Мать‑и‑мачеха: в одном флаконе 4 страница

Пожалуй, от экскурсии на кухню мы воздержимся: слишком ясно все, что мы можем там увидеть. Понятно, что любой сложности обед, на любое ко­личество персон всегда готовится легко, играючи, и после его приготовле­ния Настоящая Женщина никогда не бывает усталой, взмыленной, огор­ченной, а с солнечной улыбкой сервирует стол. Единственное, что ее инте­ресует, это чтобы он понравился. Здесь, пожалуй, в отличие от спальни и гостиной есть одно любопытное обстоятельство. Очень часто ожидания в отношении наших кулинарных подвигов таковы именно потому, что муж­чина видел эту ролевую модель в родительской семье. Мальчик не особен­но интересуется, какова мать в гостиной, уж и подавно ему не положено знать, какова мама в спальне, но вот какова мама на кухне, он знает точно. Самозабвенное кормление часто бывает первым опытом, который подрас­тающий мужчина на кухне получает. И ему действительно не должно быть важно, сколько мама это готовила, где она это взяла, от каких дел она ото­рвалась для того, чтобы была его любимая жареная картошка с котлетами. Зато от того, насколько с удовольствием, быстро и полезно он поест, зави­сит мамино гордое самосознание "хорошей матери".

Может быть, это особенно характерно именно для нашей культуры, где с едой всегда были проблемы. История голода, растянувшегося на много поколений, и сопутствующей ему материнской лжи, необходимой, вынуж­денной ("я уже поела") – это печальная история. Как и многие другие сценарии, его стоит внимательно рассмотреть, чтобы не транслировать дальше в своей собственной семье эту угрюмую программу, связанную с выживанием.

Раз уж заговорили о материнской лжи, то стоит углубиться в эту тему под­робнее. Когда мать расстроена, переживает или думает о другом, ребенок всегда это чувствует, будь то мальчик или девочка. Мы нужны детям для общения, для совместных игр, для того, чтобы мы могли их чему‑то на­учить, – тогда и только тогда, когда мы полностью в этом присутствуем, душой и телом. В противном случае, даже если мы все делаем правильно, но душою не здесь, ребенок чувствует себя заброшенным, а то и отвергну­тым. Ему горько, и это нехорошо.

И каждая женщина, растившая детей, знает ситуацию, когда ей совершенно не до того, голова ее пухнет и раскалывается от десятков проблем, требую­щих решения... Но просьба, она же требование, в пятнадцатый раз прочи­тать сказку – безусловна. Что бы ни происходило в сердце, в голове, в по­звоночнике, это надо делать хорошо. Некоторое особенное качество само­контроля есть в исполнении роли матери. Она должна быть терпелива, ра­достна, занятна, с ней должно быть уютно, но она еще и медсестра, поли­цейский, клоун, исполнительница народных песен и спасатель МЧС. Может быть, это одна из труднейших ролей. Да, ее поддерживает мощный биоло­гический импульс, но не только. Просто нам очень важно, чтобы им с нами было хорошо. Мы считаем совершенно законным и естественным, что им‑то – детям то есть – не очень важно, хорошо ли нам в этот момент. Как говорится, вырастут – поймут.

Сколько их, этих ежедневных "наступаний себе на горло", чтобы войти к ребенку с "правильным лицом"? Самые умные из нас придумывают какие‑то специальные приемы для того, чтобы лицо все‑таки было не вымучен­ным, не лживым, а хотя бы приближалось к правде. И действительно пере­ключаются – сидят три минуты с закрытыми глазами, принимают ванну, нажимают у себя внутри какую‑то кнопку, для того чтобы важная роль хо­рошей матери все‑таки могла быть исполнена.

И это тоже одна из причин того, что женщин считают лживыми. Ведь дети вырастают. Рано или поздно они начинают хорошо разбираться в той ма­ленькой складочке между бровями, маленькой трещинке в голосе, которая предательски сообщает: мама не так весела, как кажется, и хотя она гово­рит уверенно, но может быть, все‑таки... все не совсем так?

