Что в нем такого особенного?
Особенного в нем? Как это что? В нем все особенное! Уже первые часы его присутствия в моей жизни были особенные. Впервые я увидела его, заплаканная, в морге в Италии.
Это было на последнем курсе. Я писала магистерскую работу о творчестве итальянского нобелевского лауреата семидесятых годов поэта Эудженио Монтале. Выбрала его. Я, студентка филологического факультета, увлеченная поэзией Монтале, решила написать на французском языке работу об итальянской поэзии. Это Моника уговорила меня поехать в Италию, в Лигурию. Я отложила защиту работы на сентябрь, и мы поехали в Геную с намерением объехать всю Лигурию. Моника, видя, что меня терзают угрызения совести из‑за отложенной защиты, успокаивала: «Ни одна работа о Монтале не будет правдивой, если человек не напьется хотя бы раз вином из города, где родился Монтале, – из Генуи. Отнесись к этому как к поездке для сбора материала, – улыбаясь, говорила она мне, – и помни, что вино это ставлю тебе я».
Сперва мы собирались заработать, устроившись официантками, а потом две недели, «собирая материал», проехать по Лигурии от Синке‑Терре на востоке до Монако на западе и, как говорила Моника, «не отдаляться от пляжей больше чем на пять километров и дольше чем на пять часов».
Все вышло не так, как мы планировали. Когда в Генуе мы ходили от ресторана к ресторану, у нас возникло впечатление, что там работают только польские студентки и русские охранники. На гостиницу в Генуе денег не хватало, и мы отступили вглубь материка. Там все было в пять раз дешевле. Через неделю без денег и без надежды мы попали в Авеньо, маленькое селеньице близ главной автострады, идущей вдоль Генуэзского залива. Было уже за полдень, когда мы вылезли на маленьком рынке с фонтаном в самом центре площади. В какой‑то момент через рынок прошла процессия. Женщины в черных платьях и черных шляпках с черными вуалями. Некоторые прятались от жары под черными зонтиками. Мы понимали, что это шествие по какому‑то исключительному поводу. И последовали за ним. Неподалеку от рынка находилось кладбище с аллеей апельсиновых деревьев и небольшим моргом в белом зданьице с деревянным крестом на крыше. В морге в маленьком белом гробу, устланном белым бархатом, лежал младенец в белом шелковом платьице. Одна из женщин стала громко молиться. Я опустилась рядом на колени и молилась вместе с ней. По‑итальянски. Потому что я умею молиться и ругаться на двенадцати языках. Даже на фламандском, и это не имеет ничего общего с моим филологическим образованием. Просто это практично.
Гробик передвинулся по невидимому транспортеру к стене, в ней поднялась металлическая преграда, и гробик был практически всосан за металлическую стенку, разделяющую морг и крематорий. Все присутствующие пронзительно вскрикнули. Затем воцарилось молчание, и было слышно только шипение пламени за металлической стенкой. Чтобы заглушить его, я начала молиться во весь голос. На итальянском. Моника еще громче вторила мне по‑польски: «Отче наш..»
И вдруг все бывшие в морге присоединились к нам на итальянском.
Через несколько минут за стенкой стало тихо, и тогда заплаканная женщина, сидевшая во втором ряду, открыла лицо, подошла ко мне и поцеловала руку. Потом все вышли.
Моника продолжала стоять на коленях. Я сидела, сложив ладони, и с испугом всматривалась в крест на металлической стене. Все произошло так быстро. Слишком быстро. Сожгли младенца, прочли две молитвы и разошлись по домам. Как после занятий.
В морг вошел низенький, очень толстый мужчина. Подошел к Монике и заговорил с ней по‑итальянски. Моника показала на меня.
Через пятнадцать минут мы стали сотрудницами морга и соседствующего с ним кладбища. Мы должны были подготавливать гробы и начинать читать молитвы перед кремацией. Толстый итальянец предложил в три раза больше, чем мы получили бы в любом ресторане в Генуе.
«Потому что людям нравится и они заплатят больше, если кто‑то совсем чужой начнет плакать по их близким…» – сказал он.
