Профессор с чувством собственного достоинства 1 страница
Я не представляю себе, как бы я жил без преподавания. Это потому, что у меня всегда должно быть что-то такое, что, когда у меня нет идей и я никуда не продвигаюсь, позволяет мне сказать: “В конце концов, я живу, в конце концов, я что-то делаю, я вношу хоть какой-то вклад”. Это чисто психологическое.
Когда я в 40-х годах был в Принстоне, я мог видеть, что произошло с великими умами в Институте перспективных исследований, с умами, которые были специально отобраны за потрясающие способности. Им предоставлялась возможность сидеть в хорошеньком домике рядом с лесом безо всяких студентов, с которыми надо заниматься, безо всяких обязанностей. Эти бедняги могут только сидеть и думать сами по себе, так ведь? А им не приходят в голову никакие идеи: у них есть все возможности что-то делать, но у них нет идей. Мне кажется, что в этой ситуации тебя гложет что-то вроде чувства вины или подавленности, и ты начинаешь беспокоиться, почему к тебе не приходят никакие идеи. Но ничего не получается – идеи все равно не приходят.
Ничего не приходит потому, что не хватает настоящей деятельности и стимула. Ты не общаешься с экспериментаторами. Ты не должен думать, как ответить на вопросы студентов. Ничего!
В любом процессе мышления есть моменты, когда все идет хорошо и тебя посещают отличные идеи. Тогда преподавание отрывает от работы, и это очень мучительно. А потом наступают более продолжительные периоды, когда не так уж много приходит тебе в голову. У тебя нет идей. И если ты ничего не делаешь, то совсем глупеешь! Ты даже не можешь сказать себе: “Я занимаюсь преподаванием”.
Если ты ведешь курс, тебе приходится задумываться над элементарными вещами, которые тебе очень хорошо известны. В этом есть нечто забавное и восхитительное. И нет никакого вреда, если ты задумаешься над этими вещами снова. Существует ли лучший способ преподнести их? Есть ли какие-нибудь новые мысли в этой области?
Думать над элементарными вещами гораздо проще, и если ты не можешь взглянуть на вещи по-новому – не страшно, для студентов вполне достаточно того, как ты думал о них раньше. А если ты все-таки думаешь о чем-то новом, ты испытываешь удовлетворение от того, что можешь посмотреть на вещи свежим взглядом.
Вопросы студентов нередко бывают источниками новых исследований. Студенты часто задают глубокие вопросы, над которыми я урывками думаю, потом бросаю, так сказать, на время. И мне не причиняет вреда то, что я думаю над ними опять и смотрю, мог ли бы и я хоть немного продвинуться в этом вопросе. Студенты не в состоянии почувствовать, о чем я хочу их спросить, или увидеть те тонкости, о которых я хочу подумать, но они напоминают мне о проблеме своими вопросами на близкие темы. Это не так-то просто – напоминать самому себе об этих вещах.
Так что я для себя открыл, что преподавание и студенты заставляют жизнь не стоять на месте. И я никогда не соглашусь работать в таком месте, где мне создадут прекрасные условия, но где я не должен буду преподавать. Никогда.
Но однажды мне предложили такое место.
Во время войны, когда я был еще в Лос-Аламосе, Ханс Бете устроил меня на работу в Корнелле за 3700 долларов в год. Я получил предложение еще из одного места с большим окладом, но я любил Бете и решил поехать в Корнелл. Меня не волновали деньги. Но Бете всегда следил за моей судьбой, и, когда он узнал, что другие предлагают мне больше, он заставил администрацию поднять мне заработок в Корнелле до 4000 долларов даже прежде, чем я начал работать.
Из Корнелла сообщили, что я буду вести курс математических методов в физике, и сказали, когда мне приезжать, – кажется, 6 ноября. Думаю, это звучит смешно, что занятия могут начинаться так поздно. Я сел в поезд Лос-Аламос – Итака и большую часть времени писал заключительный отчет для Манхэттенского проекта. Я до сих пор помню, что именно в ночном поезде из Буффало в Итаку я начал работать над своим курсом.
Вы должны понять, каково было напряжение в Лос-Аламосе. Делаешь все так быстро, как только можешь, все работают очень, очень много, и все делается в последнюю минуту. Поэтому писать мой курс в поезде за день или два до первой лекции казалось мне обычным делом.
