не описала мое расположение в качестве недостатка определенного рода, "является", собственно говоря, вообще ничем, поскольку того пространства, исходя из которого понимается всякое место, не существует. С другой стороны, сам вопрос неясен, так как он допускает некоторое "перед", которое не имеет смысла. Только свобода темпорализуется, следуя направлениям "перед" и "после". Здесь лишь остается немыслимое и сырое "quid", без которого свобода не может быть свободой. Это есть сама фактичность моей свободы.
Только в действии, которым свобода открыла фактичность и восприняла ее как место, это место, определенное таким образом, обнаруживается как мешающее, препятствующее моим желаниям и т. д. Возможно ли, чтобы фактичность по-другому создавала препятствия? Препятствия чему! Помехи какому действию! Скажем эти слова эмигранту, который собирается покинуть Францию и уехать в Аргентину после поражения его политической партии. Как заставить его обратить внимание на то, что Аргентина "достаточно далеко"? "Далеко от чего?" — спросит он. Он, конечно, уверен, что если Аргентина "далека" для тех, которые остаются во Франции, то это только в связи с неявным национальным проектом, который оценивает место французов. Для революционера-интернационалиста Аргентина — центр мира, как и любая другая страна. Однако если мы конституировали вначале французскую землю первоначальным проектом в качестве нашего абсолютного места и если какая-то катастрофа мешает нам уехать, то именно по отношению к этому начальному проекту Аргентина окажется "достаточно далекой", как "место изгнания"; именно по отношению к нему мы будем чувствовать себя изгнанниками. Следовательно, свобода сама создает препятствия, от которых мы страдаем. Это она, ставя перед собой цель, выбирая ее в качестве недоступной или труднодоступной, делает наше место непреодолимым или трудно преодолимым препятствием для наших проектов. Кроме того, устанавливая пространственные отношения между предметами в качестве первого типа инструментального отношения, определяя технику, которая позволяет измерить и проходить расстояния, она конституирует свое собственное ограничение. Но это говорит о том, что свобода может быть только ограниченной, потому что она является выбором. Всякий же выбор, как мы увидим, предполагает устранение и отбор. Всякий выбор есть выбор конечности. Таким образом, свобода может быть бытием действительно свободным, только конституируя фактичность как свое собственное ограничение. Бесполезно было бы, например, говорить, что я не свободен поехать в Нью-Йорк, потому что я мелкий чиновник из Мон-де-Марсана. Напротив, именно в отношении моего проекта уехать в Нью-Йорк ^располагаю себя в Мон-де-Марсане. Мое расположение в мире, отношение Мон-де-Марсана к Нью-Йорку и к Китаю было бы совсем другим, если бы, например, моим проектом было стать богатым земледельцем в Мон-де-Марсане. В первом случае Мон-де-Марсан появляется на фоне мира в организованной связи с Нью-Йорком, Мельбурном и Шанхаем, во втором он появляется на фоне недифференцированного мира. Что касается реального значения моего проекта поехать в Нью-Йорк, то я один решаю это; это может быть именно способ выбора себя как недовольного Мон-де-Марсаном. В этом случае все концентрируется на Мон-де-Марсане, я просто испытываю потребность постоянно ничтожить свое место, жить в постоянном отходе в отношении города, где я нахожусь. Это может быть также проект, куда я полностью включен. В первом случае я буду понимать свое место как непреодолимое препятствие и стану использовать окольный путь, чтобы определить его косвенно в мире; во втором случае, напротив, препятствия перестанут существовать, место будет не точкой соединения, но точкой отправления, поскольку, чтобы уехать в Нью-Йорк, нужна точка отправления, какой бы она ни была. Таким образом, я буду представлять себя в какой бы то ни было момент включенным в мир в моем случайном месте. Но как раз это включение, дающее свой смысл моему случайному месту, и есть моя свобода. Конечно, рождаясь, я принимаю место, но я ответствен за место, которое я принимаю. Здесь более ясно видна запутанная связь свободы и фактичности в ситуации, поскольку без фактичности не существовало бы свободы как ничтожащей силы и выбора, и поскольку без свободы фактичность не была бы открыта и не имела бы никакого смысла.