Надо заметить, что мать – это первый человек, с ложью которого ребенок в своей жизни сталкивается. Иногда эта ложь невинная, иногда она ребен­ку не очень интересна. А вот про то, будет или не будет больно, или вкус­но что‑то или невкусно, или скоро или нескоро мы пойдем домой из како­го‑то скучного места... Наверное, каждая может вспомнить десятки случа­ев, когда мы говорили своим детям неправду – возможно, не придумав лучшего ответа, не имея в виду моделировать недоверие ко всему, что мы потом собираемся сказать. И со временем мы обязательно услышим, что го­ворим‑то одно, а сами... Далее появится убедительный список наших не­последовательностей, мелкого бытового вранья по пустякам. Такова мзда за то, что когда‑то ты была абсолютно не подвергающимся сомнению ис­точником информации. Если что‑то говорила мама, то это было правдой по определению. Так не бывает, а в сложной взрослой жизни и подавно.

Я много раз слышала от взрослых мужчин: только став совсем взрослы­ми – где‑то к середине жизни, – они смогли хоть как‑то представить себе всю меру непростоты жизни своей матери. В детстве – а каждому ребенку положено быть эгоистом – они воспринимали только ту сторону, которая была для них, то есть опять‑таки функцию. И только много позже узнава­ли, что как раз в этот период решался вопрос о разводе, или у мамы были неприятности на работе, или в доме было плохо с деньгами. И только ког­да сын пишет собственную диссертацию, он вспоминает о том, что мать что‑то делала по ночам на кухне. Проникновение в некоторые части ее жизни происходит очень не быстро и очень не сразу, – но догадки возни­кают достаточно рано. Представление о том, что женщина может обмануть кого угодно – не основано ли оно и вот на этой материнской лжи, кото­рую иногда называют святой?

Итак, леди, кухарка, проститутка, маменька – и это еще не все. Гораздо больше. Современная жизнь с ее возможностями – великолепный полигон для тренировки способности "обернуться" еще десятком функций. И пре­сной занудой быть не хочется, и хамелеоном что‑то не тянет, себе дороже. Понимаю, что в очередной раз оригинальностью не блещу: и этого за нас никто не решит. Тепло ль тебе, девица?

ДЕНЬ 8 МАРТА

Взгляд искоса – самый главный женский взгляд. Са­мый честный. Открытый, простодушный, наивный, ци­ничный, кокетливый, холодный, уверенный, злой, бли­зорукий, волнующий, тупой, обещающий... Эти взгля­ды женщина приберегает для других, а тот, что "иско­са, низко голову наклоня...", оставляет себе.

Евгения Двоскина. Мелкие пуговицы

"Восьмое марта близко‑близко..." – предупреждает неприличный стишок. Дальше сами знаете. Кто не знает, "близко" рифмуется с "пиписка", и этим сказано все.

Странный праздничек. Вроде как восходит к временам той еще борьбы за женское равноправие. Неукротимая Клара Цеткин, которую мы смутно представляем безобразно стриженной старухой... Передовые работницы, требующие права голоса и равной оплаты труда: "Никто не даст нам из­бавленья..." – правильно, и не дали. Учительница литературы Ольга Александровна, разбирая с нами, малолетками, какие‑то "женские образы в советской литературе 20‑х годов" и видя перед собой ряды наших кри­вых глумливых ухмылок, говорила на невысказанные вольности: "Нет, де­вочки, Советская власть действительно дала женщине очень много... но... "ключи от счастья женского", как там дальше у классика, кто напомнит... какая‑то рыба, видимо... проглотила". И мы радостно ржали, избавленные ее иронией от необходимости прямого противостояния, от которого в этом зверском возрасте так недалеко до прямого хамства. А в параллель­ном классе девицы, страшно возбужденные собственной лихостью, к Восьмому марта выпускали стенгазетку "Хоть день, да наш!". А мы, не придумавшие такого прикола – правда, тогда это называлось как‑то ина­че, не помню как, – мы завидовали, но одобрительно рассказывали на­право и налево: правда, классно? И каково же было... что, разочарова­ние? – когда одна из наших мам мягко так улыбнулась: "Как, и вы тоже?". Оказалось, что незнамо в каком году, в другой школе и даже в другом городе, но тоже к Восьмому марта... А одна компания молоденьких бесшабашных умниц заявилась седьмого в школу в траурных нарукавных повязках из черной капроновой ленты. Думаете, скандал? Как бы не так, никто и не заметил, и акция протеста тем самым была, но не состоялась. А в университетские времена наши мальчики презентовали мамзелям одиннадцатой группы по зеленой керамической рюмахе вкупе с брошюр­ками "Коварный враг здоровья женщин", тоже зеленой и на ту же тему. Отхохотавшись и распив положенное, мы пришли к решению ни мужско­го, ни женского праздника более не отмечать, а праздновать совместно Первое марта – весну то есть, которая всем весна. Дацзыбао "Хоть день, да наш!", как мне доподлинно известно, время от времени выпускается барышнями по сю пору – с применением новейших технологий.

