Что я ощущала в такой момент?

Януш Вишневский

Любовница

Что я ощущала в такой момент? - student2.ru

OCR A_Ch

«Вишневский Я. Любовница»: ИД «Азбука‑классика»; СПб.; 2007

ISBN 978‑5‑91181‑542‑4

ЛЮБОВНИЦА

Он входил. Иногда сбрасывал пиджак на пол, иногда вешал его на вешалку в прихожей. Без единого слова подходил ко мне, задирал юбку или резко спускал мои брюки, влезал языком ко мне в рот, потом раздвигал мне бедра и вводил в меня два пальца. Иногда внутри еще не было влаги, и когда он выбирал не те пальцы, я чувствовала во влагалище его обручальное кольцо.

Что я ощущала в такой момент?

Колючую проволоку. Просто колючую проволоку. Ржавую колючую проволоку во влагалище и его язык у себя во рту. Каждая буква, выгравированная на обручальном кольце, была словно рвущая мою плоть металлическая колючка. Иоанна 30.01.1978 . Болеть начинало уже при «И», первые слезы появлялись на первом «а», а колотье начиналось на «30». Я родилась 30 января. В день его свадьбы, только восемью годами раньше. Когда он приходил ко мне в день рождения, у него всегда было два букета. Один для меня. Ко дню рождения. Чудесный. Чтобы обхватить его, надо было вытянуть обе руки. Второй для жены. Он клал его на подоконник в кухне. Так, чтобы не привлекать внимания. Сделать вид, будто это что‑то вроде его папки. Чтобы он не лежал в гостиной, где мы на полу занимаемся любовью, либо в спальне, если мы успели туда добраться. Когда после всего он переставал меня целовать и отворачивался, я вставала с пола в гостиной или с кровати в спальне и обнаженная шла в ванную. Он обычно лежал и курил. Возвращаясь из ванной через прихожую, я замечала этот букет. Подходила к шкафу в прихожей, доставала самую большую вазу из фиолетового стекла, наливала воды, шла на кухню и ставила цветы для его жены. Чтобы обхватить этот букет, надо было вытянуть обе руки. Такой чудный. Потому что он никогда не покупает цветы в спешке. Никогда. Он покупает цветы как бы для себя, чтобы потом наслаждаться радостью, которую они вызывают у меня. У меня. И у своей жены тоже.

Для нее розы всегда были пурпурные. Ленты всегда кремовые. Под целлофаном между цветами всегда белый конверт. Незаклеенный. Как‑то я уже держала его в руках. А он лежал в комнате, курил, усталый и ублаготворенный тем, что мы сделали минуту назад, а я стояла в кухне около пурпурных роз для его жены и прижимала к груди конверт, на котором были слова, способные лишь ранить меня. Помню, я взглянула на конверт и, увидев написанное его рукой слово Иоанна, во второй раз почувствовала в себе эту колючую проволоку. Но на этот раз везде в себе, всюду. Тогда я сунула конверт за целлофан. Он упал между пурпурными розами для его жены. Я должна была отвернуться от этой вазы, чтобы больше не смотреть на него, и стояла, повернувшись спиной к окну, голая, дрожащая от холода и от боли, от унижения и жалости к себе, ожидая, когда пройдет дрожь. Чтобы он ничего не заметил.

Потом я возвращалась на пол или в постель, вжималась в него и забывала обо всем. Он помогал мне в этом. Временами у меня было впечатление, будто он знает, что происходило со мной на кухне, и хочет вознаградить меня за это. Так, словно поцелуями хотел заткнуть во мне дыры от той колючей проволоки. И затыкал. Потому что он любит женщин точно так же, как покупает для них цветы. Главным образом для того, чтобы ощущать радость, глядя на них, когда они счастливы. И это, наверное, так крепко привязывает меня к нему. Чувство, что без него нельзя пережить что‑то «такое же хорошее» или что‑то «еще лучше». Просто невозможно.

Иногда мне казалось, что это абсурд. Что это только мое недоразвитое воображение. Как‑то я осмелилась и сказала это своему психотерапевту. То, что я услышала, было словно лекция, видимо, с целью ввергнуть меня в состояние удивления. Он сказал, что это не имеет ничего общего с воображением и что это «эдипальное проявление желания быть женой своего отца и превратить его в свою собственность, а также родить ему детей». Представляешь себе? Самонадеянный кретин! Вот такой бред он мне изложил. Мне, у которой отца не было со второго года жизни. А до второго года он был у меня шесть месяцев и двадцать три дня, до того как траулер, на котором он был офицером, столкнулся с айсбергом около Ньюфаундленда и затонул. Я вышла во время второго сеанса, и мне даже не хотелось хлопнуть дверью. Это было бы слишком явно, и он решил бы, что ему удалось вывести меня из себя. «Эдипальное проявление желания». Это ж надо! Самонадеянный психиатр в черном свитере, в брюках, которые, похоже, не были знакомы с химчисткой, и с уродливой сережкой в ухе. Говорить такое мне, которая сразу же после «Детей из Буллербина» прочитала «Психологию женщины» гениальной Хорни!

