СТАРИК ИЗ ТУШИНА. Документальная повесть 9 страница
В густых сумерках развалины кажутся размытыми, ступаю осторожно, чтоб не споткнуться, не бухнуть в яму, Вдруг совсем близко женский голос:
- Эй, кого вы ищете?
Поворачиваюсь вокруг себя - пусто. Что такое? Голос есть - человека нет.
Стою в раздумье.
- Что-то не признаю в потемках, вы наш? - спрашивает голос опять. Ага, вот где женщина! Стоит возле черного дымаря. Подхожу, здороваюсь. - А я думала, вы тутешний, своих ищете, - поясняет разочарованно.
- Я прохожий.
- Прохожий... Все теперь прохожие да проезжие, а где ж наши? Ох-ох-ох! Не ходите туда, кругом ямы от погребов, голову свернете.
- Ходить мне некуда, я так...
- А нам жить негде, спалили все, окаянные, - разводит женщина руками. - Что ж, залезайте, коли пришли, а то окоченеете. Мороз нынче опять крепчает,
- Куда залезать?
- Сюда, - показывает женщина на люк с крышей, проделанный в подпечье так, что со стороны не видно. Спускаюсь по лесенке в большой погреб, тускло освещенный коптилкой. В железной печурке раскаленный уголь, тепло. На топчане сидит, поджав ноги, мальчик лет восьми. В одном углу - ящик с углем, рядом дрова, в другом - мешки, ящики, на стене полка с посудой, под ней - подобие стола, сколоченного из неструганых досок. Мальчик здоровается со мной, женщина спускается следом, задвигает над собой крышку.
- Неплохо устроились на пожарище...
- Затаились, - отвечает женщина. - Немец хоть и близко, а носа сюда, на пепелище, не кажет. Что ему тут? Раздевайтесь, прохожий, как вас...
Я называю себя.
- А меня Пашей, Прасковьей Тимофеевной ругают. Это мой Боря, - кивает она на мальчика и развязывает платок. Ей под тридцать, лицо круглое, глаза строгие, темные и такой же темный пушок на верхней губе. Из расстегнутого ватника выпирает крупная грудь.
Я снимаю дубовый плащ вместе с курткой - впервые за шесть недель! Бросаю в угол рядом со своей котомкой, стаскиваю свалявшийся, изопревший свитер и остаюсь в гимнастерке. Пистолет перекладываю незаметно в карман штанов, поворачиваюсь лицом к хозяйке.
- Ба! Да вы... да ты еще... мать моя! Совсем же молоденький - ахает она удивленно. - А бородищу-то отпустил. - Фу-у... Аль бриться нечем? У меня где-то мужикова бритва валялась. Боря, ты не видел? Ну ладно, поищу сама. - И стала рыться в ящиках. - Вот она! И помазок, и обмылок... Брейся, а то, чего доброго, немцы за партизана примут.
- А что, здесь есть партизаны? - вскидываюсь я, но Паша будто не слышит.
Скрытничает, конечно. Незнакомый человек... А может, она специально оставлена здесь, на пепелище? Поди-ка угадай!
Искусство цирюльника я начал постигать года три тому назад, сдирая тупыми шкребками пушок на своем подбородке. Но те, давнишние, истязания собственной физиономии - легкая щекотка в сравнении с тем, что испытывал я сейчас, действуя бритвой Пашиного супруга. Это ужасное - режущим его не назовешь - орудие драло, жгло, грызло, царапало, щипало и выпускало из меня ручьи крови. Самый закоренелый рецидивист умолял бы суд заменить подобное бритье нормальной смертной казнью. Не менее кубометра дубовых дров расколола хозяйка Паша этим адским инструментом. Из порезов на щеках, на скулах струится кровь, из глаз - слезы, из носу... Впрочем, это уже ничего не добавляет к сути. Завершив зверское палачество и вымывшись до пояса теплой водой, сижу за столом и наворачиваю пшенную кашу да еще с маслом! Паша, подперев щеку рукой, рассказывает монотонно о своем житье-бытье, жалуется на бывшего мужа, который бросил ее до войны, нашел в Ростове городскую, крашеную. Вообще-то Паше плевать на него, жили - не бедовала. Коровенка была, да и сейчас есть. Угнала подальше от чужих бельм.
Новый сепаратор есть, половина хутора бегала к ней пропускать молоко, а это прибыль немалая. И в саду и в огороде все свое. Дом, проклятые, сожгли, да не очень-то и жалко - рухлядь. Вот утихомирится кругом, она еще не так заживет!
