Анализ некоторых типов религиозного опыта 6 страница
Напоследок важно, ради чего лгут. Христианство не ведает «священных» целей – таково мое возражение против его средств. Сплошь дурные цели – клеветать на жизнь, отравлять и отрицать ее, презирать тело, унижать и оскоплять человека понятием «греха». Раз так, все средства дурны… Законы Ману я читаю с противоположным чувством – несравненно более духовная, высоко стоящая книга! И называть ее на одном дыхании с Библией – грех против духа. Сразу догадываешься: за нею, в ней настоящая философия, а не раввинско‑суеверный иудаин; и самому избалованному психологу она задает задачки. Не забыть о главном – о фундаментальном отличии от любой библии: благодаря законам Ману рука благородных сословий, философов и воинов, подъята над чернью, во всем – аристократические ценности, ощущение совершенства, Да, обращенное к жизни, торжествующее чувство благополучия, внутреннего и внешнего… Вся книга залита солнцем… Здесь серьезно и доверительно, с почтением и любовью обсуждаются вещи, на которые христианство изливает свою бездонную гнусность, – зачатие, женщины, брак. А можно ли давать в руки женщинам и детям книгу с такими подлыми словами: «…во избежание блуда, каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужа… ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться»{53}. И вправе ли кто‑либо быть христианином, если самому возникновению человека понятием immaculata conceptio[49]придан христианский, то есть грязный, смысл?.. Не знаю другой книги, где бы о женщине говорились столь чуткие и добрые слова, как закон Ману, – эти седобородые святые старики умели учтиво обращаться с женщинами. Так, в одном месте говорится: «Уста женщины, грудь девицы, молитва ребенка, дым жертвы вечно чисты». А в другом: «Ничего нет чище света солнца, тени коровы, воздуха, воды, огня и дыхания девушки». И, наконец, последнее – быть может, святая ложь: «Все отверстия тела выше пупка чисты, ниже – нечисты. Только у девушки все тело чисто».
Застигаешь in flagranti[50]всю несвятость христианства, – стоит только сопоставить христианские цели и цели законов Ману, стоит только ярким светом осветить их противоположность. Критик христианства неизбежно явит всю презренность христианства… Законы Ману возникали, как любой порядочный свод законов, – они обобщали опыт, уроки, практическую мораль веков, подводили черту подо всем этим, не создавали ничего нового. Вот предпосылка кодификации – все понимают, что способы доставить авторитет истине , добытой временем и доставшейся дорогой ценою, решительно отличны от тех, с помощью которых истина доказывается. Кодекс законов не толкует о пользе законов, о причинах их установления и не занимается казуистикой из предыстории – вот тогда‑то он утратил бы императивный тон («ты обязан!»), главное условие послушания. В этом вся проблема… В определенный момент развития народа один из слоев его – самый осмотрительный, то есть смотрящий вперед и оглядывающийся назад, объявляет завершенным круг опыта – опыта, в согласии с которым должно, стало быть, и можно жить. Цель в том, чтобы по возможности полно, без потерь, собрать урожай экспериментов и опыта – дурного, отрицательного. Значит, прежде всего надо воспрепятствовать тому, чтобы длилось экспериментирование, чтобы ценности оставались в прежнем подвижном состоянии, чтобы продолжались исследование, критика, отбор их in infinitum[51]. Против того воздвигают двойную стену – сначала откровение: утверждают, что разумность законов будто бы не человеческой природы, что их будто бы отнюдь не искали и не находили лишь постепенно и путем ошибок, но что они – божественного происхождения и явились на землю все сразу и во всем совершенстве, без всякой истории, как чудо, как небесный дар… И другая стена – традиция: утверждают, что закон существовал с незапамятных времен, так что сомневаться в нем – неблагочестиво, преступно по отношению к предкам. Авторитет закона обосновывают такими положениями: бог дал, предки жили по закону… Высшее благоразумие такой процедуры заключается в следующем намерении: постепенно, шаг за шагом, отдалять, оттеснять сознание от жизни – от жизни правильной, понятой как правильная (то есть доказанной на основании колоссального и придирчиво процеженного