Урок седьмой: я тебя отпускаю
Наша последняя встреча была ничем не примечательна, кроме двух обстоятельств. Во-первых, Ирен позвонила, чтобы уточнить время встречи. Хотя время наших занятий часто менялось из-за расписания ее операций, она не забыла его ни разу за пять лет. Во-вторых, перед встречей у меня сильно разболелась голова. У меня изредка были головные боли, но я подозревал, что это каким-то образом было связано с опухолью мозга Джека, которая впервые дала о себе знать серьезной головной болью.
— Всю неделю меня интересовало вот что, — начала Ирен. — Ты планируешь написать о каком-нибудь аспекте нашей совместной работы?
У меня не было мысли писать об этом, потому что в то время я думал над идеей романа. Я сказал ей об этом, добавив:
— Так или иначе, я никогда не описывал случаи из терапии, до того, как они завершились. Работая над книгой “Палач любви”[13], я годами, а то и десятилетиями ожидал, прежде чем находил возможным описать историю лечения того или иного пациента. И хочу тебя заверить, что если когда-нибудь решу написать о тебе, то в первую очередь спрошу твоего разрешения на это...
— Нет-нет, Ирв, — перебила она, — меня не беспокоит, что и как ты пишешь. Меня волнует, что ты не пишешь. Я хочу, чтобы мою историю узнали. Есть столько всего, чего терапевты еще не знают, работая с людьми, пережившими утрату. Я хочу, чтобы ты поведал им не то, что я узнала, а то, чему ты научился.
В последующие после завершения работы недели я не только скучал по Ирен, но снова и снова вспоминал о ее словах. И вскоре, потеряв интерес к другим проектам я начал делать наброски, сначала от случая к случаю, а затем со все более возрастающим интересом.
Несколько недель спустя мы встретились с Ирен на заключительной, контрольной сессии. Она переживала из-за прекращения наших отношений. Например, ей казалось, что мы все еще встречаемся; она представляла как мы разговариваем, ей казалось, что она видит в толпе мое лицо или слышит мой голос, окликающий ее. Ко времени нашей встречи ее печаль, связанная с окончанием терапии, прошла, и она наслаждалась жизнью, в которой отношения с другими и с собой у нее складывались весьма благополучно. Больше всего ее поразило изменение визуального восприятия: все стало живым, тогда как в течение нескольких лет окружающие ее предметы имели как бы всего два измерения. Кроме того, ее отношения с мужчиной по имени Кевин, которого она встретила в последний месяц терапии, не только выдержали испытание временем, но и процветали. Когда я упомянул, что изменил решение и заинтересовался описанием нашей терапии, она обрадовалась и согласилась прочитать первые наброски.
Несколько недель спустя я послал Ирен черновик первых тридцати страниц, предложив встретиться и обсудить их в одном из кафе в Сан-Франциско. Я был необычайно напряжен, когда вошел в кафе и огляделся в поисках ее. Увидев ее до того, как она увидела меня, я медленно направился к ней. Мне хотелось полюбоваться ею издалека — ее свитером и брюками пастельного цвета, ее непринужденной позой, когда она потягивала капуччино, проглядывая газету. Я подошел. Увидев меня, она встала, обняла меня и поцеловала в щеки, как это делают старые добрые друзья, — каковыми мы и были. Я заказал себе капуччино. После того как я сделал первый глоток, Ирен улыбнулась и достала бумажный платок, чтобы промокнуть белую пену, оставшуюся у меня на усах. Мне понравилась ее забота обо мне и эти легкие прикосновения платком.
— Вот теперь, — сказала она, закончив вытирать меня, — намного лучше. Никаких белых усов. Я не хочу, чтобы ты старел раньше времени.
Затем, достав из портфеля мою работу, она сказала:
— Мне это нравится. Как раз то, что, я надеялась, ты и напишешь.
— А я надеялся, что как раз это ты и скажешь. Но сначала, может, стоит поговорить о проекте в целом? — Я сказал ей, что, пересмотрев работу, решил законспирировать Ирен, чтобы никто не смог ее узнать. — Как ты смотришь на то, чтобы быть изображенной в образе мужчины, занимающегося искусством?
