Монтень об отцовстве. Интерлюдия
Мишель де Монтень много размышлял об отцовстве и воспитании детей как на личном опыте, так и по просьбе друзей. В частности, глава «О воспитании детей» написана по просьбе жены его близкого приятеля графини Дианы де Фуа, ожидавшей рождения первого ребенка, который, по убеждению философа, непременно должен был быть мальчиком: «…..вы слишком доблестны, чтобы начинать иначе как с мальчика» (Монтень, 1958. Т. 1. С. 191). Обратите внимание: адресатом педагогического трактата является женщина, но родить она должна непременно сына!
Монтень разделяет общее «мнение, что неразумно воспитывать ребенка под крылышком у родителей» (Там же. С. 198). К новорожденным детям он откровенно равнодушен, признавая, что «не особенно любил, чтобы их выхаживали около меня» (Там же. Т. 2. С. 69). О смерти своих маленьких детей он тоже говорит спокойно: «Я сам потерял двоих или троих детей, правда, в младенческом возрасте, если и не без некоторого сожаления, но, во всяком случае, без ропота» (Там же. Т. 1. С. 77). На этом основании Филипп Арьес, а за ним и многие другие, включая меня, обвиняли философа в равнодушии к детям. Это несправедливо.
Как большинство мужчин любой исторической эпохи, Монтеня больше интересуют подросшие дети, которым отец может передать свое духовное богатство. «Мы любим наших детей по той простой причине, что они рождены нами». Но эту заслугу приходится делить с матерью ребенка, между тем существует «другое наше порождение»: «ведь то, что порождено нашей душой, то, что является плодом нашего ума и душевных качеств, увидело свет благодаря более благородным органам, чем наши органы размножения; эти создания еще более наши, чем дети; при этом творении мы являемся одновременно и матерью и отцом, они достаются нам гораздо труднее и приносят нам больше чести, если в них есть что-нибудь хорошее» (Там же. Т. 2. С. 86).
Философ осуждает институт кормилиц и обычай отдавать детей в чужие семьи. По его мнению, мужчине следует жениться в 35 лет, чтобы возраст родителей не был близок к возрасту детей. Слишком молодой, как и слишком старый, отец не может быть ни хорошим наставником, ни примером. Не следует также держаться за свое имущество и власть. Идеал отцовства – дружеские отношения с детьми, готовность открываться им.
Интересно, что некоторые современники Монтеня остро осознают потребность в общении с детьми, но не могут ее реализовать:
Покойный маршал де Монлюк, потеряв сына жаловался мне на то, что среди многих других сожалений, его особенно мучит и угнетает то, что он никогда не общался со своим сыном. В угоду личине важного и недоступного отца, которую он носил, он лишил себя радости узнать как следует своего сына, поведать ему о своей глубокой к нему привязанности и сказать ему, как высоко он ценил его доблесть. Таким образом, рассказывал Монлюк, бедный мальчик встречал с моей стороны только хмурый, насупленный и пренебрежительный взгляд, сохранив до конца убеждение, что я не смог ни полюбить, ни оценить его по достоинству. «Кому же еще мог я открыть эту нежную любовь, которую я питал к нему в глубине души? Не он ли должен был испытать всю радость этого чувства и проявить признательность за него? А я сковывал себя и заставлял себя носить эту бессмысленную маску; из-за этого я лишен был удовольствия беседовать с ним, пользоваться его расположением, которое он мог выказывать мне лишь очень холодно, всегда встречая с моей стороны только суровость и деспотическое обращение» (Там же. С. 80).
Индивидуальные отцовские практики могли быть и были совершенно разными. Некоторые коронованные отцы не стеснялись возиться со своими маленькими детьми, переживая их болезни и смерти как личную драму. Сохранились 34 нежных письма Филиппа II Испанского инфантам Изабелле и Екатерине, которым было в то время 15 и 14 лет (Histoire des peres. P. 128–129). Кто бы подумал, зная мрачный характер этого человека и печальную судьбу его наследника дона Карлоса!