И вот на две недели мы стали плакальщицами в компании ООО «Лучшие Похороны» в Авеньо. Разумеется, в Авеньо умирает слишком мало людей, чтобы владелец получал достойный доход, и потому мы плакали и молились на похоронах в соседних селениях – Цикаган, Нерви, Рапалло, Караско, Камольи, а иногда даже в Монольи. В течение двух недель мы выстилали гробы и плакали тридцать восемь раз на похоронах двадцати двух мужчин, четырнадцати женщин и двоих детей в окрестностях Авеньо.
В первый день, когда сожгли того младенца, в морг вошел он и преклонил колени напротив меня. И смотрел мне в глаза, когда я плакала. Потом он сидел у фонтана, когда мы вышли из морга и вернулись на рынок. На следующий день были похороны старушки. Уже в девять утра. Мать мэра Авеньо. Хозяин морга просил нас плакать особенно интенсивно. Он вошел в морг через четверть часа после начала церемонии. Наверное, не мог понять, почему я тоже нахожусь там. И вдобавок, как вчера, стою на коленях у гроба и плачу. После похорон он снова ждал у фонтана и там отважился и спросил о чем‑то по‑английски. Так я познакомилась с ним.
Он проводил отпуск в Лигурии. С женой, которая в тот день осталась на пляже в Савоне. Он терпеть не мог валяться целыми днями на пляже. Взял напрокат машину и ездил по окрестностям. Так он оказался в Авеньо. А в морг попал перед сожжением того младенца.
«Ты так плакала, что я решил, будто это твой ребенок, и я так жалел тебя, и мне хотелось приласкать тебя», – сказал он через несколько дней, когда мы вместе ужинали в портовом ресторанчике в Генуе. Этим «приласкать» он растрогал меня первый раз в жизни. И так продолжается до сих пор.
Спустя два месяца в Варшаве он впервые поцеловал меня. Вообще‑то мы были в контакте, но в тот день совершенно случайно встретились в Доме прессы и книги на Новым Свяце. Я покупала книжку в подарок Монике на день рождения. Новую книжку моей любимой Гретковской. Он купил точно такую же. Для себя. И робко спросил, не загляну ли я с ним в кафе на бокал вина. Я сказала, что загляну. Мы выпили целую бутылку. Я с утра ничего не ела. Причем с позавчерашнего утра. Потому что села на очередную диету. Но, несмотря на это, я не была пьяной. Он был очарователен. Он поднимал бокал с вином, я видела на его пальце то самое обручальное кольцо, но для меня это не имело значения. Мы вышли. Он проводил меня до дома. Попрощался, поцеловав руку. Через минуту вернулся. Догнал меня на втором этаже, обнял и поцеловал. Но не так, как целуют в щеку, выражая симпатию. По‑настоящему, раздвигая мне зубы языком.
На другой день утром он позвонил мне на работу. Попросил прощения за то, что произошло «вчера на лестнице». Вечером кто‑то принес от него цветы. И все книжки Гретковской в коробке, обернутой блестящей бумагой. Иногда вечером он подъезжал к моему дому и по домофону спрашивал, не хочу ли я прогуляться. Я спускалась вниз, и мы гуляли. Через некоторое время я заметила, что уже ни с кем по вечерам не встречаюсь и так составляю свои планы, чтобы быть дома, если ему вздумается подъехать, нажать на кнопку домофона и пригласить на прогулку. Я скучала по нему, когда он не приезжал. Уже тогда, хотя то, что происходило между нами, нельзя было назвать отношениями, я начала согласовывать свою жизнь с его планами. Уже тогда я ждала телефонного звонка, сигнала домофона или звонка в дверь. Уже тогда я не выносила уик‑эндов, радовалась понедельникам и беспрестанно проверяла сотовый телефон. Так что любовницей я стала очень быстро. Он даже еще не знал об этом.
Через месяц я стала ожидать, что по возвращении с прогулки он наконец поднимется со мной наверх. Но он лишь иногда взбегал по лестнице и, как в первый раз, целовал меня.