Вести курс математических методов в физике было для меня идеальным вариантом. Этим я занимался во время войны – применял математику в физике. Я знал, какие методы были действительно полезны, а какие нет. У меня был большой опыт к тому времени, поскольку я на протяжении четырех лет упорно работал, применяя математические трюки. Я, так сказать, разложил по полочкам различные разделы математики и понял, как с ними обращаться, и еще у меня были бумаги – заметки, которые я сделал в поезде.
Я сошел с поезда в Итаке, неся свой тяжелый чемодан, как всегда, на плече. Меня окликнул какой-то парень:
– Не хотите ли взять такси, сэр?
Я никогда не брал такси, я всегда был молодым парнем, стесненным в деньгах, и хотел остаться самим собой. Но про себя я подумал: “Я – профессор и должен вести себя достойно”. Поэтому я снял чемодан с плеча, понес его в руке и сказал:
– Да.
– Куда?
– В гостиницу.
– В какую?
– В любую гостиницу, какая у вас есть в Итаке.
– У Вас заказан номер?
– Нет.
– Это не так уж легко – достать номер.
– Мы будем ездить из одной гостиницы в другую. А ты будешь стоять и ждать меня.
Я пытаюсь устроиться в гостинице “Итака”: нет мест. Мы едем в гостиницу туристов: там тоже ни одного свободного номера. Тогда я говорю таксисту:
– Незачем ездить со мной по городу – это стоит много денег. Я буду ходить пешком из гостиницы в гостиницу.
Я оставляю мой чемодан в гостинице туристов и начинаю бродить по городу в поисках комнаты. Из этого видно, какую хорошую подготовку провел я, новоиспеченный профессор.
Я встретил еще одного парня, бродившего в поисках гостиницы. Оказалось, что устроиться в гостиницу абсолютно невозможно. Через некоторое время мы набрели на что-то вроде холма и постепенно поняли, что проходим около университетского городка.
Мы увидели нечто похожее на жилой дом с открытым окном, и там можно было разглядеть койки. К тому времени уже наступила ночь, и мы решили попроситься здесь переночевать. Дверь была открыта, но там не было ни души. Мы зашли в одну из комнат, и парень сказал:
– Входи, давай спать здесь!
Я не считал, что это так уж хорошо. Мне это казалось похожим на воровство. Ведь постели кто-то приготовил, люди могли прийти домой и застать нас, спящих на их кроватях, и тогда мы попадем в неприятную историю.
И мы ушли. Пройдя немного дальше, мы увидели под фонарем громадную кучу листьев с газонов – была осень. Тогда я сказал:
– Послушай-ка, ведь мы можем забраться на эти листья и спать здесь.
Я попробовал – было довольно мягко. Я устал бродить, и если бы еще куча листьев не лежала прямо под фонарем, все было бы отлично. Но я не хотел прямо сразу попасть в неприятную историю. Еще в Лос-Аламосе меня поддразнивали (когда я играл на барабане и тому подобное), какого так называемого “профессора” стремился заполучить Корнелл. Все говорили, что я сразу же завоюю себе дурную репутацию, сделав какую-нибудь глупость, поэтому я старался выглядеть важным. И с неохотой я оставил идею спать в куче листьев.
Мы еще немного побродили вокруг и набрели на большое сооружение. Это было внушительное здание в университетском городке. Мы вошли, в коридоре стояли две кушетки. Мой новый знакомый сказал:
– Я сплю здесь, – и повалился на кушетку.
Мне по-прежнему не хотелось попадать в неприятную историю, поэтому я нашел сторожа внизу в подвале и спросил его, могу ли я переночевать на кушетке. Он сказал:
– Конечно.
На следующее утро я проснулся, нашел, где позавтракать, и сразу же помчался узнавать, когда будет моя первая лекция. Я вбежал в отделение физики:
– Когда моя первая лекция? Я не пропустил ее?
Сидевший там молодой человек ответил:
– Можете не волноваться. Лекции начнутся только через восемь дней.
Это меня потрясло. Первое, что я сказал, было:
– Так почему же Вы велели мне быть здесь за неделю вперед?
– Я думал. Вам захочется приехать и ознакомиться, подыскать место, где можно остановиться, и поселиться до начала занятий.
Я вернулся назад, к цивилизации, и уже не знал, что это такое.
Профессор Гиббс отправил меня в Студенческий союз, чтобы я нашел место, где можно остановиться. Это было большое заведение с множеством студентов, кишащих повсюду. Я подхожу к большому столу с надписью “ПОСЕЛЕНИЕ” и говорю:
– Я новичок и ищу комнату.