Я киваю согласно, выскребаю кашу со дна миски, благодарю за ужин. Боря укрылся пестрым рядном, уснул на топчане. Укладываюсь и я: расстилаю возле печки верный спутник плащ, бросаю на него куртку. Паша еще возится, закрывает заслонку трубы, гремит засовом на крышке лаза и гасит коптилку. Желаю ей спокойной ночи и приникаю ухом к чуть вздрагивающей земле, слушаю с наслаждением, как лихо работают наши гаубицы. Вдруг громкий шепот:
- Слышь, прохожий, не вздумай лезть ко мне, все равно не дамся...
- Привет! - брякнул я в досаде. - Только начал засыпать, а она...
Скрипнул топчан, шуршат шаги. Паша в одной рубашке присаживается возле меня.
- Прохожий... - Она упорно называет меня прохожим. - Теперь никто по правде не знает, кто, откуда и куда бежит, от кого спасается. Вот и ты скрываешься от кого-то, идешь куда иль так неприкаянным бродишь. Зачем тебя мать родила? Чтоб ты, молодой, здоровый, пригожий, мыкался по свету, слонялся, как бродяга, по горючей земле? Долго ли до беды, подумай? Пропадешь ни за что! А у меня тебе будет дружно. Оставайся и живи, сколько хочешь. Нет документов? Купим. Нынче все можно купить. Ты мне еще в сумерках приглянулся, право. Не думай только, что я тебя хочу окрутить, живи по своей воле. Оставайся. Мне без мужика знаешь как муторно, как страшно! - жмется Паша мягкой грудью к моей щеке и шепчет, убеждает: - Голодным сидеть не будешь и каторжную работу делать не будешь, я сберегла кое-что» припрятала. Перебьемся.
Я слушаю жаркий Пашин шепот, вспоминаю Игнашку и Малашку, и меня разбирает смех. Словно бес в меня вселился, науськивает: «Да шугани ты ее к... чтоб отвалилась, или без грубости дай ей тумака, пусть катится дрыхнуть!» Но как можно обижать ее? Ведь я гость, меня приютили, от стужи укрыли, а я - ноги на стол... Пусть себе тарахтит. Ей не муж, а просто мужик нужен - вот где собака зарыта. Черта ли ей война! У нее забот и без того хватает; картошка, да мука, да дрова... Коровенку спрятала - и счастлива без памяти, добрая, чужого доходягу в дом принимает, кормит и даже себя готова отдать, не ведая кому. Поистине, такие достаются часто тем, кто не просит...
Однако как мне все же отвязаться от нее? Вещаю мудро:
- Серьезные дела решаются на свежую голову, Паша. Утро вечера мудренее...
Она молчит некоторое время, затем вздыхает:
- Какой ты все-таки младенец! Заруби себе: если женщина говорит «нет», догадывайся сам...
Я не отвечаю. Паша опять вздыхает, поднимается и уходит к сыну на топчан.
Я уже засыпаю - и вдруг искрами в голове внезапный зигзаг: «Вот вернусь, допустим, в полк и расскажу ребятам про нынешнюю ночь. Сущую правду расскажу, все как было, чин по чину, все равно же, черти, не поверят. Как сейчас, вижу их насмешливые хитрые физии, многозначительные ухмылочки, галдеж - давай-давай, мол, так мы тебе и поверили, что, кроме пшенной каши с маслом, ты ничем больше не полакомился...»
Будит меня гул самолетов. В погребе холодно, крышка лаза сдвинута, в щель проглядывает небо. Вой моторов перемежается пулеметными очередями. Напяливаю «по тревоге» мундир, выбираюсь наверх. Невысоко в зените воздушный бой. «Ишачки» - может, кореши мои - бросились с утра пораньше «ловить чижиков». В этот раз им лафа: «мессеров» - четыре, наших - шесть, но бой по прежнему на виражах.
Тактика прежняя. За время моего отсутствия ничего не изменилось. С земли самолеты кажутся сухими листьями, подхваченными бурей, носятся беспорядочно, извиваются в воздухе, но мне с земли настолько отчетливо видна вся арена боя, что можно даже предсказать очередной маневр любого летчика. Трудятся ребята до седьмого пота, но Тула далеко, никто им по парочке пушчонок не подкинет, не привяжет под крылья, чтоб били врага, а не сикали на него из пулеметов.