Если же вы спросите о смысле этого праздника у женщин постарше, никто и не вспомнит передовых работниц, марширующих по долинам и по взго­рьям вперед заре навстречу. Скорее всего, вам грустно улыбнутся и поче­му‑то, слегка оправдываясь, скажут: а что, мне все равно нравится, хоть цветы подарят. Цветы – да, подарят. И как раньше мрачные мужики дави­лись за хилой мимозой, так нынче бойкие яппи машинами увозят стандарт­но скрученные по спирали букеты из какой‑нибудь "Интерфлоры". В од­ной фирме молодые люди обрядились к празднику в майки, украшенные фотографическими изображениями всех работающих с ними девушек... Девушкам не совсем понравилась перспектива (пятно кетчупа на глазу, корзина с грязным бельем, стиральная машина... или, может быть, более глубокий смысл этой символической акции овладения), но обижаться и тем более портить праздник ребятам, которые "так старались", конечно, никто не стал. А для самого социально незащищенного гражданина тоже прода­ется недорогой цветочек в бетонной трубе перехода, и он потащит этот цветочек своей "половине", а она ему чего‑нибудь не то ворчнет, не то мурлыкнет, глядя почему‑то в сторону, в сторону...

А что творится в школах и детских садах – не передать. Родительский ко­митет одолевает поборами, кипят нешуточные страсти по поводу символи­ческих, но абсолютно необходимых жестов в адрес Валентины Ивановны: да зачем ей эти веники, надо что‑то дельное, из косметики! Чем непрес­тижнее профессия – то есть чем ближе она к воспитанию, образованию и прочим феминизированным областям, – тем обязательнее букет. Валенти­на Ивановна должна быть довольна – кому‑то же надо и эту работу де­лать, дети все‑таки. А утренники! Душещипательные стишки про мамочку родную, где обязательно будут помянуты "ласковые руки" и остальной парфюмерно‑кондитерский словарь устойчивых выражений, разучиваются загодя и под большим секретом. Стишки, как правило, ужасны – но тоже обязательны. И уж которое поколение мам одновременно искренне умиля­ется своим Денискам и Аликам и... испытывает что‑то еще. Что‑то такое, от чего сладкая улыбка "гендерной именинницы" немного сползает вниз, а взгляд ее почему‑то уходит в сторону. В сторону...

Двусмысленный какой‑то праздник, приторный с горчинкой, сентимен­тальный с еле уловимой ноткой непристойности. Вроде и неловко, и не­нужно, но как бы и правильно. Похоже на скомканное извинение, а кто и перед кем виноват? И ритуальное мытье посуды домочадцами – "сиди‑сиди, сегодня мы сами" – это что, насмешка или репарация? Просто Юрьев день какой‑то! А обязательные тосты с пожеланием "всегда оставаться та­кими же милыми, красивыми, любящими"? О каком "всегда" может идти речь, какому мгновению велено остановиться? Мужчины деликатного об­раза мыслей часто поздравляют так: "Не знаю, признаешь ли ты этот праздник, но это только повод..." – далее по тексту. Таксисты и случай­ные прохожие поздравляют без затей – и маленького волевого усилия стоит не ответить, как на другие поздравления (с Новым годом, скажем) – не вякнуть на автопилоте: "И Вас также". Выйдет глупо и незаслуженно обидно, чем таксист‑то виноват?

Но при всей своей двусмысленности или благодаря ей праздник этот жив и будет жить. Потому и будет, что он прославляет идеализированные – то есть фальшивые, но ведь это всем известно – отношения мужчин и жен­щин, а в то же время самой своей приторностью напоминает: так не быва­ет, это все понарошку. Он воспевает "ласковые руки", понарошку же пре­давая краткому забвению всю мучительную сложность отношений мамы и ребенка – сегодня только хорошее или ничего, как о мертвых. Он клянет­ся в вечной любви, красоте и вообще во всем, чего не бывает по определе­нию. Я бы даже назвала его "гендерным карнавалом" – как известно, на карнавале все наоборот, не как в жизни.