опыта), так, чтобы достигался полный автоматизм инстинкта, – а это предпосылка любого мастерства, любого совершенства в искусстве жить. Составлять кодекс, подобный законам Ману, – значит признавать за народом право сделаться мастером и обрести совершенство – признавать его притязания на высочайшее искусство жить. Для этого жизнь должна перестать быть сознательной – цель всякой святой лжи… Кастовая иерархия (высший, над всем царящий закон) лишь освящает порядок природы, первостепенный естественный закон, над которым не властны ни произвол, ни какая‑нибудь «современная идея». Во всяком здоровом обществе различаются и обусловливают друг друга три типа с разными в физиологическом смысле тяготениями центров тяжести – у каждого своя гигиена, своя сфера труда, свое особое мастерство и чувство совершенства. Не Ману, а природа разделяет людей духовных по преимуществу, людей по преимуществу мышечных, с сильным темпераментом и, наконец, третьих, не выдающихся ни в одном, ни в другом, посредственных. Третьи – большое число, а первые и вторые – элита. Высшая каста – назову их «теми, кого всех меньше», – будучи совершенной, обладает и преимущественными правами тех, кого меньше всех, – среди этих прав привилегия воплощать на земле счастье, красоту и благо. Лишь наиболее духовным разрешена красота, разрешено прекрасное: лишь у них доброта не слабость. Pulchrum est paucorum hominum[52]: благое – это привилегия. Зато дурные манеры или пессимистический взгляд (глаз, все безобразящий) никому не воспрещены так, как им, – не говоря уж о возмущении тем, как вообще выглядят вещи в этом мире. Возмущаться – привилегия чандалы; тоже и пессимизм. «Мир совершенен – так говорит инстинкт самых духовных, инстинкт Да, – само несовершенство, все, что ниже нас, дистанция, пафос дистанции, даже возмущение чандалы – все это тоже относится к совершенству». Наиболее духовные – а они самые крепкие – обретают свое счастье в том, что грозило бы погибелью другим, – в лабиринте, в жестокости по отношению к себе и другим, в эксперименте; самообуздание им в радость; аскетизм становится в них природой, потребностью, инстинктом. Тяжесть задач – их привилегия, играть тяжестями, которые раздавят других, для них отдых… Познание – одна из форм аскетизма… Нет более почтенной породы людей, но нет и более радостной и достойной любви, – одно не исключает другого. Они господствуют не потому, что хотят, а потому, что они – господа; они не вольны быть вторыми… Вторые – это стражи права, устроители безопасности и порядка, это благородные воины, это прежде всего царь – высшая формула воина, судии, блюстителя закона. Вторые – исполнители, ближние самых духовных, берущие на себя все грубо ‑материальное в трудах правления, – их дружина, их правая рука, их ученики и последователи… И во всем, повторим, нет ничего произвольного, ничего надуманного, искусственного; все иное – искусственная постройка, а тогда растоптана природа… Порядок каст, иерархия, лишь формулирует высший закон самой жизни; различать три типа необходимо для того, чтобы поддерживать жизнь общества, обеспечивать существование все более высоких и наивысших типов человека: неравенство прав – первое условие для того, чтобы существовали права… Право – значит преимущественное право, привилегия. У всякого свое бытие – и свои преимущественные права. Не будем недооценивать права посредственностей. Чем выше, тем тяжелее жить, – холод усиливается, возрастает ответственность. Высокая культура всегда строится как пирамида: основание широко, предпосылка целого – консолидированная, крепкая и здоровая посредственность. Ремесло, торговля, земледелие, наука, большая часть искусств, короче, вся совокупность профессиональной деятельности, – все это сочетается лишь со средним уровнем умений и желаний; все подобные занятия были бы неуместны для человека исключительного, – необходимый инстинкт противоречил бы и аристократизму, и анархизму. Что ты общественно полезен, что ты и функция и колесико, предопределено природой: не общество, а то счастье, на какое только и способно подавляющее большинство людей, превращает посредственность в разумную машину. Для посредственности быть посредственностью счастье; быть мастером в чем‑то одном, быть специалистом – к этому влечет природный