В) Мое прошлое
У нас есть прошлое. Несомненно, мы смогли установить, что это прошлое не определяет наши действия, как феномен предыдущий определяет феномен последующий. Мы также показали, что прошлое бессильно, чтобы конституировать настоящее и предначертать будущее. Тем не менее известно, что свобода, которая ускользает к будущему, не может ни отдаваться любому прошлому по воле своих капризов, ни, по более сильному основанию, создавать себя без прошлого. Она имеет в бытии свое прошлое, и это прошлое невозвратимо. На первый взгляд кажется даже, что она не может никаким способом его изменить; прошлое есть то, что вне досягаемости, что преследует нас на расстоянии, и мы не можем повернуться, чтобы рассмотреть его. Если оно не определяет наши действия, то, по крайней мере, оно таково, что мы не можем принимать новые решения, кроме как начиная с него. Если я окончил морскую школу и стал офицером, в какой бы момент я себя ни брал и ни рассматривал, я всегда в действии. В тот самый момент, когда я себя постигаю, я через четверть часа нахожусь на мостике судна, где я командую в должности второго помощника. Я могу, разумеется, внезапно взбунтоваться против этого факта, подать в отставку, покончить самоубийством. Эти крайние меры обращены к прошлому, которое есть мое прошлое. Если они имеют в виду его уничтожить, это значит, что оно существует, а мои самые радикальные решения могут только выразить отрицательную позицию к моему прошлому. Но это значит, в сущности, признание его огромного значения как платформы и точки зрения; всякое действие, предназначенное для того, чтобы оторвать меня от прошлого, должно с самого начала пониматься исходя из этого прошлого-там, то есть нужно прежде всего признать, что оно рождается исходя из этого единственного прошлого, которое хочет уничтожить; наши действия, говорит пословица, следуют за нами. Прошлое является настоящим и основывается незаметно в настоящем — это костюм, выбранный мной шесть месяцев назад, дом, построенный мной, книга, которую я начал писать прошлой зимой, моя жена, обещания, данные ей, мои дети; все то, чем я являюсь, я имею в бытии в форме обладания бывшим. Таким образом, значение прошлого не может быть преувеличено, потому что для меня "Wesen ist was gewesen 1st", "быть — значит иметь бывшее". Но мы снова находим здесь парадокс, указанный прежде: я не могу понять себя без прошлого, точнее, я не мог бы ничего мыслить о себе, если бы я не мыслил о том, чем я являюсь, исходя из того, чем я был в прошлом; но, с другой стороны, я есть бытие, посредством которого прошлое приходит к самому себе и к миру.
Изучим этот парадокс более подробно. Свобода, будучи выбором, является переменой. Она определяется целью, проектируемой ею, то есть посредством будущего, которое она имеет в бытии. Но как раз потому, что будущее является состоянием-которого-еще-нет по отношению к тому, что есть, его нужно понимать только в тесной связи с этим существующим, которое есть. И то, что есть, не может прояснить того, чего еще нет, так как то, что есть, является недостаточностью и, следовательно, может быть познано только исходя из того, чего недостает. Именно цель проясняет то, что есть. Но чтобы пойти за целью из будущего, чтобы объявить о себе посредством нее то, что ты есть, нужно быть уже вне того, что есть, в ничтожащем отходе, который ясно обнаруживает факт в качестве изолированной системы. Следовательно, то, что есть, обретает свой смысл, только когда оно возвышается к будущему. То, что есть, стало быть, является прошлым. Отсюда видно, что прошлое необходимо для выбора будущего в качестве "того, что должно быть изменено", и что одновременно никакое свободное возвышение не может происходить, кроме как начиная с прошлого, и, с другой стороны, сама природа прошлого приходит к нему из первоначального выбора будущего. В частности, невозвратимый характер придается прошлому из самого моего выбора будущего; если прошлое есть то, начиная с чего я постигаю и проектирую новое состояние вещей в будущем, само оно остается на месте, следовательно, без всякой перспективы на изменение; таким образом, чтобы будущее было реализовано, нужно, чтобы прошлое было невозвратимым.
Я, безусловно, не могу не существовать, но если я существую, я не могу не иметь прошлого. Такова форма, которую принимает здесь "необходимость моей случайности". Но, с другой стороны, как мы видели, две экзистенциальные характеристики определяют прежде всего Для-себя:
1) Ничего нет в сознании, что не было бы сознанием бытия.
2) Мое бытие стоит под вопросом в моем бытии. Это означает, что мне ничего не присуще, что не было бы выбранным.
Мы видели, что Прошлое, которое было бы только Прошлым, провалилось бы в почетное существование, где оно потеряло бы всякую связь с настоящим. Для того чтобы мы "имели" прошлое, нужно, чтобы мы его удерживали в существовании самим нашим проектом к будущему. Мы не получаем наше прошлое, но необходимость нашей случайности предполагает, что мы не можем не выбирать его. Именно это означает "иметь в бытии свое собственное прошлое". Отсюда эта необходимость, рассматриваемая здесь с точки зрения чисто временной, не отличается, в сущности, от первичной структуры свободы, которая должна быть ничтожением бытия, которым она является, и самим этим ничтожением производить свое бытие таким, каково оно есть.