И юные девы, в соответствии со своей возрастной нормой, не желают по­рой принять именно эту двусмысленность и объявляют себя неприсоеди­нившимися, но их марш протеста все равно останется незамеченным. Им еще хочется смотреть прямо, но... "вырастешь, Саша, узнаешь". Со време­нем кто‑то из них сделает свой выбор – и для нее этот праздник напрочь перекроется трудами и чувствами Великого Поста. А кто‑то выберет иное и будет просто предвкушать развлечения или дела, которым нерабочий день всегда ох как кстати. Кто‑то сполна насладится однодневным карна­валом, коллекционируя букеты, поздравления и приглашения, собирая свою маленькую быстро увядающую дань. А кто‑то в ответ на общеприня­тый сироп нарушит перемирие и рявкнет: "Я этот гинекологический праз­дничек вообще не признаю!" – и наградой ей станет неподдельное сму­щение поздравителя, и в том‑то и будет "хоть день, да наш". И уж в следу­ющем году человек по тому же делу не позвонит – ну ее в болото, самому, что ли, очень хочется на телефоне висеть, могла бы тоже вид сделать.

Всего на один день Великая Богиня, сняв оранжевый дорожный жилет или бифокальные очки, разогнувшись от корыта или верстки, является нам, – но шаржем, пародией на саму себя, и ей не отпущено даже карнавальной недели. Слишком много обид, ожиданий, иллюзий. Слишком глухо молча­ние. Легче для всех, когда она предстает Девушкой с веслом, раскрашен­ной ради праздничка дешевым итальянским набором "Пупа".

Одна простая и ныне давно уж покойная женщина из владимирских крестьянок говаривала – сильно окая, как положено: "Баба – она и есть баба, чо ее праздновать?". Она не понимала этого праздника, крепко и ес­тественно вросшая в традиционный уклад, где ему и впрямь не место (хотя нынче и празднуют, и ничего, был бы повод). И, наверное, в каком‑нибудь совсем ином мире, где женские потребности, ценности, жизненные циклы и роли признаются важными и это никому не надо доказывать, – там это­му празднику тоже не место, там по совершенно противоположной причи­не возникает тот же риторический вопрос: чо ее праздновать?

Мы же держим, как умеем, хрупкое и двусмысленное равновесие. Когда можем позволить себе такую роскошь, обращаем внимание на собствен­ные чувства, возникающие по поводу и в связи. Если очень повезет, мо­жем их даже проговорить, поделиться – и что‑то услышать в ответ. Когда не получается, просто говорим "Спасибо!" – а сами смотрим в сторону, в сторону...

Март в России – месяц холодный, цветочки приходится заворачивать во вчерашнюю газету с фотографиями президентов, нефтяных магнатов, спецназа в масках и со смятым заголовком "...есны, любви!". Кстати, упо­мянутый выше неприличный стишок существует в двух вариантах: в муж­ском кое‑чему предписывается "расти", в женском – "беречься". Вот тебе, девушка, и Юрьев день.

РАЗЛУКА ТЫ, РАЗЛУКА..

Не лезть на кухню к ней, чтоб знать судьбу заране,

И верить в собственные силы, как в нее.

Юнна Мориц

Она – это понятно кто. Страшная или нет, с косой или без, она придет ко всем. В очень хорошем романе Мюриэл Спарк "Memento mori" пожилым людям – мужчинам и женщинам – звонит по телефону неизвестный и со­общает: помните, что Вас ждет смерть. Они пугаются, они обращаются в полицию; они считают, что кто‑то скверно, жестоко шутит. Когда выясня­ется, что телефонные голоса к тому же у всех разные, они решают, что "здесь действует целая банда". И только одна старая дама отвечает на зво­нок не страхом или руганью, а, что называется, по существу: "Боже мой, – сказала она, – последние тридцать лет, если не больше, я то и дело об этом припоминаю. Кое‑чего я не помню, мне ведь все‑таки восемьдесят шесть лет. Но о смерти своей не забываю, когда бы она ни пришла". "Рад слышать, – сказал тот. – Пока что до свидания"[48].