Она покачала головой:
— Я хочу быть сама собой. Мне нечего скрывать, нечего стесняться. Мы оба знаем, что я не умственно отсталая: я страдала.
У меня был еще один повод для беспокойства, связанный с идеей книги, и я решил облегчить душу.
— Ирен, позволь я расскажу тебе одну историю. Я рассказал ей о Мэри, моей близкой подруге, очень хорошем и сострадательном психотерапевте, и о ее пациенте, Говарде, с которым она работала в течение десяти лет. С Говардом чудовищно обращались в детстве, и она предприняла колоссальные усилия, чтобы воскресить его. В первый год психотерапии его несколько раз госпитализировали после попыток самоубийства, а также с тяжелейшей анорексией. Она была всегда рядом, изумительно работала и так или иначе провела его через все, включая окончание школы, колледжа и школы журналистов.
— Ее преданность поражала, — рассказывал я. — Порой она встречалась с ним семь раз в неделю — и даже снизила для него оплату за сеансы. Я часто предостерегал ее, говорил, что она слишком много отдает ему и ей необходимо больше жить собственной жизнью. Офис располагался у нее в доме, и ее муж был категорически против вторжения Говарда в их жизнь и возражал против того, чтобы Мэри встречалась со своим пациентом по выходным и вообще тратила на него столько времени и сил. Случай Говарда был очень показателен, и каждый год Мэри проводила с ним сеанс психоанализа перед группой студентов-медиков в качестве части базового курса психиатрии. На протяжении долгого времени, наверное, лет пяти, она трудилась над учебником по психотерапии, в котором описание терапии с Говардом играло важную роль. В каждой главе обсуждался определенный аспект (конечно же, сильно замаскированный) ее работы с ним. Говард был благодарен ей за все ее труды и дал свое согласие на участие в занятиях со студентами и использование его истории в книге.
Наконец книга была завершена, и осталось лишь опубликовать ее, когда Говард (теперь известный журналист, женатый и имеющий двоих детей) внезапно передумал и отказался от своего разрешения. В коротком письме он объяснил, что хотел бы оставить эту часть своей жизни в прошлом. Мэри попросила аргументировать его решение, но он отказался вдаваться в детали и в конечном итоге порвал с ней все отношения. Мэри была вне себя: все эти годы она посвятила книге — и в результате должна была похоронить ее. Долгие годы она оставалась озлобленной и угнетенной.
— Ирв, Ирв, я поняла, куда ты клонишь, — сказала Ирен, касаясь моей руки, чтобы остановить меня. — Я понимаю, что ты не хочешь повторить путь Мэри. Я тебя уверяю: я не просто даю свое согласие на описание своей истории; я прошу тебя написать ее. Я разочаруюсь, если ты не сделаешь этого.
— Это звучит серьезно.
— Именно это я и хочу сказать. Я уже говорила о многих терапевтах, которые не знают, как работать с людьми, перенесшими тяжелую утрату. Ты научился из нашей совместной работы, научился многому, и я не хочу, чтобы на тебе все закончилось.
Заметив мои поднятые от удивления брови, Ирен добавила:
— Да, да, я наконец-то поняла. Ты не всегда будешь рядом.
— Хорошо, — сказал я, вынимая блокнот, — я согласен, что узнал очень много из нашей работы, и я изложил свое видение на этих страницах. Но мне хотелось бы, чтобы был услышан и твой голос, Ирен. Могла бы ты сформулировать основные моменты, которые нельзя упустить?
Ирен возразила:
— Ты знаешь их так же хорошо, как и я.
— Мне необходимо знать твое мнение. Я уже говорил тебе раньше, что моей первой идеей было — писать вместе, но раз ты не хочешь этим заниматься, помоги мне сейчас. Скажи мне, с твоей точки зрения, что было настоящим сосредоточием, ядром нашей работы?
— Твое присутствие[14], — вдруг сказала она. — Ты всегда был здесь. Сидел, подавшись вперед, добиваясь близости. Точно так же, как я, когда вытирала следы капуччино с твоих усов минуту назад...
— Близости с тобой?
— Верно! Но в хорошем смысле. И не в каком-то воображаемом, метафизическом аспекте. Мне нужно было только одно: чтобы ты был рядом и был готов противопоставить себя той смертоносной атмосфере, которую я создала вокруг себя. Это было твоей задачей.