инстинкт. Совершенно недостойно сколько‑нибудь глубокого ума видеть в посредственности, как таковой, некий упрек. Посредственность сама по себе есть первое условие того, чтобы существовали исключения, – посредственностью обусловлена культура в ее высоком развитии. Исключительный человек более чутко и нежно обходится с посредственными, нежели с собой и себе подобными, и это не просто деликатность, – это долг. Кого больше всего ненавижу я среди нынешней черни? Апостолов чандалы, – они подрывают инстинкт рабочего с его малым бытием, с его радостями, с его способностью довольствоваться немногим, они распаляют в нем зависть, учат мщению… Не в неравенстве прав бесправие, а в претензиях на «равные» права… Что дурно? Но я уже сказал: дурно все, что идет от зависти, слабости, мстительности… Анархист, христианин{54} – одного поля ягода…
И верно, не все равно, ради чего лгать, – укрепляешь ты или разрушаешь. Между христианином и анархистом можно смело ставить знак равенства – и цели их, и инстинкт – все направлено лишь на разрушение. Доказательство читайте в истории – она приводит его с ужасающей ясностью. Мы только что познакомились с религиозным законодательством, целью которого было «увековечить» наивысшее условие того, чтобы жизнь цвела, грандиозную организацию общества, – а христианство нашло свое призвание в том, чтобы как раз покончить с такой организацией – именно потому, что жизнь в ней цвела. Там надо было заложить на пользу грядущих поколений разумный урожай длительных экспериментов и долгих неурядиц, собрав его по возможности полно, изобильно, без потерь, – здесь, напротив, единым махом, нежданно‑негаданно, отравили весь урожай… Великолепнейшая из всех достигнутых доныне (в условиях неблагоприятных) форм организации, imperium Romanum, стоявшая аеге perennius[53],– в сравнении с нею все прочее частично, бесталанно, все любительская работа, – и вот святые анархисты сочли делом «благочестивым» разрушение «мира», то есть империи, пока все не было перевернуто ими вверх дном и германцы с прочими хамами не овладели всем… И христианин, и анархист – оба decadents, оба способны только разрушать, отравлять, губить, пить чужие соки, кровь; тот и другой воплощают инстинкт смертельной ненависти ко всему прочному и великому, долговечному, дарующему жизни будущее… Христианство – вампир Римской империи; оно единым махом перечеркнуло великий подвиг римлян, готовивших почву для великой культуры, которая уже располагала бы временем… Неужели это по‑прежнему непонятно? Imperium Romanum, каким мы знаем его, каким все лучше узнаем по истории римских провинций, это поразительнейшее творение в монументальном стиле, – оно было только началом, строительство было рассчитано на века, которые оправдали и подтвердили бы его… С тех пор так не строили – не мечтали строить так, sub specie aeterni[54]!.. Организация была столь крепкой, что выносила и дурных императоров: случайной личности ничего не поделать с таким замыслом, – вот самый первый принцип архитектуры большого стиля. Но она была недостаточно прочной, чтобы противостоять наихудшему виду порчи – христианину… Нечисть скрытно, неслышно подкрадывалась в ночной кромешной тьме к каждому, тянула его соки, отнимая серьезный взгляд на истину вещей, отнимая инстинкт реальности: шайка трусливых, медоточивых и женоподобных разбойников постепенно, незаметно уводила с колоссальной стройки «души» самых ценных, мужественноблагородных людей, для которых цели Рима были делом всей их жизни, их пафоса, их гордости. Ханжеские происки, тайные сходки, мрачные понятия вроде ада или невинной жертвы – или unio mystica[55]кровопития, – а прежде всего медленно раздуваемое пламя мщения, мстительность чандалы, – вот что сделалось господином над Римом: та самая разновидность религии, с которой, еще до рождения ее, вел борьбу Эпикур. Читайте Лукреция{55} и вы поймете, против чего боролся Эпикур – не против язычества, а против «христианства», я хочу сказать – против растления душ понятиями вины, кары и бессмертия… Он боролся с «подпольными» культами, со всем скрытым христианством: отрицать бессмертие и в те времена было уже настоящим спасением… И Эпикур победил бы, всякий уважающий себя человек в Римской империи был эпикурейцем, – но тут явился Павел… Павел, эта