Духовное пение старой руси 4 страница

— Ничего не понял.

Я посчитал, что говорил путано, и сделал еще одну попытку:

— У деда в тетради есть запись о молении Световидовом в Середке,— повторил я, пытаясь быть предельно логичным.— Но он больше почти ничего не говорит. То, чему ты меня учишь, кажется, и есть моление Световидово?

— Ну, тебе лучше знать,— неожиданно для меня ответил Степаныч.

— Погоди, Степаныч, откуда мне знать?!

— Ну я же не читал твоих тетрадок.

— Причем тут тетради! А сам ты не помнишь, это называлось молением Световидовым?

— Может, и называлось, какая тебе разница? Я тебя делу учу, а тебя куда понесло?

— Интересно...

— Интересно, так работай. Почему тебе вместо дела постоянно болтать надо?!

— Ну хотя бы потому, что если это так, то это дает мне дополнительные образы для осмысления.

— Какие образы?

— Смотри, Световид — это тот, кто видит свет, и кто виден светом, как свет, то есть, и кого видит свет — и свет-мир, и свет-природу, весь белый свет и даже, может быть, кто видит светом!..

— Да, действительно...— задумался Степаныч,— очевидно, это тебе что-то дает... Кто тебя знает, может, это тебе даже важней...— он еще подумал, встряхнулся и сказал решительно.—

Да, это — моление Световидово!

Эта решительность заставила меня усомниться в его словах, но я не рискнул больше приставать.

Степаныч научил меня, как "возжигать" это и другие ядра сознания, как видеть их у других (именно на этом видении основывалось старое офенское приветствие "Со светом по свету") и даже как входить в сознание другого при обучении, чтобы подправить вхождение в ядро или стогно. Но мне до сих пор жаль, что я оказался нетерпелив и задал вопрос про Световида. Если бы я дождался, чтобы кто-то из стариков сам его назвал, это было бы таким открытием!

Умение изливать свет из любого ядра или стогна было потом закреплено теоретическими объяснениями следующего учителя — Дядьки. Но и он и Степаныч в основном показывали, как это делать осознаванием. В отношении же гудошничанья и передачи света другому основную работу проделали Поханя и его жена тетя Катя, когда обучали пению.

Тут надо сразу сказать о том, что многое из показанного ими в то время мною никак не воспринималось как относящееся к пению. Все это совместилось в более-менее цельную картину значительно позже. То же самое прогуживание я сначала воспринял как необычную подготовку плясуньи к пляске — Поханя брал тетю Катю за руку и прогуживал ее через каждый пальчик, точно играл на свирели. Потом она плясала для меня какой-то плавный и очень сильный по воздействию танец, связанный, очевидно, с замужеством, потому что Поханя сказал про него: "По красоте плачет..." ("Красота" произносится с ударением на первом слоге). Сразу расспросить подробнее у меня не получилось, а потом все словно стерлось, я даже слов не мог подыскать, когда вспоминал этот пляс.

Когда мы с Поханей ходили в лес, он учил меня айкать. Для меня это было интересно, потому что очень сильно напоминало те звуки, которыми охотники посылали за зверем гончих, когда я еще охотился. В айканьи употребляется всего четыре слова: ай, ой, эй и поть. Из них создается весьма своеобразная мелодия. Начинается с громких повторяющихся: "Ай-Йай-Йай",— потом ты начинаешь частить,— "йа-я-я-я-я-я-я-я",— и без перехода выходишь на "Е-аааАааАааАААЙИ". Переборы в конце, которые я попытался передать чередованием прописных и строчных букв, означают своеобразный горловой перелив. Именно горловой, и Поханя неоднократно это подчеркивал, что его задача вообще — раскрыть горло. "Ой" поется сходно, только с тем отличием, что имеет свойство в конце переходить на ту же третью часть, что и у "аи". Эй;' поется примерно по той же схеме, что и "аи", только сильно сокращая первую часть и почти сразу переходя к короткому перебору. "Поть" же состоит из двух частей. Сначала долгий перебор: "Поть-поть-поть-поть-поть-поть",— а потом сходное с завершением "аи" горловое: "По-о-О-о-О-о-О-о-О-О-О-ТЬЭ". Другим названием для этого было "посыл".

