Духовное пение старой руси 2 страница

Ни я, ни они не такие, как это мной описано. Но там, внутри, в нашем Мире мы были такими и только такими. Там иначе нельзя.

Да, я вошел в Тропу, как в иной мир. Но как об этом рассказать? Ведь он почти ничем не отличался от привычного мира обыденности и в то же время был совсем иным. Это были те же русские деревни с их колхозно-советским наследием, в которых я жил и раньше. Но было б них что-то от Диккенсовской Лавки древностей.

Помню, в детстве я прочитал про эту лавку, которая всегда находится где-то рядом, на одной из узких и привычных до стертости Лондонских улочек, но которую никак не удается найти самому, по своей воле. Кажется, вот она улица, вот тот приметный дом, и вон за тем углом стоит она, но нет... нет... нет... А потом она внезапно сама появляется на твоем пути там, где ты ее не ждешь и не ищешь, и дарит путешествие в сказку.

И я нашел такую лавочку в Иванове — это был старый охотничий магазин, живший совершенно определенно где-то недалеко от крошечного рынка со странным именем Барашек. В витринах Магазинчика стояли старинные ружья, чучела и что-то еще, завораживавшее меня. Я не помню, бывал ли я внутри, но у витрины стоял подолгу. Мы жили не так далеко от Барашка, и иногда у меня появлялись возможности забежать к Магазинчику, но редко удавалось мне застать его на месте...

Конечно, впоследствии, уже взрослым, я разобрался в механике этого чуда. Просто там были улицы, тогда чем-то для меня схожие, и я искал не там. А потом, когда запомнил весь этот мирок, Магазинчик переехал жить в другое место... Но ведь это и есть главный вопрос человеческой жизни: в детстве, когда волшебные лавки и двери еще являются нам, мы ищем не там, а потом, вместо поиска начинаем заучивать Мир наизусть...

Однажды, находясь у стариков, я вспомнил про Лавку древностей и подумал, что мне очень повезло, раз она была у меня и не дала забыть про детство. Древность вообще завораживает и оживляет ощущение чудесности мира. И древность, которую ты помнишь, не дает отказаться от поиска.

Тропа всегда была для меня завораживающе наполнена древностью, как Волшебная лавка. Не стариной даже, а именно древностью с ее отсутствием геометрии, технологии, рекламы. Тропа, эти старички, их дома, их игры и чудеса, даже их рассуждения и записи, словно вышедшие из века деревенских славянофилов, корреспондентов этнографического бюро князя Тенишева, похожи для меня на Псковские или Новгородские церквушки шестнадцатого-пятнадцатого веков — неровные, неархитектурные и негеометрические, но словно бы выпеченные из теста и все еще теплые.

Наверное, старики и сами с наслаждением играли в Тропу. Но игра была священна для них как для потомков скоморохов, даже божественна. Они предпочитали и жить, и работать, и даже уходить играючи. Они звали своих собственных дедов и прадедов игрецами. Но если ты не выходишь из игры, то вся жизнь оказывается игрой. Не это ли и подразумевалось, когда были сказаны слова: станьте как дети?!

Я помню странные сказочные ночи со стариками в, казалось бы, таких знакомых мне Савинских и Ковровских лесах, но я помню и не менее странные ночи чудес в обычных деревенских избах, когда мы словно мчались сквозь неведомые пространства. Помню и скоморошьи издевки, и подлинные чудеса, и самокопание, чистку сознания, длящуюся сутками, просто сутками подряд! Песни, пляски, игры... и мои обиды! О! мои обиды! Как я обижался! Как я хотел сбежать от них и спасти свою личность! Как я рад, что мне это не удалось!