Удивительно заботливым и ласковым отцом был Генрих IV Французский, который нежно любил не только детей своих многочисленных любовниц, но и своего дофина, будущего Людовика ХШ (Ibid. P. 210–214). Король берет его с собой на охоту и на прогулки, часто разговаривает и играет с мальчиком. Подробные записки придворного врача Эруара позволяют нам сегодня услышать ту влюбленную интонацию, с которой мальчик обращается – всегда на Вы! – к своему обожаемому папе.
Некоторые современные историки даже называют период с середины XV до начала XVIII в. «золотым веком отцов», потому что в это время отцовская власть уже перестала быть тиранической, но еще оставалась бесспорной. Возможно, это преувеличение. Однако то, что в Новое время отцовство становится все более многомерным и многоликим, сомнению не подлежит. Вопрос, были ли эти перемены преимущественно дискурсивными – мужчины научились выражать чувства, которые они раньше испытывали молча, или же сами эти чувства впервые появились, изменив мужское социальное поведение, – однозначного ответа не имеет.
В любом случае, развитие эмоциональной культуры было связано с социально-структурными изменениями. В середине XVIII в. у дворянских, а отчасти и у буржуазных мальчиков заметно расширяются возможности относительно самостоятельного выбора своего жизненного пути. Это, равно как и расширение сферы внесемейного воспитания, в какой бы форме оно ни осуществлялось, заметно ослабляет отцовскую власть и влияние.
Натерпевшиеся в юности от отцовского деспотизма просвещенные отцы предпочитают воспитывать своих детей иначе. Джон Локк в трактате «Некоторые мысли о воспитании» (1693), выдержавшем до 1800 г. 25 изданий, не отрицая телесных наказаний в принципе, требовал применять их более умеренно, потому что рабская дисциплина формирует рабский характер. В 1711 г. к этому мнению присоединился Джонатан Свифт, который писал, что порка ломает дух благородных юношей, а в 1769 г. – Уильям Шеридан. Сэр Филип Фрэнсис, вручая воспитателю в 1774 г. своего единственного сына, писал: «Поскольку моя цель – сделать его джентльменом, что предполагает свободный характер и чувства, я считаю несовместимым с этой целью воспитание его в рабской дисциплине розги… Я абсолютно запрещаю битье». Сходные инструкции давал лорд Генри Холланд: «Не надо делать ничего, что могло бы сломить его дух. Мир сам сделает это достаточно быстро» (Цит. по: Stone, 1979. P. 278–280).
Переориентация с власти на авторитет – процесс долгий и мучительный. Женщины-матери, которые сами только-только начали освобождаться от мужского деспотизма, уловили и реализовали эту потребность эпохи раньше, чем суровые и властные мужчины. Вся вторая половина XVIII в., особенно после трактата Жан Жака Руссо «Эмиль» (1762), проходит под флагом критики семейного, особенно отцовского, воспитания. «Поглядишь на теперешних отцов, и кажется, что не так уж плохо быть сиротой, а поглядишь на сыновей, так кажется, что не так уж плохо остаться бездетным» (Честерфилд, 1971. С. 194).
И отцы, и дети, вслед за Руссо, все чаще констатируют, что «нет интимности между родными» (Руссо, 1981. С. 40). Князь де Талейран (1754–1838) писал, что «родительские заботы еще не вошли тогда в моду… В знатных семьях любили гораздо больше род, чем отдельных лиц, особенно молодых, которые еще были неизвестны» (Талейран, 1959. С. 89). Талейрану вторит принц Шарль Жозеф де Линь (1735–1814): «Мой отец не любил меня. Я не знаю почему, так как мы не знали друг друга. Тогда немодно было быть ни хорошим отцом, ни хорошим мужем» (Ago, 1994. P. 255).