Спустя два месяца в день моих именин он пришел вечером с фотографиями из Лигурии. Он не предупредил меня по телефону. Попросту позвонил в дверь, я с полотенцем на голове открыла, а на площадке стоял он с розами. Мы смотрели фотографии, вспоминали. Я не подходила к телефону выслушивать поздравления. Жаль было времени. Когда мы пошли в кухню заварить чай, он встал сзади, задрал мне свитер, сдвинул бретельки лифчика и принялся целовать углубления от них на плечах. Я повернулась к нему, подняла руки, и он снял свитер через голову. И тогда я закрыла глаза и подала ему свои губы.
Конечно, он особенный! Правда. Трудно пройти мимо него по улице и, взглянув ему в глаза, не почувствовать при этом, что это исключительный человек, с которым хотелось бы провести время. И я больше всего завидую его жене именно поэтому. Тому, что у нее так много его времени для себя.
Ведь в это время его можно слушать. А я больше всего люблю слушать его. Из наших ночей – думаю, он не был бы доволен, узнав это, – я лучше помню его рассказы, чем то, чем мы занимались перед этим.
Он звонил мне утром, днем, иногда даже ночью и говорил возбужденным, нетерпеливым голосом: «Слушай, мне нужно срочно рассказать тебе одну вещь».
И я знала, что одним этим предложением он ставит меня превыше всех. Даже своей жены. Потому что это я, а не кто‑то другой должна была выслушать рассказы о его успехе, поражении, волнении, плане либо ошибке. Первая. Абсолютно первая. И это было для меня истинным доказательством любви. За шесть лет он ни разу не сказал, что любит меня, но зато я все выслушивала первой. Для меня уже до конца жизни никакое «я люблю тебя» не заменит этого «слушай, мне нужно срочно рассказать тебе одну вещь». Я поняла, как это важно для него, когда случайно за бокалом вина в баре оказалась свидетельницей его горячего спора с одним из коллег о том, в какой момент начинается измена. Я с изумлением слушала, как он говорил, что измена – это тогда, когда «хочется немедленно рассказать что‑то важное вместо жены другой женщине», и «чтобы изменить, не надо вообще выходить из дому, потому что для этого достаточно иметь телефон или выход в интернет».
Шесть лет он мне первой рассказывал все самое важное. Иногда он ждал до утра. Иногда, когда бывал за границей, дожидался несколько дней, но чаще приезжал немедленно. Потому что обо всем самом важном и главном для него я должна была знать первой. Шесть лет он не изменял мне. Даже со своей женой.
То, что он рассказывал мне, всегда было таким… таким существенным. Существенным. Или с ним происходило что‑то, чего обычно не случается, или он был настолько поражен, что ему нужно было зафиксировать это и испугаться, умилиться, поразиться или возмутиться. Одним хочется мир приласкать, другим – побить. Он принадлежал к первым. И чаще всего он рассказывал мне, как он приласкал мир.
Однажды перед самой Пасхой он возвратился из Франкфурта‑на‑Майне и рассказал мне, как в первый же день пребывания там утром по дороге из отеля в торговый центр к нему в метро подсел мужчина с белой тростью. С минуту они ехали в молчании, а потом мужчина стал рассказывать, как прекрасно на Канарских островах. Как выглядит залив на Лансароте после весеннего дождя и какие цветы на кактусах, растущих в кратере остывшего вулкана на Пальме, и как они бархатисты, и о том, что самый синий горизонт бывает в мае. Потом на какой‑то станции этот мужчина встал, с улыбкой взглянул на него и вышел. И как, гуляя весь день по торговому центру, он не мог забыть взгляда мужчины с белой тростью.
Или 11 сентября, когда он приехал ко мне, и мы, онемевшие, сидели на полу и всматривались в экран телевизора, не понимая мира. Он боялся. Он сел сзади, крепко обнял меня и прижал голову к моему затылку. Дрожал. И говорил странным, сдавленным голосом. Знаешь, я люблю его также и за то, что он способен так бояться и не стыдится показать мне это. Это он, который с бескомпромиссной, но педантично порядочной и справедливой жестокостью руководит сотней людей и которого в его фирме боятся почти все. Он, который никогда не может усидеть на месте пассажира, если что‑то ему вдруг не понравится. Он тотчас же просит остановиться и сам садится за руль.