Обычно он заставлял меня айкать, когда мы еще только выходили за деревню и шли полями. Это жутко неудобно, и я не мог это делать без смеха. Все время казалось, что кто-то услышит и посмеется. Тогда Поханя заставил меня каркать в ответ любой пролетающей или каркающей вороне. Я не сразу оценил это упражнение.

Пока бы вдвоем, гораздо легче издать любой "неприличный" звук, то есть звук, за который другие люди тебя могут осудить. Вдвоем у тебя всегда есть возможность оправдаться тем, что вы дурачились. Когда ты один, такое оправдание для тебя не существует. Нельзя дурачиться в одиночку. Дураком можно быть только в обществе других людей. Не задавались вопросом, что значит дурачиться?..

Когда я попробовал каркать в одиночестве, просто идя по лесной дороге, это стало потрясением. Горло мое буквально перехватывало чем-то, крутило в узлы, сжимало, звуки не шли, все время казалось, что сейчас из-за ближайшего поворота или просто из-за деревьев выйдет кто-нибудь и неодобрительно на меня посмотрит, а то и хуже!.. Только стоящая перед глазами картина того балагана, который из карканья устраивал сам Поханя, поддерживала меня. А он мог завестись и так раскаркаться, что все окрестное воронье тучей кружилось вокруг нас или же следовало за нами всю дорогу, перелетая с дерева на дерево. В одиночестве же в первый раз мне потребовалось часа полтора, не меньше, чтобы у меня получилось хорошее карканье, чистый горловой звук с опусканием в сердце, ярло и живот. Впрочем, карканье вещь сложная и, в зависимости от задач, которые ты перед собой ставишь, может перейти и в небный звук.

Однако обучение всему этому шло как бы походя, и только после моей просьбы научить духовному пению Поханя заговорил о ядрах сознания. Сказав мне в ответ на просьбу, что "сердцем я свечу" и, следовательно, помех нет, он словно усомнился в своих словах через какое-то время и сказал, что придется учиться вабить.

— Конечно, ты светишь, и сердцем и ярлом... но, если петь,

тут еще сила нужна...

Что такое вабь, я знал еще по охотничьим временам. Вабить — это выть волком, чтобы подманить его. Но самому мне этого пробовать не приходилось, поэтому я буквально зажегся от интереса:

- Когда?

— Да хоть сегодня ночью!— ответил он, и они оба с тетей Катей засмеялись, глядя на меня,

— А ты знаешь, чего она смеется?— спросил Поханя.— Она ведь тоже вабит. Мы с ней еще и до войны, и после войны охотникам помогали, волков вабили.

— Тогда ж волков-то у нас много было,— закивала она в ответ на мой удивленный взгляд,— Зимой так прямо опасно было, до Коврова можно было живым не добраться...

— Моя Катя, вишь, в бою науку проходила!— еще раз засмеялся Поханя.

ВАБИТЬ

К вечеру мы втроем ушли в лес довольно далеко от деревни. Поханя выбрал интересное место — участок полузаросшей лесной дороги, подымавшейся на холм. Там, наверху, в сторонке от дороги мы расположились, развели костерок, сварили чайку, в который тетя Катя побросала каких-то трав "для смягчения горла", и стали ждать луну. Они все посмеивались, что в округе опять будет множество разговоров о волках после этой ночи. Я лежал на старой фуфайке возле костра, а они привычно хозяйничали. Чувствовалось, что им приятно было вот так вот снова сходить в лес, посидеть у костра, можно сказать, тряхнуть стариной. Было тепло и очень спокойно, и все это случилось благодаря мне. Мне это все ужасно нравилось.

