Боль, которая не уйдет до конца 4 страница
Зато не могла пройти мимо мелочи. Как увидит монетку - прямо бросается. И - в рот. Засунет за щеку и так может целый день ходить, не уговоришь выплюнуть. Зайдет кто-нибудь в гости - тянет ручку, просит денежку. Или сама к соседям пойдет - и клянчит: «Деньгу, деньгу дай». Видимо, девочку использовали для попрошайничества. Долго пытались не давать, отвлекать, объяснять, деньги изо рта со скандалом выковыривали. Потом придумали: собрали по знакомым целый таз мелочи, чисто вымыли с мылом и раскидали по всему дому. Лола сначала рот набила. Но неудобно же, да и не помещается все... В общем, несколько дней ребенок ходил как бурундук с мелочью за щеками, потом интерес к деньгам постепенно пропал. Что за интерес за ними охотиться, если везде валяются... Зато у старших эти дни были веселые - ведь все время боялись, что она подавится, глаз не спускали.
Через полгода более-менее начала говорить, строить предложения. А еще через какое-то время стала вспоминать и рассказывать о своей прошлой жизни. Вот тут Анне стало по-настоящему страшно. Лола вспоминала, как жила с мамой и папой «в доме как дача» - то есть не в квартире, а в сельском доме. Потом началась война. Они бежали, было очень страшно, грохот. Потом мама лежала вот так (показывает), смотрела вверх и не отвечала, когда Лола звала. Долго-долго. А к папе еще раньше пришли люди в форме и сделали так: показала, как горло перерезают, и у него голова отлетела. То-то она так от охранника в детской поликлинике шарахалась...
В общем, ребенок был из Чечни, видимо, во время тех событий ей было года три, и у нее от шока остановились рост и развитие. Как потом ее в Москву кто-то привез - неизвестно, она сама мало помнила, что было после того, как «мама лежала вот так». Были какие-то люди, которые ее кормили.
Эти сбивчивые рассказы возникали вдруг, неожиданно, вроде бы ни с чего. И повторялись раз за разом, иногда дополняясь новыми подробностями. Анна слушала, обнимала, старалась запомнить.
Потом Лола пыталась как-то все это объяснять себе. Начались вопросы: «А ты ведь не моя мама. Моя мама была с волосами вот так (длинными). А где моя мама?». Анна отвечала, как могла: «Твоя мама, наверное, на небе, она на тебя смотрит и хочет, чтобы ты росла большая и красивая, и здоровая, и кушала хорошо (больная тема!}» - «А теперь ты - мама?!» - «Теперь я, я тебя тоже очень люблю» - «Моя мама - красивее тебя!» - «Конечно, она очень красивая, ведь ты же красивая, а ты на нее похожа» - «А я ее не помню...» - «Ну, все-таки немножко помнишь. Давай ты ее портрет нарисуешь?», Лола рисует: принцесса в бальном платье с короной и длинными светлыми волосами: «Вот мама!» - «Да, очень красивая, давай здесь повесим, ты будешь смотреть».
Сейчас Лола школьница. Озорница, красотка, характер взрывной. Но пережитое «аукается» до сих пор, хотя большей любви и заботы, чем есть у нее, я просто не могу себе представить.
Не бросайте его одного в аду
Ограждая ребенка от болезненной правды, родители невольно впадают в иллюзию, что могут переписать задним числом его судьбу, как будто «ничего такого не было». Они искренне считают, что вопрос стоит так: причинять ребенку боль или поберечь его? Однако на самом деле вопрос в другом. Боль уже есть. Он живет с ней каждый день и каждый час, справляясь, как может. И вопрос в том, будут ли приемные родители с ним в переживании этой боли, или он останется один, без поддержки, помощи, совета, а они отгородятся от него «ложью во спасение»?