Терапевты обычно не понимают этого, — продолжила она. — Ни один из них, смог только ты. Мои друзья не могли остаться со мной. Они были слишком заняты чтобы скорбеть о Джеке, или держались подальше от этого болота, или старались похоронить свой страх смерти, или требовали — именно требовали, — чтобы я чувствовала себя счастливой спустя год после его смерти.
Это то, что у тебя получалось лучше всего, — продолжала Ирен. Она говорила быстро, плавно, прерываясь лишь, чтобы сделать глоток кофе. — Ты нашел силы, чтобы остаться. Ты был связан со мною. Ты не просто находился рядом. Ты продолжал подталкивать меня, вынуждая говорить обо всех этих, порой ужасных, вещах. И если я не делала этого, ты старался догадаться — очень тактично, надо отдать тебе должное, — что я чувствовала.
Твои действия были очень важны — одни слова не помогли бы. И, конечно, одним из лучших твоих поступков было то, что ты позволил обращаться к тебе в любое время, помимо запланированных встреч, всякий раз, когда я почувствую, что ужасно зла на тебя.
Она остановилась, и я посмотрел в свой блокнот.
— Еще какие-нибудь полезные замечания?
— Помнишь похороны Джека? Даже находясь очень далеко в длительной поездке, ты позвонил мне, чтобы узнать, как я справляюсь. Ты протягивал мне руку, когда я нуждалась в ней. Для меня это было важно, особенно когда умирал Джек. Иногда мне казалось, что, если бы не твоя рука помощи, меня бы поглотило небытие. Странно, что я долгое время представляла тебя волшебником, который знает наперед все, что должно произойти. Этот твой образ начал тускнеть лишь несколько месяцев назад. Но, кроме этого, у меня все время было противоположное чувство — чувство, что у тебя нет ни сценария, ни правил, ни какого бы то ни было плана. Казалось, ты импровизировал на месте.
— Какие чувства вызывали у тебя эти импровизации? — спросил я, быстро записывая за ней.
— Иногда было очень страшно. Мне хотелось, чтобы ты был Волшебником страны Оз. Я потерялась, и мне хотелось, чтобы ты мог указать мне дорогу в Канзас. Иногда я подозрительно относилась к твоей неуверенности. Меня всегда интересовало, была ли твоя импровизация настоящей или это был обман, иллюзия импровизации, хитрость волшебника.
Еще одно: ты знал, как сильно я настаивала на том, что я должна знать и понимать, каково мое положение. В связи с этим, я думаю, что твоя импровизация была планом — этаким хитрым планом — как умиротворить меня.
И еще одна мысль... Ты хочешь, чтобы я продолжала в том же духе, Ирв?
— Да-да. Продолжай.
— Когда ты рассказывал мне о других вдовах или своих исследовательских находках, я знаю, ты пытался подбодрить меня, и иногда благодаря этому я понимала, что нахожусь в центре событий, что могу пройти через это, так же, как это сделали другие женщины. Но в основном подобные комментарии унижали меня. Ты как будто пытался сделать меня заурядной, такой же, как все. Но я никогда не чувствовала себя заурядной во время импровизаций. Тогда я была необычной, уникальной. Мы были людьми, которые вместе ищут свой путь.
— Что еще было полезным?
— Самые простые вещи. Ты, наверное, даже не помнишь, но в конце одного из наших первых сеансов, когда я выходила из кабинета, ты положил руку мне на плечо и сказал: “Я хочу увидеть это твоими глазами”. Я никогда этого не забуду — это была мощная поддержка.
— Я помню это, Ирен.
— Особенно помогало, когда ты временами прекращал попытки анализировать или интерпретировать и говорил что-нибудь простое и откровенное, например: “Ирен, ты живешь в кошмаре — в одном из наиболее жутких, какие я только могу себе представить”. Но лучше всего было, когда ты добавлял — правда, не так часто, — что ты восхищаешься мною и уважаешь меня за мое отважное упорство.
Обдумывая, что бы сказать сейчас о ее мужестве, я поднял глаза и увидел, как она смотрит на часы, и услышал ее слова:
— О господи, мне пора бежать!