Сидевший за столом парень ответил:
– Дружище, в Итаке с жильем напряженно. В общем, положение такое тяжелое, что, хочешь верь, хочешь нет, но прошлой ночью даже профессор вынужден был спать на кушетке вот в этом коридоре.
Я смотрю вокруг: да это тот самый коридор! Я поворачиваюсь к парню и говорю:
– Я и есть тот самый профессор, и профессор не хочет, чтобы это произошло снова.
Мои первые дни в Корнелле в качестве нового профессора были интересными, а иногда даже смешными. Через несколько дней после того, как я приехал туда, профессор Гиббс вошел в мой кабинет и объяснил мне, что обычно они не принимают студентов посреди семестра, но в некоторых случаях, когда абитуриент очень, очень способный, они могут его принять. Гиббс передал мне заявление одного студента и просил просмотреть его.
Он возвращается и говорит:
– Ну, что Вы думаете?
– Я думаю, что это первоклассный парень, и считаю, мы должны его принять. Мне кажется, нам просто повезло, что он будет здесь учиться.
– А Вы посмотрели на его фотографию?
– Какое это может иметь значение? – воскликнул я.
– Ровным счетом никакого, сэр! Я рад, что услышал от Вас именно это. Я хотел проверить, что за человек наш новый профессор. – Гиббсу понравилось, что я ответил откровенно, не думая про себя: “Он – глава факультета, а я здесь человек новый, поэтому лучше быть осторожным в своих высказываниях”. А у меня просто не было времени так подумать, у меня моментальная реакция, и я говорю первое, что приходит в голову.
Затем ко мне в кабинет зашел еще какой-то человек. Он хотел поговорить со мной о философии, и я не могу даже вспомнить, что именно он сказал, но он хотел, чтобы я вступил в какую-то организацию вроде клуба профессоров. Это был один из антисемитских клубов, где считалось, что нацисты были не такие уж плохие. Он пытался объяснить мне, что вокруг слишком много евреев, которые занимаются тем или иным – какое-то безумство! Я подождал, пока он закончит, а потом сказал ему:
– Знаешь, ты сделал большую ошибку: я тоже вырос в еврейской семье.
Он ушел, и с этого момента я стал терять уважение к некоторым профессорам гуманитарных наук и других дисциплин в Корнеллском университете.
Я стал немного приходить в себя после смерти моей жены, и мне захотелось познакомиться с какими-нибудь девушками. В то время устраивалось много публичных танцев. В Корнелле тоже было много танцев, чтобы собрать молодежь вместе, особенно новеньких, а также тех, кто возвращался в университет на занятия.
Я запомнил первые танцы, на которые пошел. Я не танцевал уже три или четыре года, пока был в Лос-Аламосе, я даже не появлялся в обществе. И вот я пошел на эти танцы и вовсю старался хорошо танцевать. Я думал, что у меня получается вполне сносно. Обычно всегда чувствуется, доволен ли партнер тем, как ты танцуешь, или нет.
Обычно во время танца мы с партнершей немного разговаривали, она задавала несколько вопросов обо мне, а я расспрашивал о ней. Но едва я хотел снова потанцевать с девушкой, с которой уже танцевал, я должен был ее разыскивать.
– Хотите еще потанцевать?
– Нет, извините, мне нужно подышать свежим воздухом. -
Или:
– О, мне нужно пойти в туалет, – одни и те же извинения от двух или трех девушек подряд.
В чем причина? Я отвратительно танцевал? Или я сам был отвратителен? Я танцевал с очередной девушкой, и опять шли привычные вопросы:
– Вы студент или уже окончили университет? (Тут было много студентов, которые выглядели далеко не молодо, потому что служили в армии.)
– Нет, я профессор.
– Да? Профессор чего?
– Теоретической физики.
– Вы, наверное, работали над атомной бомбой?
– Да, я был в Лос-Аламосе во время войны.
Девушка сказала:
– Вот чертов лгун! – и ушла.
Это сняло груз с моей души. Все сразу стало ясно. Я говорил девушкам простодушную дурацкую правду и никогда не понимал, в чем беда. Было совершенно очевидно, что меня отвергала одна девушка за другой, хотя я делал все мило и натурально, и был вежливым, и отвечал на вопросы. Все было очень славно, и вдруг потом – раз! – и не срабатывало. И я не мог ничего понять до тех пор, пока эта женщина, к счастью, не назвала меня чертовым лгуном.