«Закрывая тему», исключая все разговоры о том, что произошло, или успокаивая себя мантрой, что «любовь все лечит», мы становимся похожи на малыша, который, испугавшись, зажмуривается: если я не вижу страшной собаки, то ее как бы нет. Чем мы будем полезны приемному ребенку, если так поступаем? Как ему восстанавливаться после пережитого, имея вместо родителя, перепуганного малыша, закрывшего глаза и уши? Как доверять такому родителю? И с чего бы вдруг его уважать и слушаться?
Не бросайте ребенка. У него нет выбора «знать или не знать», ему придется что-то делать с ранами в душе, придется пережить и принять то, что случилось, и очень важно, чтобы он не был одинок на этом пути, чтобы он всегда был уверен, что вы - рядом.
«Она больше не делала вид, что все хорошо»
Рассказывает Катя, 19 лет, приемная дочь.
«Мы с сестрой оказались в приюте после того, как наша мать выбросилась из окна. Мне было 12, сестре три. Мама очень плакала после какого-то телефонного звонка, она и до этого часто плакала, особенно когда пьяная была, и говорила, что хочет сдохнуть и что это не жизнь. Я ее хотела пожалеть, но она меня оттолкнула, а потом вдруг вскочила на подоконник и прыгнула. Я не успела ничего сделать. Позвонила в «скорую», потом в дверь соседке - сказать, что сестра одна, спит в кроватке, и побежала вниз. Почему-то не села в лифт, побежала по лестнице - семь этажей, ноги ватные. До сих пор помню эти бесконечные ступени под ногами... Меня не подпустили к маме, там были уже люди. А потом я узнала, что она еще была жива, и меня так мучило: вдруг она хотела меня увидеть? Или что-то сказать? Или я ей могла что-то сказать, поцеловать хотя бы. Но потом я ее увидела уже в гробу, и это была совсем не она, чужой кто-то.
Потом нас увезли, сестру быстро забрала ее тетя по отцу, а я почти год была в приюте. Отца я никогда не видела, и никакой другой родни не знаю, кроме сестры и мамы. Потом я пошла жить к Лене (приемной маме).
Лена очень хорошая. Мы с ней сразу друг другу понравились. Она не похожа на мою маму совсем: большая такая, спокойная. Она, конечно, не такая красивая, как мама, и ей неважно, во что она одета, она даже не красит волосы, но я ее тоже очень люблю. Я как во сне была, когда к ней попала, все было словно через толщу воды: школа, другие ребята... Только о сестре беспокоилась, а все остальное - безразлично. Хотелось только лежать и чтобы не трогали. И Лена не трогала сначала, только есть позовет или подойдет, укроет. Она хорошая, я же говорю, совсем не вредная и никогда почти не орет.
У Лены я начала как будто просыпаться. Снова стала танцами заниматься. Школа нормальная, ребята, новый брат (родной сын Лены, взрослый уже) тоже нормальный, и его жена. Они меня часто с собой брали, то в поход, то в кино, потом у них родился Колька, он клевый такой, очень смешной.
Я не думала совсем почти о маме, о том дне, не хотела. Было и было, как будто не со мной. С Леной мы никогда не говорили об этом, с братом тоже, а больше никто и не знал. Только как окно открытое видела, всегда хотелось подойти и вниз посмотреть. Прямо тянуло. Не прыгнуть, просто посмотреть, что там. Дурацкая такая мысль, но в голову лезла, отвязаться невозможно. И Лена заметила, и такой ужас у нее был... Видимо, думала, что я тоже, как мама... А я и не собиралась совсем, честно, и вообще никогда этого не сделаю, ни за что! Чтобы Лена вот так же, как я тогда, бежала вниз. Я никому такого не сделаю! Просто посмотреть хотела.
Потом она на окна сетки поставила, типа от комаров. И боялась меня оставлять в комнате, где балкон, одну. Шутила, разговаривала, как будто как всегда, а сама боялась. Если на работе была, а я дома, звонила каждый час. К психологу отвела, вроде про учебу поговорить, но я думаю, хотела «про это» узнать.