Но если свобода есть выбор цели в зависимости от прошлого, то и, наоборот, прошлое есть только то, чем оно является по отношению к выбранной цели. В прошлом есть неизменный элемент: я болел коклюшем, когда мне было пять лет, а также элемент преимущественно изменчивый: значимость сырого факта по отношению к целостности моего бытия. Но так как, с другой стороны, фактическое значение прошлого проникает мое бытие насквозь (я не могу "вспомнить" мой детский коклюш вне точного проекта, который определяет его значение), для меня в конце концов невозможно отличить сырое неизменное существование от изменяющегося смысла, включенного в него. Высказывание "я болел коклюшем, когда мне было пять лет" предполагает множество проектов, в частности принятие календаря как системы отсчета моего индивидуального существования, следовательно, установления первоначальной позиции по отношению к социальному, определенная вера третьих лиц в рассказы о моем детстве, которая, конечно, сопровождается уважением или любовью к моим родителям и придает им смысл и т. д. Сам сырой факт есть, но вне свидетельств других о его дате, о специальном названии заболевания, то есть совокупности значений, которые зависят от моих проектов, чем же он может быть! Таким образом, это сырое существование, хотя необходимо и неизменно существующее, представляет собой идеальную цель и недосягаемо для систематического разъяснения всех значений, включенных в память. Без сомнения, существует "чистая" материя памяти в том смысле, в котором Бергсон говорит о чистой памяти; но когда она обнаруживается, то только всегда в проекте и через проект, который предполагает явление в его чистоте, присущей этой материи.
Итак, значение прошлого строго зависимо от моего настоящего проекта. Это нисколько не означает, что я могу осуществлять изменения смысла моих предшествующих действий по воле своих капризов. Совсем напротив, фундаментальный проект, которым я являюсь, окончательно решает вопрос о значении, которое может иметь для меня и для других прошлое, которое я имею в бытии. Только я в действительности могу вынести решение в каждый момент о значимости прошлого. Не дискутируя, не обсуждая и не оценивая в каждом случае значение того или другого события в прошлом, но проектируясь к своим целям, я сохраняю прошлое в себе и решаю действием вопрос о его значении. Не тот ли мистический кризис, перенесенный мною на пятнадцатом году моей жизни, будет решать, "был ли" он чистой случайностью созревания или, напротив, первым знаком будущего обращения? Именно я буду судить в двадцать, в тридцать лет о своем обращении. Проект обращения сразу придает подростковому кризису значение предсказания, которое я не принимаю всерьез. Кто будет решать, было ли пребывание в тюрьме после воровства благотворно или плачевно? Только я отказываюсь от воровства или продолжаю упорствовать. Кто может судить о ценности полученных знаний в путешествии, об искренности заверений в любви, о чистоте прошлого намерения и т. д.? Именно я, всегда я, в соответствии с целями, которыми я все это освещаю.
Таким образом, все мое прошлое здесь — давящее, настоятельное, повелительное, но я выбираю его смысл и приказы, которые оно мне дает, через проект моей цели. Несомненно, обязательства, взятые мною, брачные узы, заключенные когда-то, дом, купленный и обставленный в прошлом году, ограничивают мои возможности и диктуют мне поведение. Но это как раз потому, что таковы мои проекты, что я снова принимаю брачные узы, то есть как раз не проектирую отказ от брачных уз, я не делаю "брачную связь прошлой, перейденной, мертвой", но, напротив, мои проекты предполагают верность взятым обязательствам или решению вести "уважаемую жизнь" мужа и отца и т. д.; они по необходимости освещают прошлую супружескую клятву и придают ей всегда актуальное значение. Следовательно, необходимость прошлого приходит из будущего. Если внезапно, подобно героям Шлюмберже*92*1, я радикально изменю свой фундаментальный проект, если я попытаюсь, например, избавиться от непрерывности счастья, то мои предшествующие обязательства потеряют всю свою необходимость.