Тогда я попробовал избегать вопросов, и это имело противоположный эффект:
– Вы первокурсник?
– Нет.
– Вы аспирант?
– Нет.
– Кто Вы?
– Не стоит об этом говорить.
– Почему Вы не хотите сказать, кто Вы?
– Я не хочу..., – и они продолжали со мной беседовать.
Вечер я закончил с двумя девушками, уже у себя дома, и одна из них сказала, что мне не следует стесняться того, что я первокурсник: множество парней моего возраста тоже только начинали учиться в колледже, и все было а порядке. Девушки были второкурсницами, и обе относились ко мне по-матерински. Они много поработали над моей психологией, но я не хотел, чтобы ситуация становилась такой искаженной и непонятной, поэтому все же дал им понять, что я – профессор. Они были очень подавлены тем, что я их провел. Так что, пока я был начинающим профессором в Корнелле, у меня было много неприятностей.
Между тем я начал вести курс математических методов в физике, и, кажется, я еще вел другой курс – электричество и магнетизм. Я также намеревался заняться исследовательской работой. Перед войной, когда я писал диссертацию, у меня было много идей. Я изобрел новый подход к квантовой механике – с помощью интегралов по траекториям, и у меня оказалось много материала, которым я хотел бы заняться.
В Корнелле я работал над подготовкой лекций, ходил в библиотеку, читал “Тысячу и одну ночь” и строил глазки проходившим мимо девушкам. Когда настало время заняться исследованиями, я не мог приступить к работе. Я немного устал. У меня не было к этому интереса. Я не мог заниматься исследованиями! Это продолжалось, как мне казалось, несколько лет, но когда я возвращаюсь к тому времени и подсчитываю срок, оказывается, что он не мог быть таким длинным. Может быть, сейчас я бы и не подумал, что это было так долго. Я просто не мог заставить себя думать ни над одной задачей: помню, как я написал одно или два предложения о какой-то проблеме, касающейся гамма-лучей, но дальше продвинуться не мог. Я был убежден, что из-за войны и всего прочего (смерти моей жены) я просто “выдохся”.
Теперь я понимаю все это гораздо лучше. Во-первых, молодой человек не осознает, сколько времени он тратит на приготовление хороших лекций, в первый раз особенно, и на чтение лекций, и на подготовку экзаменационных вопросов, и на проверку того, достаточно ли они разумные. Я читал хорошие лекции, такие лекции, в каждую из которых я вкладывал множество мыслей. Но я не осознавал, что это слишком большая работа! Поэтому я и был такой “выдохшийся”, читал “Тысячу и одну ночь” и чувствовал себя подавленным.
В тот период я получал предложения из разных мест – университетов и промышленных предприятий – с жалованьем большим, чем мое, и каждый раз, когда я получал что-то вроде такого предложения, я становился еще более подавленным. Я говорил себе: “Смотри, они шлют тебе такие замечательные предложения, но не понимают, что ты “выдохся”. Конечно, я не могу принять их. Они надеются, что я достигну чего-то, но я ничего не могу достигнуть! У меня нет идей...”
Наконец, по почте пришло приглашение из Института передовых исследований: Эйнштейн... фон Нейман... Вейль... все эти великие умы! Они пишут мне, приглашают быть профессором там! И не просто обычным профессором. Каким-то образом они узнали, что я думаю об их институте: что он слишком теоретичен, что там нет настоящей деятельности и стимула, некому бросать вызов. Поэтому они пишут: “Мы осознаем, сколь значителен Ваш интерес к эксперименту и преподаванию, и поэтому мы договорились о создании специального типа профессуры. Если Вы хотите, то будете наполовину профессором Принстонского университета, а наполовину – в нашем институте”.
Институт передовых исследований! Специальное исключительное положение! Место, лучшее даже, чем у Эйнштейна! Идеально..., совершенно..., абсурдно!
Это и в самом деле было абсурдно. От тех, других предложений я чувствовал себя хуже, они доводили меня. От меня ожидали каких-то свершений. Но это предложение было таким нелепым! Мне казалось, что быть достойным такого вообще невозможно, столь смехотворно выходило это за рамки разумного. Другие предложения были просто ошибками, но это было абсурдностью! Я смеялся, размышляя о нем во время бритья.