Как только сумерки более или менее определились и сквозь верхушки деревьев проглянула почти полная луна, Поханя кивнул тете Кате, а потом пихнул меня в плечо:

— Ну, подите. Поучись сначала волчицей...

Мы отошли с ней на дорогу. Я с любопытством наблюдал за бабкой: вабить — это совсем не женское дело, по моим охотничьим понятиям. Она поставила меня справа от себя, чуть сзади, велела слегка подогнуть расслабленные колени и "отпустить", как они это называли, живот. Я расслабился и вошел в ее сознание.

Она немножко присела, обвисла, поднесла ладони ко рту и, словно подхватив что-то с земли, вдруг издала одновременно гудящий и воющий звук, начавшийся довольно тонко, потом погрубевший, словно расширившийся и легший на землю, а потом снова медленно и долго утоньшающийся почти до звона, и так и отпустила его протяжной длинной нотой в сторону луны. У меня всю кожу стянуло мурашками...

Она постояла, слегка покачиваясь, и раз за разом провыла волчицей еще трижды. Где-то в деревне залаяли собаки. Меня знобило.

— Пойдем, погреемся,— предложила она, улыбнувшись, и перекрестилась. Я с удовольствием сбежал к костру.

Мы посидели у костра, попили чайку. Меня отпустило, и Поханя велел мне попробовать повыть самому.

Мы ушли с тетей Катей на прежнее место, она показала мне, как стоять, как подносить руки ко рту, как пускать звук сначала по земле, а потом вскидывать его вверх к луне.

Я попробовал несколько раз и с какого-то мгновенья начал "чуять звук" — он заполнял сначала всю грудь, а потом подымался, но не в рот и не в горло, а словно бы в голову, и даже зубы звенели, когда задевали друг друга. Я даже поймал себя на мысли, что боюсь, как бы эмаль у зубов не рассыпалась.

Тетя Катя и сама еще несколько раз показывала мне вой, чтобы подправить и подстроить меня. Потом сказала:

— Хватит пока, лишку бы не было.

Меня действительно слегка мутило, и словно плыло что-то в голове. Мы вернулись к Похане.

— Ну что, Кать, натаскала нового вабильщика,— засмеялся он,— потянет на охоте?

— Да, поди, потянет,— улыбнулась она.— Волчицей. Меня почему-то слегка задело, что я оказался в какой-то

женской роли, хотя можно ли применять в том мире эти понятия?.. Пока я размышлял об этом, старики предались воспоминаниям о старых временах, и я отвлекся, хотя и решил напоследок, что обязательно научусь выть самцом. Кстати, так и не научился... Поханя прекратил свои охотничьи байки только когда меня отпустило и предложил:

— Ну, ладно, а матерого хочешь? Я просто молча поднялся.

— А силенки хватит,— спросил он, вглядываясь во что-то во мне.

— А хватит?— переспросил я, отдавая ему право самому определить это, потому что действительно не имел понятия, сколько мне потребуется сил и на что.

Он подумал, потом предложил:

— Ну, давай еще немножко поговорим. Вот ты свет держать можешь в сердце...

Я тут же вспомнил то самое "моление Световидово" и "зажег сердце". Поханя кивнул, глядя в меня:

— Ну, да. Это ты его зажигаешь... а можно гуднуть — звучать, то есть, заставить. И при пении сердечном сквозь него гудут, и при вабеньи. Ну, это, конечно, зависит от желания. Если волка подманить, можно и горлом... молодых, например. А вот если обернуться... да и просто других в пении удержать, чтобы не выпадали, тоже гудеть надо и сердцем и ярлом.

— Погоди, Поханя,— прицепился я,— ты сказал обернуться?..

— Обернуться?— он сделал вид, будто не помнит или не понимает меня.

— Обернуться, обернуться!— настаивал я.