И как-то стало тяжело. Что-то висело между нами. Она мне не верила, но мы об этом не говорили. Я все равно из окон вниз смотрела, где могла. Уходила из дома, из школы, шаталась где-то, знала, что она ищет, волнуется, но почему-то видеть ее не могла. Заходила в чужие подъезды, поднималась повыше, открывала окно и смотрела. Учиться не хотелось совсем, все раздражало. Иногда вспыхивало перед глазами, как мама к окну бежит, как я по лестнице, как меня держат и к ней не дают подойти. Лена почти не ругалась, наоборот, старалась меня развеселить, куда-то мы ходили, она мне что-то покупала, на море ездили. Иногда было хорошо, и я опять почти забывала. Особенно когда с Колькой возилась. А потом опять находило. И почему-то чем больше она старалась меня развеселить и побаловать, тем больше я на нее злилась, прямо ненавидела. Сама понимала, что я сволочь, что она меня любит, старается мне помочь, а вот прямо трясло от одного ее голоса - типа «у нас все хорошо», а в глазах страх. Один раз я чашку в нее кинула, с горячим чаем, хорошо, что не попала в лицо. До сих пор стыдно вспоминать...
Тогда уже меня психиатру показали, он потом к психологу отправил, и вот там меня совсем накрыло, на третий раз где-то. Все, просто все вдруг вспомнилось - не отдельными картинками, а сразу, и я так плакала… Ничего не помогло – ни вода, ни капли какие-то, я плакала, не могла перестать, и дома, и на другой день. Лена со мной сидела, на работу не пошла, и я вспоминала, рассказывала ей, потом плакала снова, потом опять говорила про маму. Лена меня обнимала, качала как маленькую. Я тогда ей смогла наконец сказать про окна, что никогда не хотела прыгать, только посмотреть. И мы вместе с ней подошли к окну, стояли и смотрели, очень долго. Не знаю, что я там собиралась увидеть - ну, просто земля у подъезда, машины стоят, клумба, кошка пробежала. Потом мы замерзли, закрыли окно и пошли чай пить. С того дня у нас с Леной опять все стало хорошо. Она поверила, что я не стану самоубиваться, и перестала этим дурацким бодрым голосом со мной говорить.
Потом я с тем психологом еще виделась, и мы так сделали, что я как будто с мамой смогла поговорить, смогла подойти к ней. Я снова плакала очень, но стало намного легче, когда я все ей сказала. И как будто даже мама мне ответила и мы обнялись. С Леной мы сходили на кладбище, теперь каждый год ходим в день рождения мамы и еще весной, убраться.
Я в колледже учусь, все нормально. Все равно больно вспоминать, иногда плачу в свой день рождения. Но это, наверное, нормально. К окнам больше не тянет.
А к вам я пришла, чтобы спросить про сестренку Ей сейчас почти 11, и она не знает, что тогда произошло на самом деле. Тетя и отец ей сказали, что несчастный случай, что мама случайно упала. Но, скорее всего, она слышала разговоры, тогда, Я думаю, она спросит меня в какой-то момент. И я просто не смогу ей соврать. А сказать страшно, и ее родичи против. Они уверены, что она вообще все забыла. А сами вон как перепугались, когда она заявила, что теперь эмо. У них, знаете, все песни про то, что хорошо бы умереть. Все повторяется, похоже. Что мне делать?»
Да, иногда ребенок оказывается самым взрослым в семье. И ему приходится брать на себя ответственность за то, о чем не желают знать и думать взрослые. Ему нужно иметь больше всех мужества, честности и силы духа, потому что взрослые пасуют и «увольняются» со своего места. Катя справится, я уверена. Хотя это и несправедливо, что справляться придется ей.
Как это бывает
Обычно ребенок не готов ни говорить, ни думать о своей травме в первые год-два жизни в семье. Сейчас у него много новых впечатлений, новых дел, он полностью поглощен задачей адаптации к новой семье, созданием привязанности к этим, новым родителям. Поэтому все свои воспоминания о прошлом он как бы запаковывает в большой ящик с надписью «Слишком больно и страшно. Разберусь позже», запечатывает его сургучной печатью и ставит на дальнюю полку стеллажей своей памяти.