А потом я подумал про себя: “Знаешь, то, что о тебе думают, столь фантастично, что нет никакой возможности быть достойным этой оценки. Поэтому ты не несешь за нее ответственности, так что нечего и стараться стать достойным ее!”
Это была блестящая идея. Ты не несешь ответственности за то, чего ждут от тебя другие люди. Если от тебя ждут слишком многого, то это их ошибка, а не твоя вина.
Я не виноват, что Институт передовых исследований считает меня столь хорошим, – это невозможно. Это была очевидная ошибка, и в тот момент, когда я понял, что они могут ошибаться, я осознал, что то же самое справедливо и в отношении других мест, включая мой собственный университет. Я представляю собой то, что представляю, и если кто-то считает меня хорошим физиком и предлагает за это деньги, – что ж, это их невезение.
Затем в тот же самый день, по какому-то чудесному совпадению, – возможно, он подслушал, как я говорю об этом, или, может быть, просто понял меня, – Боб Вильсон, который был руководителем лаборатории в Корнелле, позвонил и попросил зайти. Он сказал серьезным тоном: “Вы хорошо ведете занятия, отличная работа, все довольны. А другие ожидания, которые у нас могли бы быть, – ну что ж, это дело удачи. Когда мы нанимаем профессора, весь риск мы берем на себя. Если результат хорош, все в порядке, если нет – плохо. Но Вы не должны беспокоиться о том, что Вы делаете, а чего – нет”. Он сказал это намного лучше, чем здесь передано, и это освободило меня от чувства вины.
Затем пришла другая мысль. Физика стала внушать мне легкое отвращение, но ведь раньше-то я наслаждался, занимаясь ею. Почему? Обычно я играл в нее. Я делал то, что мне нравилось делать в данный момент, независимо от того, насколько это было важно для развития ядерной физики. Единственное, что имело значение, – так это то, насколько интересной и занимательной была моя игра. Будучи старшеклассником, я однажды обратил внимание, что струя воды, вытекающая из крана, становится уже, и спросил себя, можно ли выяснить, что определяет форму кривой. Оказалось, что это довольно легко сделать. Меня никто не заставлял, и это было абсолютно неважно для будущего науки – кто-то уже все сделал. Но мне было все равно: я изобретал разные штуки и играл с ними для собственного развлечения.
Так пришел этот новый настрой. Теперь, когда я “выгорел” и никогда не свершу ничего важного, я получил отличное место в университете, преподаю студентам и это доставляет мне удовольствие так же, как чтение “Тысячи и одной ночи”, и я буду играть в физику, когда захочу, не заботясь о какой бы то ни было важности.
Примерно через неделю я был в кафетерии, и какой-то парень, дурачась, бросил тарелку в воздух. Пока она летела вверх, я увидел, что она покачивается, и заметил, что красная эмблема Корнелла на тарелке вращается. Мне было совершенно очевидно, что эмблема вращается быстрее, чем покачивается тарелка.
Мне было нечего делать, и поэтому я начал обдумывать движение вращающейся тарелки. Я обнаружил, что, когда угол наклона очень маленький, скорость вращения эмблемы вдвое больше, чем скорость покачивания, – два к одному. Так получалось из некоторого сложного уравнения. Затем я подумал: “Нет ли какого-нибудь способа получить то же самое более фундаментальным способом, рассмотрев силы или динамику, почему два к одному?”
Я не помню, как сделал это, но в конце концов я разработал описание движения массивных частиц и разобрался, как складываются ускорения, приводя к соотношению два к одному.
Я все еще помню, что пошел к Хансу Бете и сказал:
– Послушай, Ханс! Знаешь, я заметил кое-что интересное. Вот тарелка вращается таким образом... а отношение два к одному получается по причине... И я показал ему, как складываются ускорения.
Он говорит:
– Фейнман, это очень интересно, но почему это важно, почему ты этим занимаешься?
– Ха, – отвечаю я. – Это абсолютно неважно. Я занимаюсь этим просто для развлечения.
Его реакция меня не обескуражила; я уже решил для себя, что буду получать удовольствие от физики и делать, что захочу.
И я продолжал разрабатывать уравнения покачиваний. Затем я подумал о том, как орбиты электронов начинают двигаться в общей теории относительности. Затем уравнение Дирака в электродинамике. И уже потом – квантовая электродинамика. И еще этого не осознав (понимание пришло через очень короткое время), я “играл” – в действительности работал – с той самой старой задачей, которую я так любил, работу над которой прекратил, когда уехал в Лос-Аламос. Задачей вроде тех, которые были в моей диссертации, – все эти старомодные, прелестные вещи.