— Ну, ладно, потом... много чего старые люди рассказывали... потом. Может и сказал. Ты сейчас голос раскрывать пришел, так вот смотри, сердцем гудишь вот так,— он загудел, но тут же прервал, указав пальцем на горло,— Я начну отсюда и поведу вниз,— он провел пальцем по срединной линии груди до солнечного сплетения,— А ты следи в своем теле.

Он загудел. Сначала я просто слышал его гудение, потом вдруг почувствовал дрожь в собственном горле. Он набрал воздуха и еще подержал гудение здесь. Затем он начал медленно опускать палец с горла на грудь, и я действительно увидел, что звук начал опускаться в его теле вместе с пальцем. И что меня поразило, дрожь в моем теле тоже стала опускаться. Неожиданно для самого себя я открыл рот и стал негромко гудеть вместе с ним. Он кивнул мне, не останавливаясь. Звук медленно опустился за грудную кость и пришел как раз в то место, которое я зажигал светом, и которую Степаныч и Дядька называли Сердцем, а мой дед Середой. И тут же пространство вспыхнуло белесым светом и поплыло вокруг меня.

Какое-то время Поханя удерживал звучание в Середке, а палец напротив этой точки, и мы гудели совместно, прерываясь лишь для того, чтобы набрать новую порцию воздуха. Затем его палец начал так же медленно опускаться ниже к солнечному сплетению. Это я уже, скорее, почувствовал внутри, чем увидел, потому что все вокруг вдруг начало меркнуть. Костер стал контрастным, словно нарисованный, а Поханя то пропадал, то появлялся снова, но совсем с другим лицом каждый раз. Я скосил глаза, посмотрел на тетю Катю и чуть не потерялся: вместо нее за мной наблюдала молодая красивая девчонка, которой я боялся, потому что почему-то посчитал ее колдуньей... Но мысли мои тут же оборвались, потому что загудело и завибрировало солнечное сплетение...

— Матерый волк должен быть ярым и лютым,— услышал я слова Похани и понял, что уже какое-то время гужу один. Я тут же напугался, что не удержу состояние, и сорвался — голос стал колебаться, как пламя свечи, и не хватило воздуха. Я перевел дыхание и остановился. Обычное видение медленно вернулось ко мне. Довольно долго я боялся, что голова будет кружиться, и я упаду, но все обошлось.

— Ну, ладно,— сказал Поханя,— наигрался?

— Да, вроде, хватит уже,— честно признался я,— Башка гудит... похоже, по завязочки.

— Тогда... — он посмотрел на тетю Катю, а потом подмигнул мне,— покажу одну вещицу... и идите домой тогда... по головешке возьмите только... чтоб темно не было в лесу-то.

— А ты?— спросил я, видя, что бабка молчит.

— Меня не ждите, я еще... поброжу... Пойдем.

Он вывел меня все на ту же дорогу и велел спуститься вниз.

Теперь луна была точно вверху над холмом, и его фигура была хорошо освещена на взгорке. Он приподнял руку и показал, чтобы я остановился. Я встал и почувствовал, что меня охватывает легкий трепет от наползающего ночного холодка. Поханя постоял немного на освещенном яркой луной взгорке меж слегка шевелящихся серебристо-черных стен деревьев и поманил меня рукой. Я медленно и спокойно пошел к нему наверх.