Не заметил, когда во мне самом взыграл ратный азарт. Сердце задергалось, загорелось, но тут я, как бы споткнувшись, вспомнил майора Мурашкина, командира авиаотряда в училище. Он заставлял нас, курсантов, заучивать наизусть его собственные изречения. Особо выделялся такой афоризм: «Смысл полета в его красоте, в стиле. По полету узнается летчик». Наблюдал я сейчас воздушную возню «виражников» в стиле Мурашкина, и меня подмывало крикнуть: «Дорогой майор, полет на фронте во имя красоты и стиля подобен прогулке по вулкану отлично разодетого дурака...»
Тем временем круговерть самолетов перемещается на юго-восток, жужжанье и потрескивание затихает.
- Улетели... - вздыхает Паша, выпуская из объятий дымарь, к которому прижималась, обеспокоенно добавляет:
- А на рассвете сюда красные приходили.
- Какие красные?
- В белых халатах. Трое...
- Так что же ты... Как же ты... Тьфу, чертова баба! Почему не сказала мне?
- Я же думала, ты от них хоронишься...
- Тебя похоронить, дуру! - схватился я за голову.
- Дяденька, дяденька!.. - заныл Боря. - Не ругайтесь, я видел, куда они пошли. Во-о-он за те осокоры, в камыши. Там овраг дли-и-инный, аж до Миуса.
- А ну идем, покажи, как ты врешь, - протягиваю к нему руку, но шустрый пацан - юрк за трубу, и только его видели. А Паша вдруг захлипала - ни дать, ни взять Малашка из Зерновского хутора. Я в ноги кланяться не стал, поблагодарил за ночлег и кашу и пустился трусцой к старым осокорам, В ложбине снега навалило выше колен, ни людей, ни следов нет. Обманул шкет. Вниз по ложбине заросли краснотала, кучи сухого плавника, а дальше к берегу - густые камыши, всяческий дрязг, занесенный половодьем и застрявший между прутьев наподобие очесов. Завалы пойменного мусора припушены снегом.
Оглядываюсь на погорелый хутор, возле него что-то движется. Немецкие машины? Они... мимо или сюда? Кумекать некогда, бросаюсь в гущу тальника, а там камышами, камышами несусь оголтело и плюхаюсь под уступ валежника. Заструг высокий, ни сверху, ни с боков меня не видно. Устраиваюсь поудобнее для наблюдения, вдруг рядом:
- Хенде хох!
Сердце обрывается. Все. Влип-таки... Ноги-пружины толкают меня куда-то, и я на лету успеваю выхватить пистолет. Коснулся земли, рыскаю глазами, в кого стрелять? Никого. Что за дьявольщина? И тут опять:
- Ваффен штрек! Шнель, туды твою...
Только теперь замечаю под другой кучей валежника троих замаскированных, в белых грязных халатах. Физиономии обветренные, ППД направлены мне в грудь. Ба! Да это же те самые, которых видела на рассвете Паша. Пацан не соврал, они это.
- Братцы! Милые! - вскрикиваю громко, а они мне:
- Бросай оружие! Ложись!
- Да берите! На кой оно мне теперь? - кидаю им пистолет, финку, падаю на бок.
- Ну-ка, Митрий, пошарь его, - приказывает один, должно быть старший. Митрий обыскивает меня, и через минуту я лежу обочь разведчиков и торопливо рассказываю о своих мытарствах. Разведчики внимательно разглядывают мои документы, слушают, затем старший кладет к себе в карман мой комсомольский билет, удостоверение личности, долго изучает истрепанную полетную карту. Говорит с ленцой, пренебрежительно:
- Говоришь, значит, скитался больше месяца по вражеским тылам? Н-да... Оно и видно, правда, хлопцы? А как же немцы - нация культурная, у них под каждой скирдой ресторан, под каждой копной парикмахерская... Извольте, господа пленные и прочие окруженцы, стричься-бриться, одеколониться!
Я машинально щупаю свой подбородок и чувствую, как по груди опускается незнакомая тяжесть безнадежности. Поспешно объясняю, каким образом оказался побрит, разведчики ухмыляются, иронически кивают, и рот мой сам собой закрывается. Глаза старшего наподобие донышек пивных бутылок: остекленелые какие-то, как приклеились ко мне.
- Товарищ сержант, - трогает его курносый Митрий, обыскивавший меня. - А не смотаться ли и нам по-быстрому в сгоревший хутор, раз там цирюльня открылась? Наведем марафет с пудрой и духами...
- Там, Митрий, лишь сажей можно напудриться,- подает голос третий, скуластый разведчик.
Я злюсь от обессиливающей меня безысходности, ведь они явно собираются меня порешить! Холодея и робея подло, кричу:
- Да вы что, одурели? Опомнитесь! Я столько рвался домой к своим, а вы... как с фашистом со мной...