Дело шло как по маслу, играть было легко. Это было вроде как откупорить бутылку. Одно вытекало из другого без всяких усилий. Я почти пытался этому сопротивляться! Никакой важности в том, что я делал, не было, но в конце концов получилось наоборот. Диаграммы и все остальное, за что я получил Нобелевскую премию, вышли из этой пустячной возни с покачивающейся тарелкой.
Вопросы есть?
Когда я работал в Корнеллском университете, меня попросили выступить с серией еженедельных лекций в лаборатории аэронавтики в Буффало. Между Корнеллским университетом и этой лабораторией существовала договоренность, согласно которой какой-нибудь преподаватель университета должен был читать вечерние лекции по физике. Кто-то уже занимался этим, но им были не довольны, поэтому руководство факультета физики обратилось ко мне. В то время я был молодым профессором и не умел отказываться, а потому согласился.
Чтобы добраться до Буффало мне приходилось пользоваться услугами маленькой авиалинии, состоявшей из одного самолета. Она называлась “Робинсон Эрлайнс” (позднее ее переименовали в “Мохоук Эрлайнс”). Я до сих пор помню, что, когда я впервые летел в Буффало, самолет вел сам мистер Робинсон. Он сбил с крыльев самолета лед, и мы взлетели.
Как бы то ни было, меня совсем не вдохновляла идея еженедельных поездок в Буффало по четвергам. Однако университет платил мне 35 долларов и оплачивал мои расходы на поездку. Я вырос во времена Депрессии, так что я быстренько подсчитал, что 35 долларов я могу откладывать, а в то время это было не так уж мало.
Но тут меня осенило: я понял, что 35 долларов платят для того, чтобы сделать поездку в Буффало более привлекательной, а потому эти деньги нужно тратить. Тогда я решил тратить эти 35 долларов на развлечения каждый раз, когда я еду в Буффало, и посмотреть, смогу ли я сделать поездку стоящей.
У меня не было особого опыта в прожигании мирской жизни. Не зная, с чего начать, я попросил таксиста, который подвозил меня из аэропорта, показать мне во всех подробностях те развлечения, которые имеются в Буффало. Он очень помог мне, и я до сих пор помню его имя – Маркузо – и номер его автомобиля – 169. Прибывая в аэропорт каждый четверг, я всегда спрашивал именно его.
Перед первой своей лекцией я спросил Маркузо: “Где здесь есть какой-нибудь интересный бар, где можно развлечься?” Я полагал, что развлечься можно именно в баре.
– “Алиби-Рум”, – сказал он. – Это очень оживленное место, и там много посетителей. Я отвезу Вас туда после Вашей лекции.
После лекции Маркузо действительно приехал за мной и повез меня в “Алиби-Рум”. Пока мы ехали, я сказал: “Слушай, я собираюсь взять что-нибудь выпить. Как называется хорошее виски?”
– Спроси “Блэк-энд-Уайт” и стакан воды, – посоветовал он.
Бар “Алиби-Рум” оказался превосходным местом, где собиралось множество людей и жизнь била ключом. Женщины были одеты в меха, все были очень дружелюбны, и беспрестанно звонили телефоны.
Я подошел к стойке, заказал свой “Блэк-энд-Уайт” и стакан воды. Бармен быль очень дружелюбен и быстро усадил рядом со мной красивую женщину, представив ее мне. Я купил ей выпить. Место мне понравилось, и я решил вернуться сюда на следующей неделе.
Итак, каждый четверг, вечером, я приезжал в Буффало, чтобы машина с номером 169 отвезла меня сначала на лекцию, а потом в “Алиби-Рум”. Я входил в бар и заказывал свой “Блэк-энд-Уайт” со стаканом воды. Через несколько недель дошло до того, что, войдя в бар и еще не дойдя до стойки, я видел, что там уже стоит мой “Блэк-энд-Уайт” и стакан воды. “Как обычно, сэр”, – приветствовал меня бармен.
Я выпивал весь стакан залпом, чтобы показать, какой я крутой (я видел в фильмах, как это делают крутые парни), потом я просто сидел секунд двадцать, а потом пил воду. Через какое-то время мне уже и вода была не нужна.