Он не двигался, хотя словно бы стал пониже. Ничего не происходило, только вдруг у меня задрожало ярло. Я подумал, что это ночная прохлада пробрала меня, и попытался унять эту дрожь, но тут вдруг на меня обрушилась нарастающая волна жуткого волчьего воя. Я едва удержался на ногах, Идти вперед не было никакой возможности, и я замер, позабыв себя. Поханя присел, пуская звук вниз по склону холма, а потом вой начал подыматься вверх, в небо, и у меня пришло ощущение, что я словно подымаюсь вместе с ним, а пригорок уходит из-под ног. Я хотел понять это, хотел включить пропавший разум и начал бороться с охватившим меня страхом. Но в этот миг тьма словно взорвалась там, где стоял Поханя, и он исчез. Просто пропал из глаз. А в следующий миг дорога была пуста и залита лунным светом. Кроме Похани все было по-прежнему: и холм, и деревья, и луна вверху... даже вой все еще звучал каким-то образом в пространстве! И он звучал, пока... у меня хватало воздуха. Только тогда я понял, что это мой вой! Почему-то я знал, что должен довести его до конца, удержал в этот раз колебания и из последних сил закончил, как учила тетя Катя.

Потом мы с ней еще посидели в молчании у костра, слушая, как со всех концов мира лают и воют деревенские собаки, и, так и не дождавшись Похани, побрели домой, дымя головешками. Я, честно говоря, еле волочил ноги.

По дороге до меня вдруг дошло, зачем Поханя велел нам взять головни, и я, пожалуй, даже с возмущением, спросил у нее:

— Теть Кать! Так это мы на себя, может, всех окрестных волков созвали?!

— Ну,— возмутительно спокойно ответила она.

— Как ну?!— уже почти разозлился я, догадываясь где-то внутри, что ничего страшного в действительности не происходит, а я просто нервничаю от переутомления.

Она, видимо, поняла мое состояние и своеобразно успокоила меня:

— Ну, придут. Ты же айкаешь! Отправишь обратно.

— Как, как?! Повабил — позвал, поайкал — послал?

— А что ты, не хозяин в лесу, что ли?!

Тогда меня поразила сама простота ее подхода, но впоследствии я много думал над ее словами. Мне кажется, именно с них начался настоящий перелом в моем отношении к тому, чему я учился. До этого я, несколько лет общаясь с нашими русскими знающими стариками, видел не их, а каких-то замаскированных даосских или буддийских мастеров, даже не замечая за своим восприятием этой погрешности. А тут мне вдруг стало ясно, что за всем этим угадываются следы древнейшего магического искусства, имя которому Кобь, а родина — Россия! И пропала необходимость внутренне приукрашивать старичков, приписывать им для пущей важности и собственного оправдания чуждые им образы. Мне ведь очень хотелось, когда я к ним шел, чтобы скрывающееся за ними знание было сопоставимо с Востоком. А тут вдруг стало само собой ясно, что оно и в самом деле сопоставимо, но только совсем другое! Мы так привыкли к собственной культуре, что наш глаз отказывается различать в ее обыденности следы былого величия и подлинной древности. Нам, русским, нужно стать чуточку иностранцами или научиться пристально приглядываться к самим себе. А о коби надо говорить отдельно.

БАБА ЛЮБА

После памятных слов тети Кати у меня многое из узнанного за годы учебы начало укладываться по-новому, и, по крайней мере, хотя бы в какое-то подобие цельной картины. Первое, что вспомнилось в связи с пением, были знания о постановке голоса вообще. Я употребляю слово "постановка" условно. На самом деле меня учили и требовали от меня сказывать, что бы я ни делал в Тропе.

И Степаныч, и Дядька всегда говорили со мной сказывая, хотя я этого и не замечал, поскольку это была самая естественная и захватывающая речь, какую мне только доводилось слышать. Рассказ сказителя воспринимается сразу в образах, словно разворачивающаяся в твоем мозгу серия живых картин, своего рода объемное психическое кино, где ты к тому же и участник. И это отнюдь не просто "образность", то есть красочность повествования в ораторском смысле слова. В образности сказителя есть своя психологическая "механика". Их слова были частенько грубы, резки или даже невнятны для стороннего слушателя. Но я всегда был захвачен любыми их словами, потому что они называли ими то, что в миг речения происходит в голове слушателя, то есть у меня. Иными словами, они облекали в слова ускользающее от тебя самого твое смутное мышление. Во время такого разговора постоянно присутствует ощущение, что сказитель всего на миг обгоняет тебя, высказывая то, что ты хотел бы сказать сам.