Не удалось!.. Это еще суметь рассказать, как не удалось! И кому не удалось! Однажды мой первый учитель Степаныч в очередной раз зацепил очень болезненный кусочек моей личности. Не все помню точно, но как-то это выходило на недооцененность. Всплывает уже образ, в котором он мне говорит, что я говно и пришел к нему, чтобы сбежать в старину, а в старину я сбегаю, чтобы отомстить всем, кто меня недооценил, не оценил по достоинству и тем обидел. А поскольку я их победить не могу, то и сбегаю в самоубийство, потому что я трус, слабак и тупица. И я переполнен ненавистью; ненавидеть всех, кто меня недооценивает — основной способ моих взаимоотношений с другими людьми, а сбегать из жизни, совершать самоубийство — основной способ взаимоотношений с самим собой. И его лично я при первой же возможности накажу тем, что сбегу и брошу, значит, убью в моем мире!

Мало того, что он меня "готовил" к такому разговору несколько суток, что, значит, делал все, чтобы такие слова ударили побольней, так к тому же это все явно не имело ко мне никакого отношения. Я ощущал в себе немало недостатков, но только не этих.

Я сидел перед ним и держался в облике ученика, сколько хватало сил, вроде бы, пытаясь все это понять. Даже, кажется, искал какие-то соответствия сказанному в своем мышлении. Вдруг мозги мои словно схлопнулись, я истощился и понял, что не могу больше сдерживаться и изображать ученика. Все, что говорил этот сумасшедший дед, было настолько неточно, неверно, не то, он ТАК не рассмотрел и не понял меня, что стало ясно — учиться у него мне больше нечему. Обижать его мне не хотелось, все-таки он старался, но ведь одновременно он и пользовался мною, чтобы поиздеваться и почувствовать себя выше кого-то! Я не люблю быть мальчиком для битья или навозом для чьей-то почвы. Подчеркнуто ровно, чтобы не обидеть, я поблагодарил Степаныча "за все, что он для меня сделал", сказал, что я многому у него научился, но мне пора идти. И начал собираться.

Он смотрел на меня, как-то странно улыбаясь, но я от усталости никак не мог понять, о чем говорит этот его взгляд, и уж совсем не замечал, что делаю именно то, что он про меня только что сказал! Я сбегал, выкидывая его из своей жизни навсегда, можно сказать, убивал его в моем мире.

Сейчас-то я вижу, какую боль он разбередил во мне, говоря про недооцененность и предательства, но тогда она даже намеком не присутствовала в моем самоосознавании. Это было для меня открытием — в нас живет и такая боль, которую мы запретили себе чувствовать и помнить. А вместе с ней мы вырезали часть себя и часть способности воспринимать мир, соответствующий этой боли. Вот так человечество и теряло Видение, за которым охотятся даже Боги мифов, и без которого никакая Магия не возможна.

Такую боль очень трудно победить, потому что желание сбежать становится с ее приходом всецельным. Сколько людей, которых я не смог удержать, сбежало с Тропы, разбередив ее!

Я помню, что состояние мое стало очень странным — видение сузилось, зрение словно стало "туннельным". Что-то гудело и шуршало в пространстве вокруг. Взгляд Степаныча начал меня пугать, и я избегал его. Я оделся и пошел к двери. Но двери там не было. Я подумал, что спутал в этом состоянии дом. И тут же понял, что это действительно так. Это в доме тети Шуры, бабушки, которая привела меня к Степанычу, дверь находилась в этом месте. И я тут же вспомнил, где дверь в этом доме, и направился туда. Но и там двери не было. Тут уж я без труда вспомнил, что в этом месте дверь была в моем собственном доме, который я купил у другой бабушки в моей родовой деревне. А у Степаныча дверь совсем в другом месте. Но и там я ее не обнаружил, но зато в памяти всплыл образ совсем случайного дома, я даже не помню, из какой местности...