Однако содержимое ящика не может лежать спокойно, оно все время стучится наружу, как страшная игра «Джуманджи», проявляясь десятками странных и нервных реакций «по пустякам». На то, чтобы удерживать его внутри, ребенок тратит немало душевной энергии, забирая ее у других задач, например, развития или создания новой привязанности. То есть на дальнюю-то полку он положил, но разобраться с травмой рано или поздно придется, чтобы перестать все время краем глаза следить: не вылезло ли?
Чтобы иметь силы встретиться со своим «демоном», ребенок должен чувствовать, что его спина прикрыта. Он должен быть уверен, что больше не один, что его поймут, выслушают, утешат, не оставят одного с этой выпрыгнувшей болью.
Ко мне нередко приходят на супервизию психологи из детских домов с одной и той же жалобой. Они долго учились, неплохо подготовлены к работе с детской травмой, хотят помогать детям. Где самые несчастные дети? В детских домах. Значит, туда и идут. А через год-два понимают, что работы у них никакой нет. Дети на сессиях рисуют, играют, что-то говорят, но внутрь себя не пускают, самых своих тяжелых и главных травм касаться не дают, ставя мощнейшую защиту.
Почему это происходит, понятно. Работа с травмой сродни тяжелой операции. При этом душа вскрывается, чтобы очиститься, так же как вскрывают загноившуюся рану, чтобы убрать посторонние предметы, погибшие ткани и органы, подшить новые кровеносные сосуды вместо порванных. А успех любой операции, как знают врачи, наполовину зависит от мастерства хирурга, наполовину - от послеоперационного ухода. Хирург может быть виртуозом, но если уход плохой - выздоровление проблематично. Ребенок в детском доме точно знает никакого ухода не будет. Если он позволит в кабинете психолога вскрыть свою душевную рану, то потом ему предстоит в этом, вскрытом состоянии вернуться в детдомовскую реальность - в гвалт, одиночество, безразличие, эмоциональное насилие. Если он начнет, «вспомнив все», плакать и не сможет остановиться, никто не будет держать его в объятиях два дня подряд, как Лена держала Катю. Ему сделают укол, хорошо, если не отправят в психбольницу. Другие дети будут смеяться над ним, он не найдет даже места, где можно посидеть и поплакать одному в тишине.
Ребенок - себе не враг. Поэтому он будет улыбаться тете-психологу и болтать ни о чем, просто использовать эту возможность, чтобы получить немного внимания доброго взрослого, но ни с какой травмой работать не станет. Исключения бывают, но редко.
Так и в новой семье: пока у ребенка нет доверия к приемному родителю, пока между ними не сложилась привязанность, создающая для ребенка «психологическую утробу», чувство защищенности, он будет делать все, чтобы травма его лежала, где лежит.
При этом поскольку она, как мы помним, смирно лежать не желает и «стучит в сердце», такой ребенок часто отличается повышенной потребностью все контролировать, иметь власть над любой ситуацией. Ему страшно, и он пытается справиться со страхом, постоянно играя в «царя горы» со взрослыми, настаивая на своем по каждому пустяковому поводу. Другой вариант проявления того же состояния - гиперпослушность, безволие, апатия, словно все душевные силы ребенок отрядил туда, внутрь, стоять дозором вокруг ящика с болью и не выпускать, а на сегодняшнюю жизнь у него сил уже не осталось. И тот, и другой тип поведения очень часто отмечают приемные родители в период адаптации.
Но наступает момент, когда ребенок в семье освоился, приемным родителям поверил, поднабрал сил для битвы с внутренним «драконом». И тогда наступает время открыть ящик, или просто ослабляется бдительность и ящик вдруг открывается сам. Иногда в самый неожиданный момент.