На языке Тропы это можно передать так: они разматывали самокат мышления сразу в двух головах — своей и собеседника. Поскольку самокат — это то, что в данный момент само рвется из тебя, но ты его сдерживаешь в силу привычки таиться, то такая беседа кажется проникновенной, захватывает и погружает не просто в самого себя, а в потрясающе интересного и неожиданного себя, который к тому же "болит". Сказанное сказителем становится не просто общим, это общее переживание. Способный сопереживать тебе непроизвольно признается внутренними защитами своим и пропускается в душевные тайники. После этого твое мышление наполняет его слова собственными смыслами и оживляет всеми имеющимися в его запасниках образами переживаний, да с такой силой оживляет, что ты в прямом смысле очарован!

Это может показаться похожим на телепатию, чтение мыслей или экстрасенсорику, но это не то. Они не читали мысли, их не интересовало содержание этого хлама. Они знали устройство мира и законы мышления, видели и чувствовали их так тонко, что могли говорить с человеком в соответствии с тем слоем сознания, в котором находилось в тот момент его мышление. У человека определенного общества и культуры все слои мышления уложены в самокате очень и очень сходно. При определенном опыте и ясности сознания вовсе не так уж трудно говорить за человека его сокровенные мысли, и не только бытовые, которые он прячет, чтобы быть неуязвимым, потому что у него есть враги. Можно ведь рассказать и ту сказку, которую он носит в себе и скрывает, потому что у него нет друзей...

Это и есть оказывание. Но учился этому я все-таки не у дедов, а у старой знахарки и повитухи бабы Любы.

Меня направил к ней Дядька незадолго до своего ухода. Я уже был к тому времени знаком с Поханей, но к нему Дядька велел идти только после бабы Любы.

— Ну, это колдунья, не то что моя Нюра!— сказал он про нее.

Из-за этого я ехал к ней с легким трепетом, невольно вспоминая свой приход к Степанычу и описания мрачных деревенских колдунов из этнографической литературы.

Не было ничего даже близкого к этому. К бабе Любе я вошел легко и радостно. Она буквально растаяла, когда я передал привет от Дядьки и тети Нюры. А когда сказал, что я внук Екатерины Ильиничны, она заплакала и запричитала, что-то вроде:

— Подруженька моя дорогая!., и на кого ты меня покинула!., и как же мне жить-то горемышной!..— но вдруг сама себя перебила,— Вишь, старая стала, никак, помирать собираюсь...— и вытерла слезы.

С этого дня я почти год был у нее желанным гостем, почти что внуком. Впрочем, у меня есть подозрение, что я действительно был им всем дальним внучатым племянником (для меня это звучит как: со-племянником—соплеменником), а они все были между собой в очень древнем родстве.

Баба Люба была родом из деревни Каличье Савинского района Ивановской области. Но еще задолго до войны переехала в деревню Дудорово, после того, как у нее сгорел дом и погиб в пожаре младший из сыновей. Во время войны у нее погибли еще двое сыновей и муж на фронте. Муж был из деревни Волотово. В начале шестидесятых или конце пятидесятых она погорела еще раз, ночью. Сгорела заживо вся остававшаяся семья, все дети. Всю свою жизнь баба Люба бабила — была повитухой. Ее и "бабой" звали не случайно, всех остальных звали тетями, как это здесь принято, несмотря на возраст. Она же сама смеялась, что ее и Любой неслучайно прозвали. Смерть всех детей стала для нее своего рода мистическим знаком, запретом на повивание. По народным понятиям, повитуха должна сама легко и много рожать здоровых детей. Смерть детей — плохой знак для повитухи. Поэтому баба Люба переехала еще раз — на другой край Ивановской области — в деревню Игрищи, и полностью отошла от повивания. Уже в восьмидесятых одна из подруг юности, оставшись на старости лет одинокой, пригласила ее пожить вместе. Баба Люба продала свой дом и уехала к подруге в Ковровский район в одну из деревень недалеко от Всегодич. Подруга померла, а баба Люба осталась жить в ее доме, даже "не переводя его на себя". Туда я к ней и ездил.