Эти жалобы продолжаются и в XIX в. «Нас воспитывали в старом стиле, без всякой фамильярности и излияния чувств со стороны наших родителей, и особенно нашей матери, мы подчинялись из страха. Мы бунтовали, когда чувствовали силу, потому что связей, основанных на доверии и нежности, не существовало» (барон Буриньо де Варенн) (Houbre, 1997. P. 40). Бальзак в повести «Лилия долины» (во многом автобиографической) говорит устами своего героя Феликса де Ванденеса: «Не успел я родиться, как меня отправили в деревню и отдали на воспитание кормилице; семья не вспоминала о моем существовании в течение трех лет; вернувшись же в отчий дом, я был таким несчастным и заброшенным, что вызывал невольное сострадание окружающих. Я не встретил ни искреннего участия, ни помощи, которые помогли бы мне оправиться после этих первых невзгод; в детстве счастье было мне неведомо, в юности – недоступно» (Т. 8. С. 6–7).
Говорят ли эти жалобы о том, что отношения отцов и детей стали холоднее, или о том, что у людей появились новые психологические потребности, которые раньше не осознавались? Мне кажется – второе.
Изменение содержания отцовской роли в Новое время обусловлено двумя взаимосвязанными макросоциальными процессами: а) ускорением темпа социально-экономического обновления и вытекающим отсюда усилением значения внесемейных факторов социализации и 2) изменением характера властных отношений в обществе (Gillis, 2000).
Первую тенденцию подметил еще Монтескье, который писал, что у древних народов воспитание было гармоничнее и прочнее, чем теперь, потому что «последующая жизнь не отрицала его. Эпаминонд и в последние годы своей жизни говорил, видел, слышал и делал то же самое, чему его учили в детстве. Ныне же мы получаем воспитание из трех различных и даже противоположных друг другу источников: от наших отцов, от наших учителей и от того, что называют светом. И уроки последнего разрушают идеи первых двух» (Монтескье, 1955. С. 191).
Рассматриваемое на фоне сегодняшней неустойчивости и мобильности, традиционное воспитание кажется исключительно успешным и стабильным. Но, во-первых, современники любой эпохи были недовольны качеством воспитания детей, уверяя, что в прошлом оно было лучше. Во-вторых, известная рассогласованность целей и результатов социализации – необходимое условие и предпосылка исторического развития: если бы какому-то поколению взрослых удалось сформировать детей целиком по своему образу и подобию, – а ничего другого, по крайней мере относительно конечных, главных ценностей бытия, люди, как правило, вообразить не могут, – история стала бы всего лишь простым повторением пройденного. В-третьих, традиционные институты социализации были эффективны главным образом в передаче унаследованных от прошлого ценностей и норм. Малейшее изменение социальной среды и образа жизни ставило традиционную систему социализации в тупик, вызывало напряжение и неустойчивость. Она никак не может быть образцом для динамичного, быстро меняющегося общества, озабоченного в первую очередь проблемой инновации.
Эту сторону дело хорошо схватила Маргарет Мид, различающая в истории человечества три типа культур: постфигуративные, в которых дети учатся главным образом у своих предков; кофигуративные, в которых и дети, и взрослые учатся прежде всего у равных, сверстников, и префигуративные, в которых взрослые учатся также у своих детей (Мид, 1988. С. 222–261).
Постфигуративная культура преобладает в традиционном, патриархальном обществе, которое ориентируется главным образом на опыт прежних поколений, то есть на традицию и ее живых носителей – стариков. Традиционное общество живет как бы вне времени, всякое новшество вызывает в нем подозрение – «наши предки так не поступали». Взаимоотношения возрастных слоев здесь жестко регламентированы, каждый знает свое место, и никаких споров на этот счет не возникает. Ускорение технического и социального развития делает опору на опыт прежних поколений недостаточной.
Кофигуративная культура переносит центр тяжести с прошлого на современность. Для нее типична ориентация не столько на старших, сколько на современников, равных по возрасту и опыту. В науке это значит, что мнение современных ученых считается важнее, чем, скажем, мнение Аристотеля. В воспитании влияние родителей уравновешивается, а то и перевешивается влиянием сверстников и т. д. Это совпадает с изменением структуры семьи, превращающейся из «большой семьи» в нуклеарную. Отсюда – растущее значение юношеских групп, появление особой молодежной культуры и всякого рода межпоколенческих конфликтов.
Наконец, в наши дни, считает Мид, темп развития стал настолько быстрым, что прошлый опыт уже не только недостаточен, но часто оказывается даже вредным, мешая смелым и прогрессивным подходам к новым, небывалым обстоятельствам.