«А самикак будто не здесь»
Рассказ приемной мамы.
«Мы сидели за столом, обедали. Я и все три девочки. И вдруг одна из них, Вероника, каким-то нездешним голосом, как в полузабытьи, говорит: «А меня папа в суп горячий лицом совал и не давал подняться. И потом бил по губам, когда я выплевывала». И тут же другая отозвалась, тем же странным голосом: «Меня тоже бил по губам и по всему, и ремнем, и кулаком, ногами тоже. Я плакала, и он тогда по губам, чтобы молчала». Потом третья вступила: «А меня мама била и за волосы таскала, один раз ухо немножко оторвала. Крови было столько. На нее потом ругался сосед наш, сказал, милицию позовет, и она меня снова тогда побила».
Я сижу, замерев, не знаю, что делать, они за весь год, что живут у меня, не упоминали ни разу ни о чем таком, а тут между ними как будто какое-то кольцо замкнулось, прямо над столом, над тарелками с супом. Они сидели неподвижно и говорили, говорили, по очереди. А сами как будто не здесь. Ничего страшнее в моей жизни не припомню.
Потом вдруг раз - и как очнулись, встрепенулись, стали как ни в чем ни бывало есть и болтать о другом. Я смогла только сказать, что у нас в семье их никто бить не будет. Они кивнули - и все. Как будто ничего не было.
Я потом долго в себя не могла прийти. Но после этого мы стали словно ближе друг другу, и они меньше ссорятся между собой.»
Довольно часто первые вспышки воспоминаний о травме происходят перед сном, когда ребенок расслаблен и чувствует себя защищенным рядом с родителями. Нередко ребенок при этом находится в немного измененном состоянии сознания, почти в трансе. Бывает, это случается в кабинете психолога. Бывает, резонирует фильм, или книга, или какая-то бытовая ситуация. Иногда травма начинает проявлять себя в рисунках, в играх. Например, игры мальчика, которому не сказали правды о том, что его мама умерла, заключаются в том, что он закапывает фигурки животных и человечков из лего. Мальчик, который недавно попал в семью из дома ребенка, все время играет в то, что «ухаживает» за кошкой, при этом делает это очень жестоко: пихает ложку ей в горло, отстригает ногти с мясом, пытается вымыть очень горячей водой. Девочка, подвергавшаяся сексуальному использованию, на всех рисунках изображает у людей половые органы. Ребенок, оставленный матерью в роддоме, вдруг в ходе обычной ссоры, в ответ на упреки вдруг выдает с глубоким отчаянием: «Брось меня. Я плохой. Меня нужно просто бросить».
Так или иначе, пережитое дает о себе знать, и приемные родители рассказывают о чувствах, которые их накрывают в такие моменты: холод по спине, ужас, оцепенение. Они вдруг осознают, что все это было не с каким-то абстрактным ребенком, о котором шла речь в Школе приемного родителя, а вот с этим, уже родным и любимым, таким маленьким, таким беззащитным. И в голове бьется один вопрос: что же делать, как себя вести, как ему помочь? Давайте подумаем, как.
Ребенок «плохих» родителей
Еще недавно считалось нормальным «популярно объяснять» ребенку, какими негодяями были его родители. Тем более что для этого порой есть все основания - с ребенком обращались плохо, а то и преступно, или оставили его, совсем маленького, одного в казенном доме. Свой праведный гнев по этому поводу не стеснялись высказывать и сотрудники детских домов, и приемные родители, и просто люди, узнавшие историю ребенка. И он рос, сознавая себя «сыном пьяницы и садиста» или «дочерью шлюхи». При любом удобном случае ему напоминали, что он должен очень постараться, чтобы не пойти по стопам своих родителей, а при трудностях с его поведением пророчили, что он кончит, как они. К удивлению взрослых, дети, воспитанные в таком ключе, в подростковом возрасте или сразу после вдруг «слетали с катушек» и начинали разрушать свою жизнь, либо воспроизводя в своем поведении все то, что вытворяли их родители, либо находя сексуальных партнеров, которые обращались с ними так же, как когда-то родители. Причем это происходило порой даже с детьми, которые расстались со своей кровной семьей совсем маленькими и вроде бы не могли перенять «дурной пример».