Меня прямо завораживали эти названия мест, эта магическая география родного края, которая соплелась с ее судьбой. Надо еще учесть, что Дудорово, как и соседнее Фефелово, где жили моя бабушка и тетя Шура, — деревни скоморошьего происхождения (от дударь — что одновременно дудочник и дурак, и фефел — тоже дурак). Она была единственной из моих старичков, кто сам начал рассказывать о своем прошлом. Я попался на это и попытался побольше расспросить ее о ней самой. Но она довольно жестко и определенно воспротивилась после того, как я попросил разрешения привезти магнитофон:

— Ну, вот еще! Придумал! Мне помирать скоро, а ты будешь меня беспокоить, господи помилуй! Слушай, что скажу, и не береди!., раз Катин внучок...

Я понял впоследствии, что весь ее рассказ о себе имел целью лишь подготовить меня к правильному пониманию повивальной науки, и больше попыток стать этнографом не делал. Просто учился. Сначала бабить. И как это ни дико для меня звучит, я могу считаться повитухой по прямой передаче! Мы сейчас даже запатентовали бабы Любин способ родовспоможения. Странности судьбы! Но повивание — это особый рассказ. Для разговора о Духовном пении гораздо важнее рассказать о том, как баба Люба учила читать заговоры.

Первыми и важнейшими, если подходить к этому как к науке, являются заговоры охранительные, обережные, ограждающие самого знахаря и то, что он делает, от внешних помех. Самый простой и не вызвавший у меня возражений был:

Вокруг нашего двора

Каменна гора,

Железная стена,

Огненна река!

Матушка Богородица!

Укрой и огради своим

Святым покровом!

Баба Люба учила меня и другим оберегающим заговорам, но послушала, как я их произношу, что-то прошептала с недовольным выражением лица и сказала, что мне не стоит учить остальные:

— Не надо эти... вот "Вокруг нашего двора" и читай. А эти не твои, нет, пустое!..

И я действительно даже не смог их толком запомнить. Я спросил бабу Любу, а можно ли мне рассказывать другим этот заговор.

— Рассказывай, а чего?— удивилась она.

— Ну, баб Люб, я знаю, многие знахари не рассказывают заговоры, потому что силу теряют. Заговоры перестают работать?

Она улыбнулась.

— Ну! Силу! Когда я тебе чего такое передам, ты и сам никому не расскажешь. Силу! Не в заговоре сила! Сила в тебе должна быть. Вот ты сколько ни старайся, у тебя те заговоры без силы будут!

— Почему?

— Потому что не твои! Или у тебя для них силы нету. А иной и не учился ничему, а делает чего-нибудь, и у него получается, говорят, сила сама заставила.

Я хотел было попытать ее на эту тему, но она не позволила отвлечься:

— Ничего, не плачь — не горюй! Я тебя научу, как не терять силу. Ты только научись чувствовать свои заговоры, тогда пойдет с божьей помощью.

— А как этому научиться?

— Да ты знаешь. Ты всегда это знал. -Как?

— Да любой знает. Сразу же видно. Только себе не верят. Вот слушай, выбирай, который на сердце ложится,— и она прочитала подряд штук пять коротких заговоров-присушек.— Ну, котора твоя любжа?

Я пожал плечами.

— Ну, котора глянулась-то, котора сейчас перед глазами-то? Ну, прямо сейчас которая помнится?

Я назвал тот заговор, который действительно чем-то зацепил мое внимание.

— Ну, вот, а говоришь не знаешь. Вот.

— И все?!