Префигуративная культура ориентируется главным образом на будущее. Теперь не только молодежь учится у старших, но и старшие все больше прислушиваются к молодежи. Раньше старший мог сказать юноше: «Ты должен слушаться меня, потому что я был молодым, а ты не был старым, поэтому я лучше тебя все знаю». Сегодня он может услышать в ответ: «Но вы никогда не были молоды в тех условиях, в которых нам предстоит жить, поэтому ваш опыт для нас бесполезен».
На непослушание и мятежный дух подростков отцы жаловались и до XVIII в. Но раньше они могли подавить неповиновение детей, теперь это стало труднее, что побуждает отцов прислушиваться к ним и пытаться понять происходящее. Это тесно связано с изменением характера властных отношений в обществе, а важнейшим рубежом стала Французская революция. Критика отцовского авторитаризма была своеобразной формой критики королевской власти. Недаром ею занимались такие политики, как Мирабо и Дантон, который заявил, что «прежде, чем принадлежать своим родителям, дети принадлежат республике» (цит. по: Mulliez, 2000. P. 301). Замена патриархально-монархического государственного устройства «братски-республиканским» повлекла за собой и изменение канона отцовства: абсолютный монарх, который волен карать и миловать, уступает место «кормильцу», у которого значительно меньше власти и гораздо больше обязанностей (Gillis, 2000).
Новая политическая философия в корне меняет понимание не только отцовства, но и самой семьи. По определению Гегеля, «семья по существу составляет только одну субстанцию, только одно лицо. Члены семьи не являются лицами по отношению друг к другу […]. Лишь семья составляет личность. Долг родителей перед детьми – заботиться об их прокормлении и воспитании; долг детей – повиноваться, пока не станут самостоятельными и чтить родителей всю свою жизнь» (Гегель, 1971. С. 68).
В XIX в. на первый план все больше выходит индивидуальность каждого из членов семьи.
«Конец патриархов» означает, что вместо авторитарного отцовства базовой политической категорией становится демократическое братство, отношения равных. Переход от преимущественно семейного воспитания к общественному и ограничение прав отца полновластно распоряжаться своим имуществом по завещанию были не менее радикальными социальными сдвигами, чем когда-то – запрет детоубийства и продажи детей в рабство.
Соответственно меняется и общественная психология. Обязанности индивида по отношению к собственной семье расширяются до долга по отношению к отечеству, а чувство любви к конкретному отцу – до идеи патриотизма.
Усложняются и реальные отношения ребенка с его воспитателями. Индивидуальный отец все больше дополняется, а то и заменяется «коллективными отцами», наемными учителями, а в дальнейшем – о, ужас! – и учительницами, которые могут быть совершенно разными.
Во взаимоотношения отцов и детей все чаще и энергичнее вмешивается государство, становясь посредником в решении спорных вопросов между родителями и детьми.
Законодательное ограничение отцовских прав дополняется расширением отцовских обязанностей в отношении детей. Но одновременно растет число брошенных детей. Ежегодное число подкидышей в Париже выросло с 1700 в 1700 г. до 6 000 в 1789-м и 31 000 в 1831 г. (Cabantous, 2000. P. 351). Между прочим, Руссо, который считается едва ли не «родоначальником» идеи родительской любви, собственных детей от своей постоянной сожительницы Терезы отдавал в приют, не испытывая при этом особых угрызений совести. Конечно, это не было общим правилом.
Реальные отцовские практики в XIX в., как и раньше, были разными. Известный английский историк Джон Тош (Tosh, 1999) на примере семи тщательно отобранных мужских историй жизни (адвоката, акцизного чиновника, врача, мельника, банкира и директора школы) убедительно показал, что в жизни викторианских мужчин семейные дела занимали центральное место, причем викторианский отец испытывал давление с разных сторон. Он обязан был не только кормить, но и защищать членов своей семьи от суровых реалий развращенного мира. Он все еще остается властной фигурой, хотя жена уже похитила часть его могущества, а романтизация детства сделала проблематичными его дисциплинарные практики. Тош различает четыре типа викторианских отцов: отсутствующий отец, тиранический отец, далекий отец и теплый, интимный отец. При этом наиболее типичным оказывается ответственный, но далекий отец, которому трудно совместить противоречивые требования своей роли, что и делает его взаимоотношения с детьми психологически напряженными.