ставшая плотью и духом ненависть чандалы, ненависть к «миру», этот иудей, этот вечный жид par excellence… Вот о чем он догадался – он догадался, как, опершись на малозаметное сектантское движение христиан, отколовшихся от иудаизма, разжечь «мировой пожар», как, воспользовавшись символом «распятого бога», постепенно сложить в колоссальное воинство все пресмыкающееся по земле, все тайно бунтующее – все наследие анархических беспорядков в Римской империи. «Спасение от иудеев»{56}… Христианство как формула – превзойти любые подземные культы, культ Озириса, Великой матери богов, культ Митры{57}, превзойти и сложить их: вот что понял Павел, вот в чем его гений. Инстинкт столь уверенно вел его, что он, безжалостно насилуя истину, вложил в уста сочиненному им «спасителю» (и не только в уста) все представления, какими способны были увлекать религии чандалы, – он превратил своего «спасителя» в нечто понятное даже и жрецу Митры… Вот в чем была суть «Дамаска»{58}, мгновенного обращения: Павел понял, что нужна вера в бессмертие, чтобы отнять ценность у «мира», – вооружившись понятием «ада», станешь господином даже над Римом, «мир иной» убьет жизнь… Нигилист/христ… – вот была бы рифма, и не только рифма…
Весь труд античного мира – все напрасно : не нахожу слов, чтобы выразить чувство ужаса, какое охватывает меня… А ведь то была лишь предварительная работа, гранитным самосознанием был заложен лишь самый фундамент для труда тысячелетий, – и весь смысл античного мира напрасен?!.. Для чего жили греки! Для чего жили римляне?.. Уже были созданы все предпосылки ученой культуры, все научные методы , уже сложилось великое, несравненное искусство хорошего чтения, – без этого немыслима традиция культуры, единство науки; естествознание в союзе с математикой и механикой развивались наилучшим образом; чувство факта , самое главное и ценное из чувств, создало целые школы и имело за собой века традиции! Понятно ли это? В руках уже было все существенное – оставалось приступить к работе: ведь методы – надо неустанно твердить это – методы – главное, самое трудное, то, чему дольше всего противятся привычка и лень. Все завоеванное нами сегодня, все завоеванное ценой несказанного самообуздания – потому что дурные инстинкты, христианские инстинкты, все равно сидят еще в каждом из нас, – все завоеванное вновь – независимый взгляд на реальность, терпеливость, осторожность и серьезность в самом малом, честность и порядочность познания – все это было, все это уже было две тысячи лет назад! А сверх того еще тонкий такт и вкус! Никакой дрессировки мозгов! Никакой «немецкой» культуры с манерами хама! Нет, такт и вкус – в теле, в жесте, инстинкте, одним словом, в самой реальности… Все напрасно! Мгновение, и от всего осталось одно воспоминание!.. Греки! Римляне! Благородство инстинкта, вкус, методичность исследования, гений организации, гений управления, вера в будущее, воля к грядущему, великое Да, произнесенное всему на свете, – и все это зримо, зримо как imperium Romanum, зримо для всех чувств, монументальный стиль уже не просто искусство, а реальность, истина, жизнь… И все это вдруг засыпано, разрушено – и не стихийным бедствием! Растоптано – и не германцами, не их тяжелым сапогом! Нет, все попрано хитрыми, скрытными, незаметными вампирами без кровинки в лице! И не победили они – просто выпили всю кровь!.. Коварная мстительность, мелочная завистливость возобладали! Все жалкое, страждущее, обуреваемое скверными чувствами, все гетто души – все это во мгновение ока всплыло наверх!.. Почитайте кого‑нибудь из христианских агитаторов, пусть то будет, например, святой Августин{59}, и вы поймете, вы почуете, что за грязные личности вылезли на поверхность. Мы обманулись бы, предположив неразумность в вождях христианского движения, – ох, как они умны, умны до святости, эти господа отцы церкви! Им недостает совсем иного. Природа пренебрегла ими – она забыла придать им толику честных, благопристойных инстинктов, инстинкт чистоплотности… Да между нами, они вовсе и не мужчины… Ислам презирает христианство, и по праву, тысячу раз по праву: исламу требуются мужи…