«Ее ждет ужасная жизнь»
Рассказ шефа-наставника.
«Я общаюсь с детдомовской девочкой (ей 15 лет), знаю ее уже давно. Ее забрали у матери совсем маленькой, есть старшие братья и сестра. Один брат уже сидит, дети сестры в детском доме, сестра пьет. Еще один брат пока держится, учится, все вроде ничего. Женя - очень хорошая девочка, толковая, добрая, рисует прекрасно. Мы с ней много общаемся, я помогаю с уроками и вижу, что голова у нее хорошая, она может учиться, ей надо, и она вроде тоже хочет, пока со мной - загорается, мечтает. Я беру ее в гости, мы смотрим фильмы, гуляем, она рисует - все хорошо.
Но когда мы говорим о будущем, она твердит одно: «Я буду бомжевать как мама, ничего другого из меня все равно не выйдет». Это ей постоянно внушают воспитатели: ты вся в мать, будешь, как сестра, пить и шляться и т.п. Когда я их прошу этого не делать, они говорят, что лучше меня знают этих детей, какие они неблагодарные и какие у них гены, и что я зря трачу на Женю силы и деньги.
И мне страшно, потому что иногда я думаю, что они правы, и все, что бывает у нас с Женей: разговоры, рисунки, чай по вечерам - это неправда, иллюзия, а правда - это то, что ее ждет ужасная жизнь.»
В более культурном варианте просто пресекались все разговоры о родителях, все контакты с ними, и поощрялась идея забыть их, отказаться от них в своей душе, перестать считать их своими родителями, «раз они такие». Эта идея была особенно популярна при тоталитарных режимах и после них: «отречься от родителей» требовали в сталинском СССР, во время войны такой ценой приходилось иногда спасать жизнь, например, еврейским детям, а после войны в Германии отречения от родителей ждали уже от детей нацистов. У детей, особенно маленьких, не было особого выбора, и они делали, что велели, а иногда делали это осознанно, ужаснувшись преступлениям родителей или из идеологических соображений.
Последствия наступали много позже, когда, уже взрослыми, эти дети стали обращаться к психотерапевтам с жалобами на депрессию, тоску, тревогу, неспособность жить полноценной жизнью (это в Европе и в Америке стали обращаться, а в СССР просто жили и мучились). И тут начинается следующая глава этой драмы.
Дело в том, что психотерапия, выросшая из психоанализа Фрейда, в значительной степени была основана на образе «плохих» родителей. Поскольку душевные травмы чаще всего берут начало в детстве, а наносят их чаще всего родственники, довольно долго основной задачей психотерапии считалась необходимость осознать, как плохо поступили с тобой родители, выразить свою обиду и злость на них (например, прокричав им все проклятия, которые не решался произнести в детстве, или даже побить подушкой воображаемого родителя), чтобы потом их простить. Были случаи, когда это срабатывало. Это могло помочь мальчику, на которого в детстве отец кричал или мало проводил с ним времени, поглощенный карьерой, или девочке, которую мама жестко критиковала и плохо ее одевала, из-за чего беднягу дразнили сверстники. Они выражали чувства, которые не могли выразить в детстве, и потом, из своего нынешнего взрослого состояния, понимали, что маме было очень тяжело растить дочь без отца, а папа работал много не потому, что не хотел гулять с сыном, а потому, что надо было кормить большую семью. Злость уходила, обида отпускала, состояние улучшалось.
Но что было делать мальчику, отец которого расстреливал женщин и детей? Что могло утешить девочку, мать которой, испугавшись за себя и ребенка, сдала полиции семью, которая пыталась спрятаться у них в сарае, и этот сарай заперли и сожгли прямо с людьми? Что мог сказать своему никогда не виденному отцу ребенок, который появился на свет в результате изнасилования его матери? Какими словами они могли выразить свои чувства? Чем им помогло бы битье подушкой? И как они могли простить?