По мере увеличения разнообразия отцовских функций начинает дробиться, утрачивая свою былую монолитность, и художественный образ отца. В художественной литературе XIX в. наряду с традиционным патриархальным отцом семейства появляется мигрирующий отец, разведенный отец, отсутствующий отец, отец-пьяница, отец-каторжник, отец-насильник. Так же разнятся и психологические типы отцов. Наряду с холодным и деспотичным мистером Домби появляется самоотверженный отец Горио. Рядом с образами брошенных на произвол судьбы детей появляются образы оставленных без помощи престарелых отцов. Говоря словами французского историка, некогда цельный образ отца стал в XIX–XX вв. больше напоминать разбитое зеркало, каждый фрагмент которого отражает что-то свое (Menard, 2000. P. 359).
Образ родительства в художественной литературе еще ждет своего исследователя-социолога.
В родных пенатах
В отличие от французского, немецкого, английского, американского и даже японского отцовства, которым посвящено немало серьезных историко-психологических исследований, история русского отцовства не написана даже вчерне, хотя количество и качество доступных источников у нас не меньше и не хуже, чем в странах Запада.
При поверхностном подходе к теме на первый план неизбежно выпирают крайности. Одни авторы видят в древней Руси сплошное темное царство жестокого отцовского авторитаризма, а другие считают, что не только тиранического, но и вообще сколько-нибудь строгого отцовства тогда не было, потому что всем всегда заправляли женщины. Кроме идеологических соображений, эта поляризация отчасти связана с тем, каким источникам отдает предпочтение тот или иной историк и интересует ли его нормативный канон отцовства или конкретные отцовские практики.
Нормативные представления феодальной Руси мало чем отличались от западных, однако они, как и крепостной строй, продержались здесь значительно дольше, и это существенно.
Как и в любом феодальном обществе, в древнерусской культуре дети занимали подчиненное положение. Слова, обозначающие подрастающее поколение («отрок», «детя», «чадо»), встречаются в «Повести временных лет» в десять раз реже, чем слова, относящиеся к взрослым мужчинам. Мужская родственная терминология составляет чуть меньше трети всего комплекса летописных существительных, при том что вообще «родственная» лексика дает 39,4 % от всех существительных, употребленных летописцем. Проблема «отцов и детей» в русском средневековье чаще всего принимала вид проблемы «сыновей и родителей» (см: Данилевский, 1998).
Отношения в семье, как и в обществе, были суровыми и авторитарными. «Между родителями и детьми господствовал дух рабства, прикрытый ложною святостью патриархальных отношений… Чем благочестивее был родитель, тем суровее обращался с детьми, ибо церковные понятия предписывали ему быть как можно строже… Слова почитались недостаточными, как бы убедительны они ни были… Домострой запрещает даже смеяться и играть с ребенком» (Костомаров, 1887. С. 155).
«Изборник» 1076 г. учит, что ребенка нужно с самого раннего возраста «укрощать», ломать его волю, а «Повесть об Акире Премудром» (XII в.) призывает: «от биения сына своего не воздержайся» (Долгов, 2006. С. 78). Строгость обосновывалась тем, что в ребенке сидит неуправляемое злое начало, выражение «чертенок» – не просто шуточная метафора.
Педагогика «сокрушения ребер» подробно изложена в «Домострое», учебнике семейной жизни, сочиненном духовником Ивана Грозного протопопом Сильвестром.
Следует мужьям воспитывать жен своих с любовью примерным наставлением; жены мужей своих вопрошают о всяком порядке, о том, как душу спасти, Богу и мужу угодить и дом свой подобру устроить и во всем покоряться мужу; а что муж накажет, с любовью и страхом внимать и исполнять по его наставлению.
Заботиться отцу и матери о чадах своих; обеспечить и воспитать в доброй науке… А со временем, по детям смотря и по возрасту, учить их рукоделию, отец – сыновей, мать – дочерей, кто чего достоин, какие кому Бог способности дал. Любить и хранить их, но и страхом спасать.