Помнить о старости и смерти стоит не для того, чтобы бояться, а для того, чтобы ценить свою единственную жизнь с ее бесконечными возможностя­ми – и не утрачивать во всех ее передрягах чувство благодарности. Ка­жется, женщинам это дается немного проще, даже молодые и полные жиз­ни готовы об этом говорить и думать. И покойников женщины боятся меньше: кто, по деревенскому обычаю, их обмывал и обряжал? И само сло­во женского рода. Спросите у Бабы‑яги, почему, – она знает.

Страшно, конечно, а помнить надо, хотя бы время от времени, и не только о той, главной, но и о ее "младших сестрах". Сколько всего заканчивается навсегда, сколько прощаний ожидает нас на пути – и как важно отдать им положенную дань и все‑таки двигаться дальше. Кстати, почему гово­рят: "Это мне так нравится, просто умираю"? Почему "до смерти хочется"? Не задумывались ли вы о том, почему в народных песнях так много само­убийств – и все больше покинутые девицы: "И остались бедной смех людской да прорубь"... "Пойду я в лес высокий, где реченька течет, она меня, глубокая, всегда к себе возьмет"... И так далее, и так далее. Может, деревенские девушки и правда легко расставались с жизнью? Но кажется, дело не в этом. Все‑таки поэзия – не криминальная хроника, что‑то здесь другое.

Вспомните, как это бывает, когда утеряно что‑то очень‑очень дорогое: че­ловек, отношения, чувство. Что‑то, составлявшее, возможно, смысл жизни. Завтра мы поймем, что все‑таки не всей жизни, – а сегодня такое ощуще­ние, что все кончено. Хоть не просыпайся утром, все пропало, вся жизнь насмарку. Выразить это прямо почти невозможно – разве что каким‑ни­будь воем, да и на тот сил может не быть. И высокий текст, вроде "Плача Изиды", и забубеннные народные "Стаканчики граненые упали со стола, упали и разбилися – разбилась жизнь моя" – что‑то вроде памятника вот этому чувству. Но поем‑то мы ее или слушаем – живые, и не ты первая, и с тобой это не впервые, и все образуется. За нас – выразили. В боли нет совсем уж кромешного одиночества, кто‑то так уже чувствовал. Кто‑то это пережил.

"Не впервые" означает еще и то, что с самого младенчества, с самого пер­вого "утраченного рая", с потери полного единства с материнской фигу­рой – мы этому учимся. Горько рыдаем, когда лучшую подружку перево­дят в другой детский сад – это горе на полчаса, но настоящее. Смертель­но обижаемся на родителей, которые без спросу, нарушив все границы, выбросили письменный стол и заменили новым: все не то, я никогда не смогу за ним так читать, верните мне мой любимый старый, кто вас про­сил лезть! Смертельно ссоримся с друзьями – до демонстративного отказа здороваться, до "неразговора" – и убеждаем себя в своей правоте, в том, что совсем‑совсем не скучаем, не нуждаемся, не вспоминаем. В первый раз теряем любимых животных – рыжий ли кот ушел и не вернулся, старая ли облезлая собака умирает – это настоящая боль и настоящая утрата, если была настоящей привязанность. Конечно же, теряем свою первую лю­бовь, а потом и не первую... Уходят, уезжают, а иногда и умирают люди, со­ставляющие наше человеческое окружение. Наконец, уходят сами перио­ды, циклы нашей жизни: что‑то заканчивается, "место" в душе остается пу­стым – не навсегда, но это каждый раз тревожит, как вид заколоченного на зиму дома или разворошенное переездом жилье. Даже окончание боль­шой работы, даже конец года вызывают легкое покалывание в сердце: страница перевернута.

Все это, как и многое другое, мы переживем. От серьезных потерь останет­ся, конечно, зарубка на сердце, фантомная боль. Когда‑нибудь и она угас­нет – только никто не знает, когда и как: "Много раз в жизни мы проща­емся с уходящими, и один раз – с теми, кто остается".