Христианство лишило нас урожая античной культуры. Позднее отняло у нас жатву культуры ислама. Чудесный мир мавританской культуры Испании{60} – он по сути родственнее нам, он больше говорит нашим чувствам, нашему вкусу, чем Греция и Рим, и этот мир был растоптан (я уж не говорю, какими ногами), и почему? А потому, что он был обязан своим возникновением мужским инстинктам, потому, что он говорил Да жизни – жизни со всеми редкостными и утонченными прелестями мавританской культуры!.. Потом крестоносцы сражались с культурой, перед которой им приличнее было бы пасть ниц, – в сравнении с нею и наш XIX век, должно быть, все еще слишком бедный, слишком «поздний»… Конечно, им хотелось добычи, а Восток был богат… Давайте смотреть непредвзято! Крестовые походы – то же пиратство, чуть повыше классом, а больше ничего! Тут немецкое дворянство, то есть по сути дела аристократия викингов, чувствовала себя в своей стихии; церковь доподлинно знала, для чего немецкое дворянство существует на свете: швейцарская гвардия церкви{61} испокон веку состояла на службе ее дурных инстинктов, но платили ей хорошо… Церковь вела ожесточенную войну со всем благородным, что только ни есть на земле, с помощью немецких мечей, немецкой крови, немецкого мужества! Сколько тут наболевших вопросов! В истории более высокой культуры почти никогда не встречаешь немецкого аристократа; нетрудно догадаться, почему… Христианство, алкоголь – два главных средства порчи… Тут будто бы и не было выбора: есть ислам и христианство, араб и иудей. Решение задано; никто не волен выбирать. Либо ты чандала, либо нет… «Война с Римом, война не на жизнь, а на смерть! Мир, дружба с исламом», – вот как чувствовал, вот как поступал великий вольнодумец, гений среди немецких императоров, Фридрих II{62}. Как?! Неужели немец должен быть гением, должен быть вольнодумцем для того, чтобы испытывать приличные чувства? Не понимаю, как немцы могли когда‑либо чувствовать по‑христиански…
Мы вынуждены коснуться здесь другой материи, в тысячу раз более болезненной для немца. Немцы лишили Европу последнего великого урожая культуры – урожая Ренессанса. Его надо было сберечь для Европы. Понимаем ли мы в конце концов, хотим ли понимать, чем был Ренессанс? Переоценкой христианских ценностей , попыткой присудить победу обратному им, ценностям аристократическим, попыткой, предпринятой со всеми средствами, всеми инстинктами, всем гением… До сих пор была только одна такая великая война и не было времени, когда бы вопросы ставились столь решительно, – и мой вопрос тоже задан Ренессансом, – никогда до сих пор наступление не велось прямее, по всему фронту и с нацеленностью в самый центр! Чтобы наступать в решающем месте, возвести на трон благородные ценности, то есть внести их в самый инстинкт, в глубинные потребности и желания восседающих на престоле… Вижу перед собой одну возможность , – и она выступает в неземном блеске и волшебной игре красок, кажется, что она расцветает трепетными нюансами утонченной красоты и творит ее искусство столь божественное, столь чертовски божественное, что напрасно роешься в тысячелетиях, отыскивая вторую такую возможность; вижу зрелище столь многомысленное, столь чудесно парадоксальное, что и у богов Олимпа был бы повод разразиться своим бессмертным смехом. Вот это зрелище: Чезаре Борджа – папа… Вы поняли меня?.. Ну хорошо, вот была бы победа, какой алкаю ныне… Сим было бы упразднено христианство!.. А что произошло вместо этого? Немец‑монах по имени Лютер прибыл в Рим. И этот монах, со всеми мстительными инстинктами жреца‑неудачника, засевшими в теле, возмутился в Риме против Ренессанса… Вместо того чтобы с глубокой благодарностью уразумевать в душе то чудовищно‑колоссальное, что совершалось, – а именно преодоление христианства в самом его средоточии, – он лишь питал этим зрелищем свою ненависть. Религиозный человек думает только о себе… Лютер увидел порчу папства, тогда как можно было осязать руками обратное: древняя порча, peccatum originale[56], христианство, уже не восседало на троне пап! А восседала жизнь! Торжество жизни! Великое Да, обращенное ко всему новому, прекрасному, дерзновенному!.. И Лютер восстановил церковь – он объявил ей войну… Ренессанс – событие, лишенное смысла, великое Напрасно!.. Ах, эти немцы, во что они нам встали! Любое «Напрасно» – дело рук немцев… Реформация; Лейбниц; Кант и так называемая немецкая философия; «освободительные» войны; империя – каждый раз новая «напрасность» чего‑то уже народившегося, а теперь безвозвратно утраченного… Признаюсь: они мои враги, эти немцы; презираю в них нечистоплотность понятий и ценностей, презираю их боязнь прямого и честного Да и Нет. За тысячу лет они все залапали и сваляли, чего ни касались; любая половинчатость, любая трехчетвертность, все недуги Европы – все на их совести; на их совести и самое грязное христианство, самое неизлечимое, самое неопровержимое, – протестантизм… Если людям не удастся справиться с христианством, виноваты будут немцы…