Концепция «плохого родителя» не могла ничем помочь в этих случаях. Как и в случаях, которые хлынули к специалистам позже, после того, как началась социальная работа с людьми, выросшими в самых неблагополучных слоях общества. Родители, которые избивали, калечили, насиловали, морили голодом какая тут подушка? И какое прощение?
А главное - что было делать с тем невероятным, но очевидным фактом, что этих ужасных родителей дети любили? Даже если злились, даже если стыдились, все равно любили, помнили, скучали и нередко, будучи готовы их проклинать, яростно бросались на их защиту, если кто-то посторонний говорил о них плохо.
• Очень постепенно специалисты начали понимать, что связь между родителем и ребенком глубже и сильнее общественных норм, справедливости и морали. Ее нельзя просто так разорвать и отменить, если нажимом заставить ребенка перестать любить родителя, он и себя любить не сможет, и новых родителей, и своих детей. Немецкий психотерапевт Берт Хеллингер назвал это явление «прерванным движением любви».
«Принять такими, какие они есть»
«Давая детям жизнь, родители дают им не что-то такое, что им принадлежит... Вместе с жизнью они дают детям себя - такими, какие они есть. (...)
Широко распространено такое мнение, будто родителям нужно сначала заслужить, чтобы дети их принимали и признавали. Это выглядит так, будто они стоят перед трибуналом, а ребенок на них смотрит и говорит: «Это мне в тебе не нравится, поэтому ты мне не отец» или: «Ты не заслуживаешь быть моей матерью». Это полное искажение действительности. Результат всегда один: дети чувствуют себя опустошенными. (…)
Только тогда ребенок может быть в ладу с самим собой и найти свою идентичность, когда он в ладу со своими родителями. Это значит, что он принимает их обоих такими, какие они есть. Принятие отца и матери - это процесс, который не зависит от их качеств, и это целительный процесс.»
(по книге Г. Вебер. «Кризисы любви. Системная терапия Берта Хеллингера).
Также Хеллингер выступил категорически против идеи «прощать» родителей. «Прощать» можно только сверху вниз, а ребенок всегда младше родителя, и выбор «прощать или не прощать» возлагает на него непосильную и несправедливую ношу. Все, что произошло с ребенком по вине родителей, для него - данность, за которую он, как ребенок, не мог нести ответственность. Все попытки «понять, почему они так поступили», осудить их или оправдать, ставят его в роль старшего, лишают опоры. Многое в подходе Хеллингера шокировало коллег и общественность, и до сих пор его метод терапии принимается неоднозначно, однако часто клиентам с самыми тяжелыми историями, которые прежде годами лечились у психоаналитиков, после его семинаров становилось лучше.
Со своей стороны к сходным выводам пришли многие работающие в социальной сфере психологи и социальные работники. Они видели, как важна для ребенка его любовь к родителям, даже самым «плохим», к каким тяжелым последствиям приводит его вынужденный, под давлением социума или приемных родителей, отказ от этой связи. Постепенно формировался новый подход, принятый сейчас в большинстве стран, подход, признающий право ребенка на сохранение памяти и связи с любыми, даже самыми «неправильными» родителями, его право знать о них все, что касается его самого, и его право быть защищенным от осуждения его родителей другими людьми.
Потому что когда ребенок, будучи связан со своими родителями, зная, что он плоть от плоти и кровь от крови их, слышит: «Твои родители - дрянь», для него это звучит как «ты сделан из дряни». А если это говорят самые дорогие, самые близкие люди, которым он верит так, что не может сопротивляться их авторитету - его приемные родители, эти слова становятся приговором. 1/1 стоит ли удивляться, что потом он ведет себя и обращается с собой и с другими так, как и подобает дряни?