Ни один мужчина из тех, кого я знала, не боялся так красиво. Никогда не забуду, как того же 11 сентября он вдруг встал и впервые от меня позвонил жене. И хотя мне хотелось плакать, когда он произнес в трубку: «Иоася…» – я чувствовала, что это прекрасно и, если бы он этого не сделал, я бы не уважала его так.
В тот день, глядя на эти сюрреалистские картины из Нью‑Йорка, мы в первый раз по‑настоящему говорили с ним о Боге и религии. Некрещеный католик, который бывал в костеле после полудня или вечерами, когда там точно не было ксендза – из них ни один не хотел похоронить его отца, от которого ушла первая жена, и он, не имея выбора, согласился развестись с ней. Он сидел сзади и шептал мне на ухо, как он мечтает выслать в поезде, в одном купе, в Асизи или в Мекку самых главных жрецов и священников всех религий. И чтобы в купе была жрица вуду, которая верит, что умершие среди нас живых свершают странности и что с помощью тряпичной куклы и иглы можно вызвать беременность или неурожай в целой стране. И чтобы рядом с ней сидел буддист, который верит, что Бог – это муравей или камень. А у окна даос, который миллионам китайцев рассказывает, что инь и ян – это Истина и Фальшь, это Мужчина и Женщина, это Добро и Зло, соединяющиеся в дао, и в конце концов есть одно By Вей, то есть дословно «не имеющее значения». А у дверей чтобы сидел польский раввин из Нью‑Йорка, а напротив него – бородатый мулла, самый главный мулла из самой главной мусульманской мечети Аль‑Азхар. И чтобы все они вышли вместе из этого поезда в Мекке или Асизи, и чтобы встали рядом и сказали каждый на своем языке, что ни одна религия не оправдывает смерть беременной пакистанской секретарши со сто четвертого этажа в ВТЦ. И чтобы объявили, что нельзя никого убить во имя Бога, во имя тряпичной куклы или во имя муравья. И он шептал мне это на ухо, а я со слезами на глазах влюблялась в него все больше.
В такие моменты я хотела быть для него всем. Святой и блудницей. И никогда не подвести его и не разочаровать. Но не так, как в случае с мамой. Потому что тогда я хотела быть идеальной для нее, а не ради своего хорошего настроения. Никогда не забуду, как на Новый год она купила мне коньки и мы пошли на каток. Мне было двенадцать лет. Я не умела кататься на коньках. И к тому же не любила. Но мама считала коньки признаком хорошего воспитания. Я подсознательно чувствовала, что я не только катаюсь на коньках. Когда я падала на лед, я сбивала на лед также эго моей мамы. Гордой вдовы офицера, которая «одна воспитает дочку настоящим человеком». Я со стыдом падала и не говорила ей, что у меня болит рука. Только вечером, когда рука напоминала слишком большой протез и у меня от боли поднялась температура, я сказала ей об этом. Рука была сломана в двух местах. Когда я рассказала об этом ему – никогда не забуду его рук, сложенных, как для молитвы, ужаса в глазах, – он долго молчал.
Что в нем такого особенного? Особенное в нем также и то, что он меня постоянно хочет. Несмотря на возраст, он как тот юнец, который постоянно думает «об этом», и эрекция у него бывает, даже когда он слушает национальный гимн. Выслушав гимн, он снимает свою патриотическую руку со своей левой груди и немедленно стремится положить свою похотливую руку на мою правую грудь. Это невероятно благотворное чувство для женщины, перевалившей за тридцать, – быть желанной почти по‑животному и почти беспрерывно. При этом случаются незабываемые минуты дивной бездыханности и чудесной пульсирующей боли в нижней части живота.
В такие минуты он оставлял всех и вся, склонялся к моему уху и шептал, что хочет меня. В автобусе, когда «как‑то так вышло», что мы ехали ко мне во время перерыва на ленч, чтобы через час вернуться на работу и тотчас броситься звонить друг другу и договариваться встретиться у меня под вечер. В театре, когда он задержал меня в антракте, пока в фойе никого не осталось, и затащил в дамский туалет, и мы любили друг друга в одной из кабинок. В такси, когда он велел шоферу остановиться около парка, подмигнул ему, протянул пачку банкнотов и попросил выйти «на некоторое время» и запереть нас. И ни разу не случилось, чтобы водитель отказался.