На этом я кончаю и выношу приговор. Я осуждаю христианство, я выдвигаю против христианской церкви самое страшное обвинение, какое когда‑либо звучало в устах обвинителя. Она для меня худшая из всех мыслимых порч, она обладала волей к самой ужасной, самой крайней порче. Христианская церковь не пощадила ничего и испортила все, каждую ценность она обесценила, каждую истину обратила в ложь, всякую прямоту – в душевную низость. Попробуйте еще говорить о ее благой, «гуманной» миссии! Устранять беды не в ее интересах, она жила бедами, она нуждалась в бедствиях, чтобы утвердиться навечно… Вот червь греха – этой‑то бедой лишь церковь наградила человечество!.. А «равенство душ перед богом»? Эта ложь, этот предлог для rancunes подлых людей, эта взрывчатка, обратившаяся теперь в революцию, современную идею и принцип гибели всего общественного правопорядка… христианский динамит… Благая, «гуманная» миссия христианства! Вырастить из humanitas[57] {63} противоречие самому себе, искусство самооскопления, волю к лжи любой ценою, отвращение ко всем благим и пристойным инстинктам, презрение к ним! Вот вам гуманная миссия!.. Паразитизм – единственная манера поведения; чахоточные идеалы «святости» и высасывание крови до последней капли, с которой уходит вся любовь, вся надежда; «мир иной» – воля к отрицанию всякой реальности; крест – опознавательный знак подпольного, самого подпольного заговора, какой когда‑либо существовал, – заговора против здоровья, красоты и стройности, смелости, ума и духа, против душевной доброты, против самой жизни…
Это вечное обвинение напишу на всех стенах, напишу всюду, где только есть стены, – у меня буквы, от которых прозреют и слепцы… Именую христианство одним сплошным великим проклятием, одной‑единственной порчей, одним сплошным инстинктом мщения, для которого нет средств слишком мелких, тайных, ядовитых, слишком подпольных; именую христианство одним‑единственным несмываемым позорным пятном на теле человечества…
А мы‑то ведем летосчисление по dies nefastus[58], с которого началась вся фатальность, – по первому дню христианства!.. Отчего же не по его последнему дню?.. Отчего не по сегодняшнему?.. Переоценка всех ценностей!..
Зигмунд Фрейд{64}
БУДУЩЕЕ ОДНОЙ ИЛЛЮЗИИ
I
Если долгое время живешь внутри какой‑то определенной культуры и неоднократно принимаешься исследовать, какими были ее истоки и путь развития, то рано или поздно чувствуешь искушение обратить взор в другом направлении и поставить вопрос, какая дальнейшая судьба предстоит этой культуре и через какие перемены ей назначено пройти. Вскоре замечаешь, однако, что подобное разыскание с самого начала оказывается во многих отношениях ущербным. Прежде всего потому, что лишь немногие люди способны обозреть человеческую деятельность во всех ее разветвлениях. Большинство поневоле вынуждено ограничиться одной, отдельно взятой, или несколькими областями; а чем меньше человек знает о прошлом и настоящем, тем ненадежнее по необходимости окажется его суждение о будущем. Во‑вторых, потому, что как раз в такого рода суждении субъективные упования индивида играют роль, которую трудно переоценить; упования же эти неизбежно зависят от чисто личных моментов его собственного опыта, от большей или меньшей оптимистичности жизненной установки, которая диктуется ему темпераментом, успехом или неуспехом его усилий. Наконец, дает о себе знать то примечательное обстоятельство, что люди в общем и целом переживают свою современность как бы наивно, не отдавая должное ее глубинному содержанию: они должны сперва неким образом взглянуть на нее со стороны; то есть современность должна превратиться в прошлое, чтобы мы смогли опереться на нее в своем суждении о будущем.