Итак, встречу заканчивала она. Как низко я пал! На мгновение у меня возникло озорное желание закатиться в поддельной истерике и заставить ее остаться со мной, но решил, что не стоит ребячиться.
— Я знаю, что ты думаешь, Ирв.
—Что?
— Ты, наверное, нашел это забавным, что я, а не ты, заканчиваю сессию.
— Ты права, Ирен. Как обычно.
— Ты посидишь здесь еще пару минут? Я встречаюсь с Кевином на улице, мы договаривались позавтракать вместе, и могу позвать его сюда, чтобы он встретился с тобой. Мне этого очень хотелось бы.
Ожидая возвращения Ирен с Кевином, я пытался сопоставить ее мнение о терапии с моим собственным. Она считала, что в основном я помог тем, что был рядом, “присутствовал”, был верен ей, не отмахивался от нее, что бы она ни говорила и что бы ни делала. Я помог ей, протянув руку, я импровизировал, поддерживал ее в этих суровых испытаниях и обещал смотреть на все ее глазами.
Меня задело такое упрощение. Несомненно, мой подход к терапии был более сложным и комплексным! Но чем больше я думал об этом, тем больше понимал, что Ирен была абсолютно права.
Скорее всего, она была права в отношении “присутствия” — ключевой идеи моей психотерапии. С самого начала я решил, что мое присутствие — это самое эффективное, что я мог предложить Ирен. И это означало не просто быть хорошим слушателем, поощрять катарсис или утешать ее. Это означало, что я должен был стать как можно ближе к ней, должен был сосредоточиться на “пространстве между нами” (фраза, которую я использовал фактически каждый час наших встреч с Ирен), на подходе “здесь и сейчас”, на отношении между ней и мною здесь (в этом офисе) и сейчас (в данный момент).
Фокусирование на “здесь и сейчас” — это один из основных методов работы с пациентами, испытывающими проблемы во взаимоотношениях, но в случае с Ирен причина применения этого принципа была совершенно иной. Согласитесь: разве это не абсурд и не грубость требовать от женщины, находящейся в чрезвычайной ситуации (умирающий от опухоли мозга муж, скорбь по умершим матери, отцу, брату и крестнику), чтобы она направила свое внимание на мельчайшие оттенки взаимоотношений с терапевтом, которого она едва знает?
Тем не менее именно это я и делал. С самой первой нашей встречи, беспрерывно. На каждой сессии я непременно спрашивал о тех или иных аспектах наших взаимоотношений.
“Насколько сильно твое чувство одиночества сейчас, когда ты находишься со мной в этой комнате?”
“Как бы ты могла описать свои ощущения сегодня — насколько ты далека от меня или близка ко мне?” “Что ты чувствуешь сегодня?”
“Каковы твои ощущения сегодня — далека ли ты от меня или близка и насколько?”
Если она, как это часто бывало, говорила: “Я будто бы за тысячи миль отсюда”, — я, конечно, концентрировался непосредственно на этом чувстве. “В какой именно момент возникло это чувство?” Или: “Может быть, я сделал или сказал что-то, что увеличило это расстояние?” И чаще всего: “Что мы можем сделать, чтобы сократить его?”
Я старался с вниманием относиться к ее ответам. Если она отвечала: “Если ты хочешь способствовать нашему сближению, назови мне книгу, которую я могла бы прочитать”, я всегда называл ее. Если она говорила, что ее отчаяние невозможно описать словами и самое лучшее, что я могу для нее сделать — просто взять ее за руку, то я придвигал свой стул ближе к ней и брал ее за руку, иногда на минуту или две, порой на десять или даже больше. Иногда мне было не по себе от прикосновений, однако не из-за нормативного предписания, запрещавшего даже дотрагиваться до пациента. Скорее я испытывал неудобство из-за того, что такое прикосновение было неизменно эффективным: это заставляло меня чувствовать себя всемогущим волшебником, обладающим необычайной силой, действие которой оставалось мне непонятным. В конце концов спустя несколько месяцев после похорон мужа Ирен перестала обращаться ко мне с просьбой подержать ее за руку.