— А ты чего хотел? Может, я тебя среди ночи на кладбище угулять должна была?— она засмеялась.— Меня в чем ни подозревали, я знаю, чуть ли не ведьмой считали... Ненависть, ненависть! Сами приходят, просят, а потом боятся, ненавидят! Не верят, что просто,— она даже прослезилась, но быстро вытерла слезы.— А нужно-то всего лишь слышать уметь, да говорить.

— Что говорить?

— Что?! Не что! Говорить надо правильно. Уметь сказать надо.

— Ты имеешь в виду само произношение?

— Ну, произношение! Сказывать надо. Вот — сказывать!— обрадовалась она, вспомнив слово.— Заговор читаешь, закличку, рожаницу водишь, сказывай. Следи, чтобы сказывалось. Тогда получится, тогда все как надо получится.

— Что значит сказывать? Баба Люба?.. Ну, я чувствую, что ты вкладываешь в это слово какой-то смысл, да? А я не понимаю.

— Ну да! Ну да!— подхватила она.— Конечно, смысл вкладываю. Вот давай почитаем.

И началась настоящая учеба. Она заставила меня выучить эти два заговора — обережный и любжу — так, чтобы я мог произносить их без запинки и не задумываясь. Как только это у меня стало получаться, она попросила:

— Ну, вот, вот так вот и скажи теперь на оградку-то! Не чти по памяти, а скажи заговорцем!

Я почесал в затылке, хотел еще почесать между лопатками, поежился, но посчитал, что это неуместно, и было уже раскрыл рот для чтения заговора.

— Нет,— остановила она меня,— а ты чего не почесался-то?

— Чего не почесался?— грубовато от неловкости ответил я.

— Ну, ты же хотел спину почесать! Ведь хотел?— прицепилась она.

— Ну, хотел,— признался я.

— Так ты давай чешись, сопли сморкай, перди, если хочется!— она засмеялась и подмигнула.— Лучше ты перед заговором пропердишься, чем вместо заговора пернешь!

Я понял ее, смущение оставило меня, я повернулся к ней спиной и попросил:

— Почеши-ка, баб Люб... да нет, нет, пониже, пониже, полевее...— мы с удовольствием посмеялись.

Однако это вовсе не было шуткой. По сути, в этом заключается один из важнейших принципов тропового, а может, и вообще народного очищения. Впоследствии тот же принцип объяснял мне Поханя, рассказывая, что кулачники выходили на бой "от чирья". Это значит, что пока ты "последний чирей на заднице не почешешь перед боем", ты рукавицы не одеваешь — иначе, ты будешь думать не о поединке, а об этом чирье. Это называлось "срезать хвосты" или "чистить перышки".

Тот же Поханя заставлял меня проделать еще одно очистительное упражнение для раскрытия голоса. Мне кажется, оно прямо вытекает из предыдущего, хотя и на совсем другом уровне. Обучая духовному пению, старики исходили из того, что поет в человеке Душа. Песня, пение — ее естественное состояние. Душа поет, и ее нельзя научить петь. Просто добавь ей голос, и это будет песня. По крайней мере, люди именно это и считают Песней! Нужно только убрать помехи, и тогда она запоет твоими устами. Как выявить помехи — ясно. Надо петь и наблюдать за сбоями. Это не вопрос для тех, кто знаком с Кресением. Но вот что петь!

Раз поет душа, то подсознательно предполагается, что петь надо, что называется, "душевные" песни. И рождается ложь. Петь надо то, что поется. Начинать следует с той песни, что сама вертится на уме. Это наверняка какая-нибудь дрянь, которой ты стыдишься, но она поется. А это значит, что твоя душа поет ее и плевать хотела на нравственность или приличия. Наши ожидания от души, что она должна петь что-нибудь "высокое и светлое" — всего лишь скрытая потребность занять более высокое место в обществе, поближе к свету и солнцу, которым чаще всего оказывается правящая личность — князь мира сего.

Наши рекомендации