Конечно, хотелось бы представлять себе человеческие отношения как на­дежную гавань, теплый свет очага и прочее в из разряда home, sweet home[49]. Но мы догадываемся, что отношения – и отношения с мужчиной в частности – это не диван с клетчатым пледом и плюшевым мишкой, а в лучшем случае огород, который надо возделывать, а в худшем – минное поле. Конфликты, взаимонепонимание, угроза разрыва и сами разрывы, разлуки, разводы – такая же часть этой реальности, как очарование пер­вой встречи или то, чем была так прекрасна четвертая, пятнадцатая, соро­ковая. Есть еще внешний мир с его обязательствами, долги и планы, пово­роты жизненного пути: близкие люди, внезапно вы сделались дальними...

Сколько пролито слез в темноте кинозалов обо всех разбитых сердцах, всех путях, что непоправимо разошлись, – о чем они, эти слезы? Развела ли героев судьба, чья‑то злая воля или собственный выбор – всякая исто­рия расставания неизменно задевает какие‑то особые, на эту тему настро­енные струны и отзывается сердечной печалью: нет повести печальнее на свете... Потому ли, что напоминает обо всех случившихся и в нашей жиз­ни утратах? Или предупреждает нас, смертных, о грядущих неизбежных разлуках? Тональность рассказа может быть самой разной – от надрыва до легкой печали, жанр – от авангардистской скульптуры до блеклой изыс­канной акварели. Мы все равно знаем, о чем это все. Нас не обмануть ни хорошими манерами, ни грубостью, ни карнавальным костюмом.

Не взбегай так стремительно на крыльцо

моего дома сожженного.

не смотри так внимательно мне в лицо,

Ты же видишь – оно обнаженное.

не бери меня за руки – этот стишок

и так отдает Ахматовой.

А лучше иди домой, хорошо?

Вали отсюда, уматывай!

Вера Павлова

Не с одними возлюбленными мы прощаемся, надолго сохраняя в душе эту саднящую царапину, след‑напоминание, след‑предупреждение – как на замке, который вскрывали. А друзья? Может быть, расставания с ними чаще происходят второпях, на бегу – и как же потом жаль, что не сели, не помолчали, не сказали каких‑то важных слов вовремя: "Иных уж нет, а те далече". В прошлом веке – в девятнадцатом то есть, все никак не привык­ну называть прошлым двадцатый век, принять до конца его уход – люди относились к разлукам с друзьями с подобающим почтением. Огромность пространств, бесчисленные почтовые версты, да ранние смерти кругом, да превратности фортуны – все заставляло смолоду переживать каждое про­щание серьезно. Судьба в любой момент могла погрозить пальцем – и вот милая барышня из соседнего имения, глядишь, умерла родами, не пробыв замужем и года, а старый друг сослан, а троюродный братец второй год пу­тешествует где‑то в Европе, и от него ни слуху, ни духу... Столько расста­ваний в великой поэзии прошлого, что можно почти физически ощутить силу и "плотность" чувств – дружеских ли, любовных ли.

В нашей жизни все иначе: мы можем позвонить, написать и даже за­ехать – куда угодно. Возможно, и не в любой момент, но милые нам люди как будто доступны, только руку протяни. И что, сделало ли это нас ближе? И не иллюзия ли эта "страховка" от настоящих, режущих по серд­цу, расставаний? Мне иногда кажется, что привычка считать отношения чем‑то, что можно "консервировать" и извлекать на свет по надобности, сродни американской моде набивать чучела из умерших "домашних лю­бимцев": ну прямо как живой. Что‑то не так с этой уверенностью в том, что даже если "абонент временно недоступен", только и дела – перезво­нить. Может быть, на звонок ответит совсем не тот человек, с которым вы прощались...

...Отъезды конца семидесятых. Тогда казалось, что навсегда: Америка была не ближе Марса. Друзья детства, суматошной университетской юности, та­кие разные; столько вместе перечитано и переговорено... Да, обязательно, с первой же оказией – длиннющее письмо; ладно, ребята, пока. Пока. "Рас‑стояние: версты, мили... Нас рас‑ставили, рас‑садили, чтобы тихо себя вели по двум разным концам земли". Конечно, Цветаевой с Пастернаком мы себя не воображали, но стихи казались в точности про нас. В молодо­сти вообще стихи часто кажутся "в точности про нас" – наверное, это тоже помогает переживать многое из того, что иначе пережить было бы еще труднее.