На протяжении всей нашей терапии я упорно продолжал придерживаться принципа присутствия. Я отказался быть отвергнутым. На ее: “С меня достаточно, я не хочу больше говорить сегодня; я вообще не понимаю, что сегодня здесь делаю” — я реагировал обычно замечанием вроде: “Но ты здесь сегодня. Какая-то часть тебя хочет быть здесь, и сегодня я хочу поговорить с этой частью”.
Когда это было возможно, я переводил события в их эквивалент “здесь и сейчас”. Взять, например, начало или окончание встречи. Очень часто Ирен входила в мой офис и быстро проходила к своему стулу, не глядя на меня. Я редко когда оставлял это без внимания. Я мог сказать: “Ну, похоже, у нас сегодня опять одна из этих сессий”, и обращал ее внимание на нежелание смотреть на меня. Иногда она отвечала: “Когда я смотрю на тебя, ты становишься настоящим, а это означает, что ты скоро должен умереть”. Или: “Если я буду смотреть на тебя, я стану беспомощной, и это даст тебе слишком много власти надо мной”. Или: “Если я буду смотреть на тебя, то, скорее всего, захочу поцеловать тебя”, или: “Я увижу твой взгляд, требующий скорой поправки”.
Завершение каждого занятия было проблематичным: она ненавидела мою пунктуальность и отказывалась уходить. Каждое окончание было похоже на смерть. Во время особо тяжелых периодов она была не способна удерживать в памяти образы и боялась, что однажды, оказавшись вне поля ее зрения, я перестану для нее существовать. Окончание сессии, по ее мнению, символизировало то, как мало она значит для меня, как мало я забочусь о ней, что я способен быстро отделаться от нее. Такие же проблемы возникали в связи с моими отпусками или командировками, и я старался звонить ей, чтобы поддерживать контакт.
Все становилось зерном для мельницы здесь и сейчас: ее желание слышать от меня комплименты и знать, что я думаю о ней больше, чем о других пациентах, получать подтверждения того, что мы не просто терапевт и пациент, что я восхищаюсь ею как женщиной.
Обычно сосредоточенность на подходе здесь и сейчас имеет свои преимущества. Она вызывает чувство непосредственности терапевтической встречи. Она предоставляет более точные данные, чем опора на несовершенное и постоянно меняющееся видение пациентом своего прошлого. Поскольку способ общения здесь и сейчас является социальным микрокосмом способа отношения с другими, то прошлое и настоящее, любые проблемы во взаимоотношениях проявляются во всех красках сразу же, как только начинают разворачиваться взаимоотношения с терапевтом. Кроме того, терапия становится более насыщенной, волнующей — ни одна индивидуальная или групповая сессия, выстроенная по принципу “здесь и сейчас”, никогда не будет скучной. “Здесь и сейчас” обеспечивает некую лабораторию, надежное место, где пациент может опробовать новые способы поведения, перед тем как перенести их в окружающий мир.
Важнее этих достижений то, что подход “здесь и сейчас” ускорил развитие близости между нами. Внешнее поведение Ирен — холодность, отчужденность, сознание своего превосходства — удерживало других от общения с ней. То же самое происходило и когда я устроил ее на шесть месяцев в терапевтическую группу в то время, когда умирал ее муж. Хотя Ирен сразу же заслужила уважение членов группы и в значительной мере помогала другим, она мало что получала в ответ. Ее вид независимого человека ясно говорил другим членам группы, что ей ничего от них не нужно.
Только муж мог пробиться к ней сквозь ее трудный характер; только ему удавалось достучаться до нее и только он мог рассчитывать на глубокие и тесные отношения. И только с ним она могла поплакать и позволить проявиться той маленькой девочке, которая жила в ней. Со смертью Джека она потеряла критерий близости. Это было очень самонадеянно, но я собирался стать ее критерием близости.
Собирался ли я занять место ее мужа? Это глупый, нелепый вопрос. Нет, я никогда не думал об этом. Я лишь стремился восстановить, один или два часа в неделю, островок близости. Постепенно, не сразу, она начала осознавать свою беспомощность и искать у меня поддержки.