Да! Рядом с ним я сразу понимала, что он меня хочет.
Наверно, ты думаешь, что он был такой, потому что у него не было времени «охладиться», пребывая со мной с утра до утра и с понедельника до понедельника. Я тоже так думала, особенно когда слушала сотрудниц, рассказывающих, как у их новых мужей или новых женихов примерно через четыре месяца начинаются проблемы со «сниженным фактором желания собственной жены», как саркастически определяла пани Кася из бухгалтерии. Умная, спокойная, бездетная после двух разводов и трех браков. У него не было проблем с этим фактором. Я знаю это абсолютно точно. Из этих шести лет были такие четыре месяца, когда он бывал у меня ежедневно. И каждый день мы начинали или завершали в постели. Когда я сейчас вспоминаю об этом, мне кажется, что на самом деле мы вообще оттуда не вылезали.
Часто я думала, был ли – тогда мне казалось, что тут не может быть настоящего времени, только «был», в прошедшем времени, – такой период, когда он так же хотел свою жену. Только раз, один‑единственный раз я спросила его об этом. Это было как‑то на пляже в Хеле на рассвете.
Он приехал в пятницу после полудня ко мне на работу. Позвонил снизу с проходной. Я спустилась на паркинг, села к нему в машину, и мы поехали из центра Варшавы на пляж в Хель.
«Я знал, что у тебя нет никаких планов на уикэнд, – говорил он, щуря глаза. – Прошу тебя, поедем со мной…»
И мне стало ужасно неприятно. Оттого что он знает об отсутствии планов на уик‑энд. И также то, что он точно знает, что мои планы – это он. И что я жду его. И что мой телефон ждет его, и мой замок в дверях, и моя постель. Что я жду, спешу в субботу утром из пекарни на углу и боюсь, что он мог позвонить, как раз пока меня не было. И что покупаю на всякий случай в два раза больше булочек и в два раза больше яиц, – вдруг он не позвонит и придет к завтраку без предупреждения. И помидоры тоже покупаю. Потому что он любит яичницу с помидорами.
Он планировал свое и мое время, ни о чем не спрашивая меня; просто приезжал на паркинг после работы. Я садилась в машину. Он целовал мои ладони и запястья. Я лгала, что «у меня есть планы на уик‑энд». Сперва он притворялся, будто разочарован, и в молчании подвозил меня к дому. Я выходила. Он ждал. Потом я изображала, что изменила планы, снова садилась в машину.
– Я изменила планы. Ради тебя. В последний раз. Действительно в последний раз, – говорила я, изображая раздражение.
Он каждый раз улыбался, как довольный подарком ребенок, и мы ехали в Хель, в Казимеж или в Бещады. Как‑то прямо от дома мы поехали в Прагу. И каждый раз я меняла планы «действительно в последний раз», и каждый раз у меня было ощущение, что это и есть исполнение мечты. Эта смена планов, которых у меня и не было.
Я держала его за руку, а он рассказывал, что произошло с ним в последнее время. Во время таких поездок мы были немножко как подростки, которых родители отпустили на каникулы в поход. Мы так смеялись, что болел живот, или долгие километры соприкасались ладонями. А ты знаешь, что можно испытать оргазм, если гладить ладонь? И что это может произойти на шоссе за Лодзем или при въезде на кольцевую дорогу Гданьска?
Иногда мы слушали мою любимую музыку, иногда он неожиданно останавливался на лесном паркинге, чтобы целовать меня. Иногда просил, чтобы я читала ему по дороге книжки, которые он хотел прочитать, но у него вечно не было на это времени. А ты знаешь, что совместное чтение книг вслух связывает людей крепче, чем совместная выплата кредита?