1 Schlumberger. Un homme heureux. N.R.F.
Они будут теперь подобны этим средневековым башням и крепостным стенам, которых нельзя отрицать, но которые имеют лишь смысл напомнить цивилизации и сегодняшней политической и экономической стадии существования, как протекал предшествующий этап, ныне превзойденный и совершенно мертвый. Только будущее решает, является ли прошлое живым или мертвым. В самом деле, прошлое первоначально является проектом, как и нынешнее появление из моего бытия. И в той самой степени, в какой оно есть проект, оно является предвосхищением; его смысл идет от будущего, которое оно заранее обрисовывает. Когда прошлое целиком ускользает в прошлое, его абсолютная ценность зависит от подтверждения или отмены предвосхищений, которыми оно было. Но только от моей настоящей свободы зависит подтверждение смысла этих предвосхищений, снова принимая их на свой счет, то есть предвосхищая, следуя им, будущее, которое они возвещают, или отказываясь от них, просто предвосхищая другое будущее. В этом случае прошлое отпадает, как обманутое и безоружное ожидание; оно "лишено сил". Единственная сила прошлого идет для него из будущего; как бы я ни жил, ни оценивал свое прошлое, я могу это делать только в свете своего проекта в будущее. Таким образом, порядок моих выборов будущего определяет порядок моего прошлого, и этот порядок совсем не будет хронологическим. С самого начала прошлое будет всегда живым и подтверждаемым: мое любовное обязательство, какие-то деловые контракты, тот образ самого себя, которому я верен. Затем двусмысленное прошлое, переставшее мне нравиться, но удерживаемое мною с помощью уловок. Например, этот носимый мной костюм, который я купил в то время, когда я имел склонность к моде, теперь мне очень не нравится, и поэтому прошлое, когда я его "выбирал", действительно мертво. Но, с другой стороны, мой настоящий проект бережливости таков, что я должен продолжать носить этот костюм, а не приобретать другой. Следовательно, проект принадлежит мертвому и живому прошлому одновременно, как те общественные учреждения, которые были созданы для определенной цели и которые пережили режим, создавший их, так как их заставляли служить совсем различным, часто даже противоположным целям. Живое прошлое, полумертвое прошлое, пережитое, двусмысленное, антиномич-ное — совокупность этих слоев, уходящих в прошлое, организовано единством моего проекта. Именно благодаря этому проекту устанавливается сложная система возвращающегося (renvois), которая допускает какой-либо фрагмент моего прошлого в иерархизированную и многозначную систему, где, как в произведении искусства, каждая частичная структура указывает различными способами на другие различные отдельные структуры и на общую структуру.
Это решение, касающееся значения, порядка и природы нашего прошлого, оказывается, впрочем, просто историческим выбором вообще. Если человеческие общества являются историческими, это следует не просто из того, что они имеют прошлое, но и из того, что они восстанавливают его в качестве памятника. Когда американский капитализм решил вступить в европейскую войну 1914—-1918 годов, поскольку он видел там возможность осуществить выгодные операции, он не являлся историческим; он был только утилитарным. Но когда в свете своих утилитарных проектов он восстанавливает предшествующие связи Соединенных Штатов с Францией и придает им смысл долга чести, отдаваемого американцами французам, он стал историческим, и в особенности он становится историческим благодаря знаменитому выражению: "Лафайет, мы здесь!"*93* Само собой разумеется, что, если бы другое видение своих настоящих интересов привело бы Соединенные Штаты к тому, чтобы встать на сторону Германии, они не имели бы недостатка в элементах прошлого, чтобы снова восстановить их в виде памятника. Можно было бы вообразить, например, основанную на "кровном родстве" пропаганду, которая бы существенно учитывала пропорцию немцев, эмигрировавших в Америку в XIX веке. Было бы напрасно рассматривать эти возвраты в прошлое в качестве чисто рекламного предприятия; существенно то, что они необходимы, чтобы увлечь за собой массы, которые потребовали бы политического проекта, проясняющего и оправдывающего их прошлое; кроме того, само собой разумеется, что прошлое таким образом создается; следовательно, существовало созданное общее франко-американское прошлое, которое обозначало, с одной стороны, важные экономические интересы американцев, а с другой — настоящие аналогичные интересы двух демократических капиталистических стран. Подобным образом было видно, как новые, появившиеся к 1938 году поколения, встревоженные готовящимися международными событиями, неожиданно по-новому осветили период 1918—1938 годов и назвали его периодом "Между-двумя-войнами", даже до того как разразилась война 1939 года. Рассматриваемый период сразу же был создан в форме ограниченной, возвышаемой и отрицаемой, вместо того чтобы те, кто его пережили, проектируясь к будущему в непрерывности с их настоящим и непосредственным прошлым, испытывали его как начало неограниченного и непрерывного продвижения вперед. Следовательно, настоящий проект решает, находится ли определяемый период прошлого в непрерывности с настоящим или он есть отдельный фрагмент, из которого появляются и от которого удаляются. Таким образом, необходима была бы конечная человеческая история, чтобы такое, например, событие, как взятие Бастилии, получило бы определенный смысл. В самом деле, никто не отрицает, что Бастилия была взята в 1789 году, — это факт неизменный. Но нужно ли видеть в этом событии восстание без последствий, народное выступление против полуразоруженной крепости, которое Конвент, заботящийся о том, чтобы создать себе рекламу, используя прошлое, сумел преобразовать в блестящее действие? Можно ли его рассматривать в качестве первого проявления народной силы, посредством которого она утвердилась, поверила в себя и начала Версальские "Октябрьские Дни"? Тот, кто хотел бы это решить сегодня, забывает, что историк сам историчен, то есть он сам историзируется, освещая "историю" в свете своих проектов и проектов общества. Таким образом, можно сказать, что смысл социального прошлого беспрерывно находится "в отсроченном состоянии".