Наказывай сына своего в юности его, и успокоит тебя в старости твоей. И не жалей, младенца бия: если жезлом накажешь его, не умрет, но здоровее будет, ибо ты, казня его тело, душу его избавляешь от смерти. Если дочь у тебя, и на нее направь свою строгость, тем сохранишь ее от телесных бед: не посрамишь лица своего, если в послушании дочери ходят […]. Воспитай детей в запретах и найдешь в них покой и благословение. Понапрасну не смейся, играя с ним: в малом послабишь – в большом пострадаешь скорбя. Так не дай ему воли в юности, но пройдись по ребрам его, пока он растет, и тогда, возмужав, не провинится перед тобой и не станет тебе досадой и болезнью души, и разорением дома, погибелью имущества, и укором соседей, и насмешкой врагов, и пеней.
Чада, любите отца своего и мать свою и слушайтесь их, и повинуйтесь им во всем. С трепетом и раболепно служите им.
(Домострой, 1990. С. 134–136, 141, 146)
Церковные установки подкреплялись светским законодательством. Согласно Уложению 1649 г., дети не имели права жаловаться на родителей, убийство сына или дочери каралось всего лишь годичным тюремным заключением, тогда как детей, посягнувших на жизнь родителей, закон предписывал казнить «безо всякие пощады». Это неравенство было устранено только в 1716 г., когда Петр I собственноручно приписал к слову «дитя» добавление «во младенчестве», ограждая тем самым жизнь новорожденных и грудных детей.
Суровые авторитарные нормы, с упором на телесные наказания, разделяет и русская народная педагогика: «За дело побить – уму-разуму учить»; «Это не бьют, а ума дают». «Силовое наделение разумом» предписывается прежде всего отцу: «Какой ты есть батька, коли твой детенок и вовсе тебя не боится»; «Люби детенка так, чтобы он этого не знал, а то с малых лет приучишь за бороду себя таскать и сам не рад будешь, когда подрастет он». Особенно полезно порка для сыновей: «Жалеть сына – учить дураком»; «Ненаказанный сын – бесчестье отцу»; «Поменьше корми, побольше пори – хороший парень вырастет» (Холодная, 2004. С. 176).
Даже в петровскую эпоху, когда педагогика «сокрушения ребер» стала подвергаться критике, строгость и суровость оставалась непререкаемой нормой.
«…..Ни малыя воли ему не давай, но в велицей грозе держи его», – поучает своего сына И. Т. Посошков (Посошков, 1893. С. 44).
По словам В. Н. Татищева, «младенец» (до 12 лет) «упрям, не хочет никому повиноваться, разве за страх наказания; свиреп, даже может за малейшую досаду тягчайший вред лучшему благодетелю учинить; непостоянен, зане как дружба, так и злоба не долго в нем пребывают» (Татищев, 1979. С. 67).
Лишь в XVIII в. в русской педагогике появляются новые веяния, причем изменение отношения к отцовской власти было тесно связано с критическим отношением к власти государственной. Например, А. Н. Радищев призывает к отказу от родительской власти как принципа воздаяния за «подаренную» детям жизнь: «…..Изжените из мыслей ваших, что вы есте под властию моею. Вы мне ничем не обязаны. Не в рассудке, а меньше еще в законе хошу искати твердости союза нашего. Он оснуется на вашем сердце» (Радищев, 1952. С. 108). Однако подобные взгляды были не правилом, а исключением.
Как убедительно показывает Б. Н. Миронов (Миронов, 2000. Т. 1. С. 236–281), русская семья и в XIX в. оставалась патриархальной и авторитарной. Сильнее всего это выражено в крестьянской среде. Для русского крестьянина отец и царь почти одно и то же: «Царь-государь – наш земной Бог, как, примерно, отец в семье». Отцу принадлежат и власть, и собственность, и распорядительные функции. Вот несколько свидетельств, касающихся жизни крестьян Владимирской губернии конца XIX в.:
Имуществом глава семьи распоряжается бесконтрольно, несколько ограничить его власть могут лишь взрослые сыновья.