Иногда он рассказывал что‑то фантастическое, но это оказывалось настоящей лекцией по физике или космологии. Потому что, как он сам говорил, он «не по своей воле занялся информатикой», и когда его спрашивают, всегда отвечает, что на самом деле он физик. И когда физика завладевала им, он останавливал машину, вытаскивал листочки бумаги или визитки и рисовал на них схемы зарождения Вселенной. Как в тот раз, когда ему припомнились младенческие вселенные. Уже само название подействовало на меня так, что мне тотчас захотелось все знать. Младенческие вселенные! Целые вселенные, как мыльные пузыри, только не из мыла, а из пространства‑времени, возникшего после Большого взрыва либо коллапса черных дыр. Младенцы, рожденные из пены вселенных или из черных дыр, наполняющих родительские вселенные. Независимые от них в смысле управляющих ими физических законов, но являющиеся их продолжением. Он останавливал машину у дороги и с жаром рассказывал об этих вселенных.
А когда поездка заканчивалась и мы приближались к Хелю, Казимежу или Бещадам, я была уверена, что в следующий раз я также «изменю свои планы» и это опять будет «действительно в последний раз». Так женщина незаметно становится любовницей.
Поездка кончалась, и это было только начало. Мы только сейчас собирались разбить палатку и залезть в спальный мешок. Так же как тогда в Хеле. Был конец сентября. Мы жили в пахнущем сосной и смолой деревянном домике у самого пляжа. Мы не спали всю ночь. В какой‑то момент он встал и принес из ванной белое махровое полотенце и обернул меня им. Мы вышли на маленькую террасу из досок, покрытых лохмотьями облезающей краски, отделенную от пляжа низким барьером из трухлявого дерева. Всходило солнце. Только в Хеле и в Ки‑Уэст во Флориде солнце восходит так, что начинаешь верить в Бога, если до сих пор в Него не верил.
Мы уселись на террасе, завороженно вглядываясь в горизонт. Он сунул руку под полотенце и коснулся моего лобка. Подал мне бутылку шампанского. До сих пор не знаю, то ли вино, то ли Бог, так красиво выкатывающий в это утро солнце над горизонтом, заставил меня ощутить внезапную близость с ним. Чувствовала ли ты когда‑либо подобное по отношению к мужчине? Было ли у тебя ощущение полной его принадлежности тебе? Когда вдруг покажется, что существует какая‑то мистическая и возвышенная евангелическая связь между вами? Такая тантра на восходе. Я все это поочередно испытала на той облезлой деревянной терраске в Хеле. И наверное, потому набралась храбрости и произнесла:
– Я так хотела бы быть твоей единственной женщиной. Единственной! Понимаешь? И знать, что ты будешь принадлежать мне завтра, и в будущий понедельник, и также в Сочельник. Понимаешь? – Я плакала. – Я хотела бы быть твоей единственной женщиной. Только это.
Он опустил голову. Сжался, словно сказанное мной было подобно удару, и теперь он ожидал следующего. Он вытащил палец из горлышка бутылки и замер в этой позе. И молчал. Потом встал и пошел к морю. Я сидела, не в силах пошевелиться. Возвратившись, он коснулся моей головы и тихо произнес:
– Прости меня.
Потом прошел в кухню и стал готовить завтрак. В тот день мы не занимались любовью. Следующей ночью тоже. А потом возвращались в Варшаву.
Вот тогда, на обратном пути из Хеля, я поняла, что никогда он не будет только моим мужчиной. Иметь его всецело можно только на время. И я должна с этим смириться. Если нельзя обладать булкой целиком, то можно получать радость от выколупывания изюминок и поедания их. Кроме того, стоит жить минутой, хотя часто хочется положить собственное сердце в холодильник. И когда, возвращаясь из Хеля, мы подъехали к Варшаве, я совершенно смирилась и дотронулась до его руки. Там, где самые выпуклые жилы. И когда мы подъехали к моему дому, он поднялся со мной на пятый этаж. Донес чемодан. И остался на ночь. И такая смирившаяся я и сейчас.
Завтра мой день рождения. И годовщина его свадьбы. Уже девять недель у меня нет месячных. Я жду его ребенка. И уже совсем не боюсь его кольца. Завтра я скажу ему, что нельзя покупать два букета роз и думать, будто вручаешь их женщинам из двух разделенных Вселенных.
Он, несомненно, это поймет и уйдет от нас. Но все равно мне останется от него целый мир. Младенческий.