И – много лет спустя – звонок по телефону. "Ты откуда?!" – "Я в Москве по делам фирмы. Слушай, что тут у вас происходит, действительно опасно ходить по улице? А воду фильтровать обязательно? Конечно, повидаемся – как раз сегодня у меня небольшая вечеринка, party. Так, человек двадцать. Сейчас моя помощница тебе продиктует адрес. Маша! А, вот она. Ну, до встречи". Вечеринка вполне удалась. "Друзья уходят – кто же остается? Друзья уходят – кем их заменить?"

Сколько раз – не сосчитать и не упомнить – работали мы на группах вот с этими "младшими сестрами смерти": разлуками, расставаниями, разлома­ми, разводами. Одних бумажных носовых платков сколько извели – иног­да ведь мы и сами не знаем, что боль не прошла, а только затаилась; нач­нешь вспоминать – и она тут как тут.

"Наверное, это не просто больно, наверное, это очень больно, а то, что женщины боятся боли меньше, чем мужчины, – неправ­да. Это их, мужской миф, мы боимся боли не меньше, просто мы больше к ней готовы, мы ожидаем ее каждый день, каждый час, каждую минуту"[50].

Так это или не так – не знаю, но с "застрявшими" осколками рухнувших отношений мы действительно работали часто. Прощались и прощали, сами просили прощения. Не только возлюбленные или бывшие мужья получали подробные "письма" – старые подруги, с которыми "жизнь развела", в од­ночасье и бесследно исчезнувшие из семьи отцы, когда‑то страшная и не­любимая свекровь, умершие в одиночестве учителя... Даже если в реально­сти уже нет никакой возможности завершить отношения (никто не знал, что виделись в последний раз, наши любимые – или мы сами – не потру­дились, побоялись, не нашли способа проститься, да мало ли), отношения должны быть завершены во внутреннем, душевном плане. Те, которые были, – потому что речь далеко не всегда идет о физической смерти или физическом же расставании. Разве не предъявляем мы претензий окружа­ющим людям просто за то, что они становятся не такими, как раньше? Раз­ве не трудно "перезаключать договоры" с мужьями, родителями, детьми, друзьями? "Что‑то ушло", – говорим мы с горечью. А разве бывает, чтобы в отношениях с живым человеком вообще ничего и никогда не уходило? Да, мысль не нова, но принимать ее всякий раз трудно: никакие отношения не длятся вечно. В принципе, чтобы в один прекрасный день оказаться в новом – другом – браке, не обязательно разводиться и разъезжаться: лю­бые длительные отношения переходят в новое качество. Это если выра­жаться деликатно, а если погрубее – умирают в старом качестве и, может быть, возрождаются в новом.

Мне кажется – и многие работы моих героинь это подтверждают, – что без постижения "искусства терять" женщине невероятно трудно жить. Как ни странно. Казалось бы, хранительница домашнего очага, она так нужда­ется в стабильности и постоянстве хоть чего‑нибудь! Но: "Три вещи даро­ваны нам, чтобы смягчить горечь жизни, – смех, сон и надежда"... "На­дежда – это когда ты чувствуешь, что то, что ты чувствуешь, не может продолжаться вечно". Не скажу, чьи слова: достаточно того, что это было сказано женщинами. А вот как говорила об этом одна из наших участ­ниц – веселая, разбитная Ирина, мать троих детей и бабушка одного вну­ка, да к тому же еще и директор туристического агентства:

"Жизнь полна потерь, что поделать. Женская – особенно. Смот­рите, ведь это мы теряем невинность – может, и невелика поте­ря, но почему‑то же это называется именно так? А потом, когда рожаем, перестаем быть с ребенком одним целым, то есть опять как бы теряем, отдаем его в мир. Да что там, каждые месячные – это еще один неродившийся ребенок, тело словно оплакивает его... кровавыми слезами. Ну, и дальше: детей надо вырастить и отпустить. Надо потерять молодость и красоту, а потом и саму способность давать жизнь. И будем смотреть правде в глаза: большинство из нас переживет своих спутников, это объектив­ный факт, и мы все это знаем. И где бы мы были, если бы не были способны не только терять без конца то одно, то другое, а еще и воскресать, возрождаться? Я не думала об этом, пока не пе­режила клиническую смерть. Не было у меня никаких коридоров со светом в конце, но что‑то очень изменилось. Стало больше ра­дости. Жизнь слишком хрупка, чтобы проживать ее на автопило­те. Не потеряешь – не найдешь, девочки".

Наши рекомендации