За непочтительное отношение к себе отец вправе выслать сына из дома без всякого вознаграждения. Никто не может его обязать даже наделить сына землей, поскольку мир и власти всегда на стороне родителей.
Отношение родителей к детям строгое. Отец распоряжается в одинаковой степени детьми обоего пола, имеет всю полноту власти. При этом власть отца над замужней дочерью сохраняет свою силу, в то время как отделенный сын становится абсолютно независимым.
Отец распоряжается сыновьями, мать – дочерьми. Власть отца безгранична: он может отдать в найм и принудить к браку. Лишь отделившиеся сыновья и замужние дочери не подвластны отцу.
(Быт великорусских крестьян-землепашцев, 1993. С. 188, 200, 185)
В семьях процветают рукоприкладство и грубое насилие, которое часто маскируется под телесные наказания. Об этом хорошо сказал В. С. Курочкин (1831–1875):
Розги – ветви с древа знания!
Наказанья идеал!
В силу предков завещания
Родовой наш капитал!
Мы до школы и учителей,
Чуть ходя на помочах,
Из честной руки родителей
Познавали божий страх.
И с весною нашей розовой
Из начальнических рук
Гибкой, свежею, березовой
Нам привили курс наук.
И потом, чтоб просвещением
Мы не сделались горды,
В жизни отческим сечением
Нас спасали от беды.
(Поэты «Искры», 1955. Т. 1. С. 181)
Почти столь же суровыми были нравы городских торгово-ремесленных и купеческих семей. В дворянских домах господство главы семьи носит более утонченный, просвещенный характер. «Однако как просвещенный абсолютизм не переставал быть абсолютизмом, так и просвещенный авторитаризм оставался авторитаризмом» (Миронов, 2000. Т. 1. С. 260). Русские дворяне XVIII – начала XIX в. часто вспоминают о материнской нежности и ласке, отцы же рисуются суровыми и отчужденными, и это не ставится им в вину. Проявление любви и нежности считалось качеством, недостойным мужчины, так что даже мягкие по характеру отцы его стеснялись.
«Что принадлежит до нас, детей его, то любил он нас потолику, сколько отцу детей своих любить должно, но без дальнего чадолюбия и неги. Он сохранил от всех детей своих к себе любовь, однако и страх и почтение», – писал знаменитый мемуарист Андрей Болотов (1738–1833)
(цит. по: Кошелева, 2000. С. 168)
«Отец мой был всегда занят предприятиями по службе его, был несколько угрюм и не всегда приветлив: такова была большая часть военных людей его времени; притом и не любил много заниматься своими детьми в малолетстве их. Но он был совсем иначе к ним расположен в другом нашем возрасте». Впрочем, и тогда «отец мой мало имел времени рассматривать склонности детей своих и заниматься их образованием», – вспоминает С. А. Тучков (1766–1839).
(Там же. С. 253, 256)
«Отец мой чрезвычайно был к детям своим строг и взыскателен, и я в жизнь свою ничего так не боялся, как гнева отца моего», – свидетельствует В. Н. Геттун (1771–1848).
(цит по: Миронов, 2000. Т. 1. С. 258)
«Несмотря на мягкость, он был деспотом в семье; детская веселость смолкала при его появлении. Он нам говорил „ты“, мы ему говорили „вы“… Внешняя покорность, внутренний бунт и утайка мысли, чувства, поступка – вот путь, по которому прошло детство, отрочество, даже юность. Отец мой любил меня искренне, и я его тоже; но он не простил бы мне слова искреннего, и я молчал и скрывался», – пишет Н. П. Огарев (1813–1877).
(Огарев, 1953. С. 676)
«Не было мне ни поощрений, ни рассеяний; отец мой был почти всегда мною недоволен, он баловал меня только лет до десяти… […] Отец мой не любил никакого abandon, никакой откровенности, он все это называл фамильярностью, так, как всякое чувство – сентиментальностью. […] Он видел, как улыбка пропадала с лица, как останавливалась речь, когда он входил; он говорил об этом с насмешкой, с досадой, но не делал ни одной уступки и шел с величайшей настойчивостью своей дорогой», – вторит ему А. И. Герцен (1812–1870).