Бармен всегда следил за тем, чтобы на стуле рядом со мной сидела красивая женщина, и все начиналось просто замечательно, однако перед закрытием бара все они вспоминали о каких-то важных делах. Я думал, что, возможно, так происходит потому, что к тому времени я уже бывал изрядно пьян.
Однажды, когда бар “Алиби-Рум” закрывался, девушка, которую я в тот вечер угощал выпивкой, предложила пойти в другое место, где она знала многих людей. Это место располагалось на втором этаже какого-то другого здания, на котором не было и намека на то, что наверху есть бар. Все бары в Буффало должны были закрываться в два часа ночи, и все люди, которые там находились, “забуривались” в этот огромный зал и продолжали веселиться, – нелегально, конечно.
Я пытался найти способ остаться в баре и посмотреть, что же там происходит, при этом не напиваясь. Однажды я заметил, что один парень, который частенько бывал в баре, подошел к стойке и заказал стакан молока. Все знали, в чем его проблема: у бедняги была язва. Это навело меня на мысль.
В следующий раз, когда я пришел в “Алиби-Рум”, бармен спросил: “Как обычно, сэр?”
– Нет. Кока-Колу. Просто Кока-Колу, – говорю я, изображая на своем лице искреннее огорчение.
Вокруг меня собираются другие посетители и сочувствуют мне. Один говорит: “Да, три недели назад я тоже бросал пить”. “Это круто, Дик, это действительно круто”, – говорит другой.
Все отдали мне должное. Теперь, когда я “бросил пить”, у меня хватило мужества прийти в бар, со всеми его “искушениями”, и просто заказать Кока-Колу, потому что мне безусловно хотелось повидаться с друзьями. Я продержался целый месяц! Я действительно показал себя как настоящий крутой парень.
Однажды, когда я зашел в туалет, у писсуара стоял какой-то парень. Он был выпивши и сказал мне недоброжелательным тоном: “Мне не нравится твое лицо. По-моему, ты сейчас получишь”.
Я побледнел от страха, но тем же тоном ответил ему: “Уйди с дороги или я пописаю прямо через тебя!”
Он сказал что-то еще, и я понял, что тут недалеко и до драки. А я никогда не дрался. Я толком не знал, что делать, и боялся, что мне достанется. На самом деле я подумал об одном: я отошел от стены, потому что понял, что если он меня ударит, то я расшибусь о стену.
Потом я почувствовал боль в глазу – не слишком сильную – и тут же, как следует, врезал этому сукину сыну, причем я сделал автоматически и очень обрадовался, когда понял, что для этого мне не нужно думать; “механизм” четко знал, что делать.
– Ну что. Один – один, – сказал я. – Хочешь продолжить?
Парень отступил и вышел из туалета. Мы убили бы друг друга, если бы он был таким же тупым, каким был я.
Я пошел умыться; у меня дрожали руки, из десен текла кровь: десны – мое слабое место, – и еще болел глаз. Успокоившись, я вернулся в бар и развязно направился к бармену. “Блэк-энд-Уайт” и стакан воды”, – сказал я, понимая, что только так можно успокоить нервы.
Я не знал, что парень, которого я ударил в туалете, сидел в другой половине бара и разговаривал с тремя друзьями. Вскоре эти трое парней (а они были по-настоящему крутые, здоровые ребята) подошли туда, где сидел я, и наклонились надо мной. Они угрожающе посмотрели на меня сверху вниз и один из них спросил: “Ты зачем затеял драку с нашим другом?”
Однако я настолько туп, что не понимаю, что меня пугают; я знаю только то, что правильно, а что нет. Я быстро поворачиваюсь и раздраженно ору: “А почему бы вам сначала не выяснить, кто начал первым, прежде чем лезть на рожон?”
Этих здоровяков настолько ошеломил тот факт, что их запугивание не сработало, что они отпрянули и вернулись на свое место.
Через некоторое время один из них подошел ко мне и сказал: “Ты прав, Керли всегда ведет себя именно так. Он постоянно затевает драки, а потом просит нас разобраться”.
– Конечно, я прав, черт бы тебя побрал! – сказал я, и парень сел рядом со мной.
Керли и двое других парней тоже подошли к стойке и сели по другую сторону от меня, через два места. Керли что-то ляпнул насчет того, что мой глаз не совсем хорошо выглядит, на что я ответил, что его глаз тоже явно не в лучшей форме.