Сержант движением подбородка указывает на восток:
- Там разберутся...
От сердца у меня отлегает, хорошо, что т а м...
Бедовая троица, заарканившая меня, принимается ладить завтрак. Звяканье ножей, вскрывающих консервные банки, аромат свиной тушенки и смачный хруст сухарей прозвучали сигналом для моего желудка. А где же моя котомка? Тьфу, пропасть! Второй раз опростоволосился, остался без харчей. Изъятые у Игнатия продуктовые излишки оставил второпях в погребе Паши.
- Эй, ты! - зовет сержант. - Жрать хочешь?
- Что вы, товарищ командир! - восклицает с приторной издевочкой курносый Митрий. - Разве господин станут кушать нашу грубую пищу? Им надоть, что-нибудь такое элегантное, на первое они привыкли французкий суп из черепахи, а на второе - котлеты «деваляй», гы-гы!..
- Эй, слышь, а на самом деле, чем тебя немцы кормили? Интересно все же...
Я готов разорвать на части этих обжор, чувствую - сердце ходуном заходило, все перевернулось внутри.
- Да знаешь ли ты, безмозглый осел, что такое голод! Погляди на мои распухшие ноги, мешок с требухой! Раз взял в плен, не гавкай, а корми!
- Ишь нахал! Корми его! А этого не хочется? - Митрии вогнал в землю финку по самую ручку. Но я плевать хотел на их угрозы, во мне все взбунтовалось. Они сами довели меня до ручки. Я стал костерить их всех подряд, их родичей, родственников, чад и домочадцев до десятого колена, однако троица среагировала вовсе не так, как следовало ожидать, и сбила меня с панталыку. Оставив банки, ножи, перестав грызть сухари, они таращились на меня в удивлении и непритворно ахали.
- Ну, ма-а-астер! Вот это са-а-дит...
- Ну-ка, ну-ка, слышь, звездани еще!
- Эх, возьми-тя ляд, загуди покруче!
- Поддай парку, поддай!.. - подзадоривали с интересом.
Но я уже спустил пары, выдохся. Стиснув зубы, уткнулся лицом в рукав, чтоб не увидели слез обиды на моих глазах. Через некоторое время слышу шорох. Поднимаю голову - курносый протягивает ополовиненную банку тушенки и два сухаря.
- На, не ерепенься, набивай брюхо.
Я двинул кулаком по банке так, что она отлетела далеко в снег, и отвернулся.
- Ишь гордый какой!.. Черт с тобой, валяйся голодный.
На этом, как говорится, дебаты закончились. Когда стало совсем темно, мы двинулись на восток. Разведчики шли уверенно, быстро, чувствовалось, местность и дорогу знают, как собственный двор. Около двух часов ночи - привал. Лежим в глубокой яме, недокопанном противотанковом рву, сверху нас освещают вспышки ракет, над головой визгливо проносятся разноцветные трассы, временами постреливают орудия среднего калибра - противник ведет «беспокоящий огонь». В три часа выбираемся из ямы и ползем дальше в новом порядке: сержант и скуластый впереди, я - за ними, за мной - Митрий с финкой в зубах. «Сунь ее себе в... другое место, флибустьер дерьмовый!» - издеваюсь над ним сквозь зубы. Когда мой плащ чересчур грохочет, Митрий без слов колотит прикладом автомата по моим ногам и грозит финкой.
Каким образом мы очутились среди своих, я не понял, да и не старался вникать. В одном месте - очевидно, это была нейтральная полоса - разведчиков встретили коллеги. После тьмы землянка комбата показалась иллюминированным дворцом, хотя освещалась одной коптилкой. Майор, рыжий поджарый грузин, перетянутый крест-накрест ремнями, приняв рапорт сержанта, кивнул на меня:
- А это что за пугало?
- Лается здорово, а в общем, - пожимает сержант плечами. - Поймали на той стороне при попытке перейти линию фронта. Вот его оружие и бумажки.
Спал я в землянке ни нарах. Утром комбат приказал переправить меня во второй эшелон, выпарить в бане и выдать нижнее белье.
Прежде чем забраться на полок, я взвесился, но не поверил весам, свистнул банщика, спрашиваю:
- Ты до войны, видать, продавцом работал?
- А что?
- По профессиональной привычке весы подкручиваешь.
- Ничего не подкручиваю, слезай!
Банщик проверил или сделал вид и заявил, что все правильно. Повторное взвешивание подтвердило прежний результат: мое тело весило на четырнадцать килограммов меньше, чем месяц тому назад. Конечно, врали весы, да разве докажешь? Знаю я этих торгашей...