Когда умер ее отец, вскоре после ее мужа, она была чрезвычайно подавленной, думая о поездке на похороны. Для нее была непереносима мысль о том, что придется находиться с матерью, пораженной болезнью Альцгеймера, и увидеть свежую могилу отца совсем рядом с надгробной плитой на могиле брата. Я советовал ей не ездить. Наоборот, я назначил ей встречу как раз во время похорон и попросил принести фотографии ее отца. Мы провели целый час в воспоминаниях о нем. Это был ценный, глубокий и плодотворный опыт, и позднее Ирен благодарила меня за это.
Где была граница между близостью и соблазном? Могла ли она стать слишком зависимой от меня? Смогла бы она когда-нибудь найти силы покинуть меня? Мог ли сильный перенос испытываемых к мужу чувств остаться неразрешимым? Эта мысль давила на меня. Но я отложил решение этой проблемы на потом.
В работе с Ирен было легко придерживаться курса “здесь и сейчас”. Она была чрезвычайно трудолюбива и преданна. Работая с ней, я никогда, ни разу не слышал от нее слов, которые выражали бы сопротивление или претензии и требования, такие, как: “Это не имеет значения... Это к делу не относится... Моя жизнь не сводится к твоей персоне — я вижу тебя лишь дважды в неделю; мой муж умер всего лишь две недели назад — почему ты заставляешь меня говорить о моих чувствах к тебе? Это безумие... Все эти вопросы о том, как я воспринимаю тебя, о том, как я вхожу в этот кабинет, — слишком банальны, чтобы говорить о них. В моей жизни происходит так много по-настоящему важных событий”. Напротив, Ирен хваталась за все мои попытки предпринять что-либо, и на всем протяжении терапии излучала благодарность за мое участие к ней.
Замечания Ирен об “импровизированной” терапии заинтересовали меня. Позднее я выразил это фразой: “Хороший психотерапевт должен создавать терапию для каждого пациента”. Это крайняя позиция, более радикальная, чем даже давнее предложение Юнга создавать новый терапевтический язык для каждого пациента. Радикальные решения для радикальных времен.
Современный механизм администрирования в здравоохранении смертелен для психотерапии. Рассмотрим его заповеди: 1) терапия должна быть неправдоподобно короткой, в основном сосредоточенной на внешних симптомах, а не на внутренних конфликтах, породивших эти симптомы, 2) терапия должна быть неоправданно дешевой (что ударит и по специалистам, которые посвятили многие годы глубинной подготовке, и по пациентам, которым придется обращаться к слабо подготовленным терапевтам), 3) терапевты должны подражать медицинским моделям и проходить сквозь шарады формулирования точных медико-подобных целей и процедуры их еженедельного оценивания, 4) терапевты должны работать только с эмпирически подтвержденными техниками (ЭПТ), таким образом, отдавая предпочтение кратким, скорее всего педантичным, когнитивно-бихевиоральным моделям, которые демонстрируют угасание симптомов.
Но из всех этих ошибочных и даже трагических ультиматийных установок по отношению к психотерапии, ни одна не является более зловещей, чем ориентация на протокольную терапию. Так, некоторые оздоровительные программы и НМО[15] требуют от терапевта придерживаться в курсе психотерапии предписанного плана, иногда даже списка тех тем, которые необходимо поднять на следующих сессиях. Жадное до прибыли медицинское руководство и их дезинформированные профессиональные советники считают, что терапия функционирует успешно благодаря получению и распределению информации, а не является результатом взаимоотношений терапевта и пациента. А это печальная ошибка.
Из восьмидесяти мужчин и женщин, переживших утрату, случаи которых я изучил в процессе моего исследования перед работой с Ирен, ни один не был похож на нее. Никто не переживал подобного созвездия идущих одна за другой (и практически равнозначных) потерь: муж, отец, мать, друг, крестник. Никто в такой мере не был травмирован ранней потерей горячо любимого брата. Ни у кого не было таких взаимозависимых отношений с мужем, как у нее. Никому из них не приходилось наблюдать угасание супруга, постепенно пожираемого раком. Никто не был врачом, так ясно понимавшим природу патологии мужа и ее последствия.
Нет, Ирен была уникальна и требовала уникальной терапии, такой, какую мы должны были построить вместе. Но это не значит, что мы сперва создали терапию, а затем работали согласно ей, — все наоборот: проект создания новой, уникальной терапии и был самой терапией.