Человек, поддавшийся искушению предложить от своего имени какое‑то предсказание о вероятном будущем, поступит поэтому благоразумно, если будет помнить о вышеназванных помехах, равно как и о ненадежности, присущей вообще всяким пророчествам. Лично меня все это заставляет поспешно уклониться от слишком обширной задачи и сразу заняться небольшой частной областью, которая к тому же и прежде привлекала мое внимание. Сперва мне, правда, придется как‑то определить ее место внутри всеобъемлющего целого.
Человеческая культура – я имею в виду все то, в чем человеческая жизнь возвысилась над своими биологическими обстоятельствами и чем она отличается от жизни животных, причем я пренебрегаю различением между культурой и цивилизацией, – обнаруживает перед наблюдателем, как известно, две стороны. Она охватывает, во‑первых, все накопленные людьми знания и умения, позволяющие им овладеть силами природы и взять у нее блага для удовлетворения человеческих потребностей, а во‑вторых, все институты, необходимые для упорядочения человеческих взаимоотношений и особенно – для дележа добываемых благ. Оба эти направления культуры связаны между собой, во‑первых, поскольку на взаимоотношения людей оказывает глубокое влияние мера удовлетворения влечений, дозволяемая наличными благами, во‑вторых, поскольку отдельный человек сам может вступать в отношения с другим по поводу того или иного блага, когда другой использует его рабочую силу или делает его сексуальным объектом, а в‑третьих, поскольку каждый отдельный индивид виртуально является врагом культуры, которая тем не менее должна оставаться делом всего человеческого коллектива. Примечательно, что, как бы мало ни были способны люди к изолированному существованию, они тем не менее ощущают жертвы, требуемые от них культурой ради возможности совместной жизни, как гнетущий груз. Культура должна поэтому защищать себя от одиночек, и ее институты, учреждения и заповеди ставят себя на службу этой задаче; они имеют целью не только обеспечить известное распределение благ, но и постоянно поддерживать его, словом, должны защищать от враждебных побуждений людей все то, что служит покорению природы и производству благ. Создания человека легко разрушимы, а наука и техника, построенные им, могут быть применены и для его уничтожения.
Так создается впечатление, что культура есть нечто навязанное противящемуся большинству меньшинством, которое ухитрилось завладеть средствами власти и насилия. Естественно, напрашивается предположение, что все проблемы коренятся не в самом существе культуры, а вызваны несовершенством ее форм, как они складывались до сего дня. Нетрудно обнаружить эти ее недостатки. Если в деле покорения природы человечество шло путем постоянного прогресса и вправе ожидать еще большего в будущем, то трудно констатировать аналогичный прогресс в деле упорядочения человеческих взаимоотношений, и, наверное, во все эпохи, как опять же и теперь, многие люди задавались вопросом, заслуживает ли вообще защиты эта часть приобретений культуры. Хочется думать, что должно же быть возможным какое‑то переупорядочение человеческого общества, после которого иссякнут источники неудовлетворенности культурой, культура откажется от принуждения и от подавления влечений, так что люди без тягот душевного раздора смогут отдаться добыванию благ и наслаждению ими. Это был бы золотой век, спрашивается только, достижимо ли подобное состояние. Похоже, скорее, что всякая культура вынуждена строиться на принуждении и запрете влечений; неизвестно еще даже, будет ли после отмены принуждения большинство человеческих индивидов готово поддерживать ту интенсивность труда, которая необходима для получения прироста жизненных благ. Надо, по‑моему, считаться с тем фактом, что у всех людей имеют место деструктивные, то есть антиобщественные и антикультурные, тенденции и что у большого числа лиц они достаточно сильны, чтобы определить собою их поведение в человеческом обществе.