(Герцен, 1956. Т. 4. С. 34, 88–89)
Известный писатель граф В. А. Соллогуб (1813–1888) пишет, что «в то время любви детям не пересаливали. […] Их держали в духе подобострастия, чуть ли не крепостного права, и они чувствовали, что созданы для родителей, а не родителя для них».
(цит. по: Миронов, 2000. Т. 1. С. 258)
Такие примеры можно приводить бесконечно, но было и немало исключений. Хотя русские отцы второй половины XVIII – начала XIX в. считали себя обязанными быть строгими и суровыми, далеко не у всех это получалось. Отчасти это связано с традиционно высоким удельным весом женского начала в русской культуре, о котором говорилось выше. С выходом женщин из теремов и появлением женского образования постепенно возникает новый, более тонкий стиль материнства, обеспечивающий матери дополнительную психологическую близость с детьми, которая вызывает у отцов одновременно раздражение и зависть. Нельзя забывать и об индивидуальных характерологических свойствах.
Каждый мужчина, став отцом, так или иначе опирается на собственный детский опыт, но одни люди более или менее механически копируют педагогический стиль своих отцов, а другие, наоборот, стараются его улучшить, избегая того, от чего им в детстве пришлось страдать.
Цитированный выше Андрей Тимофеевич Болотов старался компенсировать своим детям недополученную им самим отцовскую ласку. Женившись на молоденькой девушке, и отнюдь не по страстной любви, он достаточно спокойно относился к превратностям судьбы, включая неизбежную в те времена высокую детскую смертность: «Оспа… похитила у нас сего первенца к великому огорчению его матери. Я и сам, хотя и пожертвовал ему несколькими каплями слез, однако перенес сей случай с нарочитым твердодушием: философия помогла мне много в том, а надежда… вскоре опять видеть у себя детей, ибо жена моя была опять беременна, помогла нам через короткое время и забыть сие несчастие, буде сие несчастием назвать можно» (Болотов, 1871. Т. 1. С. 645). Тем не менее Болотов был образцовым отцом.
Произведя на свет девять детей, он уделял очень много внимания их воспитанию, будучи убежден, что «блаженны дети, о коих родители их в самом младенчестве о них пекутся и о исправлении их нравов старание прилагают» (Там же. Т. 2. С. 1074).
Это были не просто слова. Болотов лично занимался со своими детьми, создал первый в России детский домашний театр, в котором самолично ставил спектакли. В поместье Болотова была богатейшая домашняя библиотека, причем отец читал и обсуждал книги вместе с детьми. Из дошедшего до нас дневника его любимого сына Павла (1771–1850) видно, что мальчик значительную часть своего времени проводил в интеллектуальных беседах с отцом. В дневнике даже взрослого Павла Болотова (1829) часто встречаются записи: «Духовное чтение с батюшкой…»; «Все утро прошло кое в чем-то чтении батюшке»; «Занимался с батюшкою чтением и разговорами» (Козлов, 2006. С. 30). Жена даже ревновала Павла к отцу, с которым он переписывался до самой смерти старика.
Семейная традиция продолжилась. У Павла Болотова было десятеро детей. Болотов-старший в старости писал нравоучительные сочинения для многочисленных внуков: «Старик со внуком или разговоры у старого человека с молодым. Сочинение 84-летнего старика» (1822). То, что родительская любовь Болотова была востребована и дала плоды, доказывается не автобиографическими сочинениями, рассчитанными на прославление и идеализацию своего рода, а архивными документами.
Если бы кто-нибудь взял на себя труд систематически исследовать описания отцовских практик в русских дневниках и автобиографиях XVIII–XIX вв., то наряду с нормативно обязательными выражениями сыновней почтительности и благодарности (порядочный человек не мог быть «непочетником» и неуважительно отзываться о своей семье, какой бы она ни была) и жалобами на отцовскую суровость и холодность («отец был скор на расправу», «отец мною почти не занимался»), контрастирующими с материнской заботой и нежностью, он нашел бы немало индивидуальных вариаций.
<…>