Это совершено точно не было «эдипальным проявлением желания». Это были его губы. Всего‑навсего. А также ладони. Я вжималась в него, а он касался меня и целовал. Всё. Губы, пальцы, локти, волосы, колени, ступни, плечи, запястья, уши, глаза и бедра. Потом глаза, ногти и вновь бедра. И приходилось его останавливать. Чтобы наконец он перестал целовать и вошел в меня, пока не станет поздно и он вынужден будет встать, одеться и спуститься к такси, которое отвезет его к жене.

И когда позже он уходил домой, забирая на кухне букет из вазы, у меня было твердое убеждение, что без него невозможно пережить «нечто такое же прекрасное». Просто‑напросто невозможно. И что мне выпало великое счастье вместе с ним переживать это. И что этого не объяснит ни один психолог, и даже самой Хорни, если бы она еще была жива, тоже не удалось бы объяснить. И что если бы она смогла, я все равно не захотела ее слушать.

Иногда он возвращался из коридора, а то и с улицы и, запыхавшись, взбегал по лестнице на пятый этаж, чтобы поблагодарить за то, что я поставила букет в вазу. И тогда мне становилось очень больно. Потому что мне точно так же, как ему, хотелось отреагировать на это молчанием. Сделать вид, будто этот букет в каком‑то смысле что‑то вроде его папки. То есть не имеет значения. Но это нам никогда не удавалось. Я каждый раз доставала фиолетовую вазу, а он всегда возвращался, чтобы поблагодарить меня.

А возвращался он, потому что никогда ничего не воспринимает как очевидное. И это есть – и всегда было – частью того недостижимого «чего‑то столь же прекрасного», чего не переживешь с другим мужчиной. Он обо всем задумывается, заботливо склоняется либо, в наихудшем случае, все замечает. Вежливость он воспринимает как что‑то, обязательно нуждающееся в демонстрации, подобно уважению. И лучше всего сразу. И потому, даже не зная, какую боль этим причиняет, он, запыхавшись, взбегал на пятый этаж, целовал меня и благодарил за то, что я поставила цветы в вазу. А когда он по лестнице сбегал к такси, я возвращалась в спальню или в гостиную, где совсем недавно он меня целовал, допивала остатки вина из его и моего бокалов, откупоривала следующую бутылку, наливала вино в оба бокала и плакала. Когда вино кончалось, засыпала на полу.

Временами под утро, все еще пьяная, я просыпалась, дрожа от холода, и шла в ванную. Возвращаясь, видела свое отражение в зеркале. Щеки, испещренные темными потеками остатков косметики. Красные пятна засохшего вина, вылитого на грудь, когда руки дрожали от рыданий или когда я была до того пьяна, что проливала вино, поднося ко рту бокал. Волосы, прилипшие ко лбу и шее. И когда я видела это отражение в зеркале, у меня случался приступ ненависти и презрения к себе, к нему, к его жене и ко всем вонючим розам этого мира. Я врывалась в гостиную, хватала букет, для чего надо было вытянуть обе руки, чтобы обхватить его, и молотила им по полу, по мебели или по подоконнику. Потому что я тоже получала от него розы. Только белые. Молотить ими я переставала, когда на стеблях не оставалось ни одного цветка. И только тогда я чувствовала, что успокоилась, и шла спать. Просыпалась я около полудня и босиком ходила по белым лепесткам, лежащим на полу гостиной. На некоторых были пятна крови с моих ладоней, исколотых шипами. Такие же пятна всегда были на постели. Сейчас я уже буду помнить: не надо зажигать под утро 31 января свет в ванной.

Но розы я по‑прежнему люблю и, когда 31 января уже успокоюсь и вечером пью ромашковый чай и слушаю его любимого Коэна, думаю, что он как роза. А у розы всегда есть еще и шипы. И думаю, можно плакать от печали, оттого что у розы есть шипы, но можно плакать и от радости, что на стеблях с шипами есть розы. И это главное. Это главнее всего. Мало кому хочется получать розы ради шипов…

Но когда слушаешь Коэна, как раз и появляются такие мысли. Потому что он такой отчаянно‑печальный. Прав тот британский музыкальный критик: к каждой пластинке Коэна нужно бесплатно прилагать бритву. Вечером 31 января мне нужны ромашковый чай и Коэн. Под его музыку и его тексты, несмотря на его стандартную печаль, мне легче справиться со своей печалью.

И так тянется шесть лет. Шесть лет 30 января он сначала доводит меня до исступления, трогая, целуя и лаская мои ладони, а потом я сама раню их до крови шипами роз из букета, подаренного им по случаю дня рождения. Но если по правде, то ранят меня буквы и цифры Иоа нна 30.01.1978 , выгравированные на внутренней стороне его обручального кольца. Они ранят меня внизу живота, как колючая проволока.

Наши рекомендации