Я посмотрел на часы. Где же Ирен? Я подошел к дверям кафе, выглянул наружу и увидел ее. Она шла рука об руку с мужчиной, вероятно, это и был Кевин. Ирен держит за руку мужчину! Возможно ли такое? Я вспомнил бесконечные часы, потраченные на то, чтобы убедить ее, что она не проклята и не обречена на одиночество, что в конечном счете в ее жизни появится другой мужчина. Господи, какая же она была упрямая! Ведь была тысяча возможностей: когда она только стала вдовой, вокруг нее было множество привлекательных и подходящих поклонников.
Она быстро отказывала любому мужчине по одной или нескольким причинам из своего, по-видимому, бесконечного, списка. “Я не посмею любить снова, я не смогу пережить еще одну смерть” (эта установка, верхняя из списка, заставляла ее отказывать любому мужчине хоть немного старше ее или находящемуся не в лучшем физическом состоянии). “Я не хочу, чтобы из-за моей любви кто-то оказался обреченным”. “Я не хочу предавать Джека”. Каждого мужчину она сравнивала с Джеком, который был безупречен и брак с которым был предопределен (он был знаком с ее семьей, был близким другом ее брата и олицетворял собой последнее связующее звено с ее умершим братом, ее отцом и умирающей матерью). Поэтому Ирен была убеждена, что не существовало ни одного мужчины, который смог бы понять ее, никого, кто не занес бы грязь на кухню, подобно фермеру Фросту. Наверное, единственным исключением были члены общества переживших утрату, люди, которые точно понимали свое окончательное предназначение и ценность жизни.
Требовательность и еще раз требовательность. Отличное здоровье. Сильный. Стройный. Младше ее. Недавно потерял любимого человека. Хороший художественный и литературный вкус, философский взгляд на вещи. Моя нетерпимость по отношению к Ирен и невероятным запросам, которые она установила, росла. Я вспоминал других вдов из числа своих пациентов, которые были бы рады малейшему вниманию со стороны любого мужчины, которым Ирен коротко отказывала. Я старался держать свои чувства при себе, но от Ирен нельзя было ничего скрыть, даже невысказанные мысли и растущее нетерпение от желания, чтобы она с кем-нибудь познакомилась.
Возможно, она также чувствовала мою обеспокоенность тем, что она никогда не позволит мне уйти. Я был убежден, что ее привязанность ко мне была основной причиной отказа встречаться с другими мужчинами. Господи, неужели эта ноша навсегда? Скорее всего мне приходилось расплачиваться за то, что я преуспел в том, чтобы стать значимым для нее.
Затем в ее жизнь вошел Кевин. С самого начала она знала, что это и есть мужчина, которого она так долго искала. Я поражался ее уверенности. Я все думал о ее немыслимых, нелепых эталонах. Ну а он подходил под каждый. Молодой, здоровый, восприимчивый — он даже был членом общества людей, переживших утрату. Его жена умерла год назад, и они с Ирен полностью понимали и сочувствовали горю другого. Все произошло внезапно, и я был рад за Ирен — и рад своей свободе. Перед тем как она встретила Кевина, она полностью восстановила свое положение во внешнем мире, но осталась глубокая необъяснимая внутренняя тоска. Теперь и она быстро иссякала. Последовало ли улучшение после того, как она встретила Кевина? Или способность раскрыться мужчине стала результатом улучшения? Что было первым? Этого я никогда не узнаю.
А теперь она вела Кевина на встречу со мной.
Вот они вошли в кафе. Они направляются ко мне. Неужели я нервничаю? Посмотрите на этого мужчину: он великолепен — высокий, сильный, похоже, он каждый день занимается триатлоном перед завтраком, и этот нос... невероятно... и где они берут такие носы? Достаточно, Кевин, отпусти ее руку. Да хватит же! Неужели нет хоть чего-то, что может не понравиться в этом парне? Ого, я собираюсь пожать ему руку. Почему мои руки такие влажные? Заметит ли он? Ну и что, что заметит?
— Ирв, — услышал я голос Ирен, — познакомься, это Кевин. Кевин, Ирв.
Я улыбнулся, протянул руку и сквозь зубы поздоровался. Проклятие, думал я, лучше бы ты позаботился о ней как следует. И, черт тебя побери, лучше бы тебе не умирать.