Я не знаю, сколько времени я бродил по всем имевшимся у меня образам домов. Помню только, что возле последней двери я остановился, посмотрел на нее, что-то словно тонко сломалось в моей голове, и я сел рядом с дверью на корточки под стену и задумался. Не могу сказать, о чем я думал, помню только, что плакал и уснул, а когда проснулся, Степаныч с улыбкой сидел передо мной на табурете. Было по-утреннему светло, а уйти я пытался ближе к вечеру. Мне ни на миг не показалось, что это все приснилось. Но утро вечера мудренее, и я знал, что никуда не ухожу, потому что мне нужна помощь Степаныча. Я попытался подняться, чтобы сказать ему об этом, и свалился на пол, вопя от боли в ногах. Я катался по полу, скрипя зубами, а Степаныч заходился от смеха и кричал мне что-то о том, что у него бы сил не хватило проспать ночь на корточках, он мне завидует — такой подвиг совершить, и что он уже давно ждет, когда я проснусь — специально не будил, чтобы пробуждение было порадостнее! Сейчас бы я ему, конечно, сказал правильные слова, которые полагается говорить русскому человеку в таких случаях хорошим друзьям. К сожалению, я в то время еще имел запрет на настоящий русский мат!

Степаныч, однако, довольно быстро убрал мои боли, куда-то понажимав и что-то еще поделав с моими ногами, дотащил меня до стола и стал кормить.

— Степаныч,— сказал я, как только меня отпустило,— давай поработаем с недооцененностью!

— Тебе пора домой,— ответил он.

Я засмеялся, считая, что это шутка, что после того, когда он таким образом не отпустил меня, мы просто обязаны с ним залезть в эту мою проблему. Но он набил меня пищей поплотнее и действительно отправил домой, сказав только на дорогу:

— Теперь ты справишься сам.

Помню, как я сидел в пригородном поезде Новки-Иваново, словно больной, забившись в угол, и глядел в мир, окружающий меня, точно сквозь тот же туннель откуда-то из своего далека. За моим столом играли вчетвером в карты, в "дурака", яростно сердясь на своих напарников за проигрышные ходы. В соседнем купе пили и матерились с затравленными бабами охамевшие мужики. За двухместным столиком у окна обедала семья из пяти человек со скулящим ребенком. Мать держала его на коленях и время от времени шлепала, чтобы не мешал разговаривать, истерично крича: "Да заткнешься ли ты! Не видишь, мы разговариваем! Сиди спокойно, чего тебе еще не хватает?!" И не слушая его, снова ныряла в разговор, крепче прижимая к себе рукой. А говорили они все, по всему вагону, почему-то только о картошке: о том, какая она в этом году, сколько ее, сколько мешков удалось набрать, почем будет зимой, и как бороться с колорадским жуком... Даже пьяные хвастались, как "загнали" кому-то машину краденой картошки... А ребенок все ныл и гадючничал, незаметно скидывая со стола куски еды на пол и матери на платье. Он вызывал у меня отвращение, и я старался его не слышать. Потом я понял, что делаю то же, что и его собственная мать и перевел на него свой "туннель". Это стоило определенного труда — понять его, но вдруг у меня словно прорезался слух, и я начал его слышать. Он просил у матери отпустить его с колен... Наверное, ему было скучно с ними.

Тогда я впервые понял, что Тропа — это иной Мир.

ЭТНОГРАФИЯ

ДУХОВНОЕ ПЕНИЕ СТАРОЙ РУСИ

СТАРИКИ

Если бы я был профессиональным фольклористом или этнографом, я бы мог начать этот рассказ так: в течение семи полевых сезонов 1985—1991 гг. мною изучалась в двух районах бывшей Владимирской губернии специфическая традиция народного пения. К сожалению, я не являюсь ни фольклористом, ни этнографом, и если называть вещи своими именами, попросту говоря, ездил по окрестностям деревни, откуда я родом (это на границе теперешних Владимирской и Ивановской областей), и записывал все, что мне казалось интересным. Я хоть и историк по образованию, но ни о каком профессиональном сборе материала не было и речи. Кроме того, я был нацелен на поиск совсем других вещей и только в восемьдесят девятом году, наконец, обратил внимание на пение. Основная сложность при этнографическом сборе в том, что ты не знаешь, что спрашивать - так оно все ново, а старики не знают, что говорить — настолько это для них привычно и само собой разумеется. В силу этого, любой материал народной культуры, для того, чтобы им овладеть, требует неоднократного к нему возвращения с непременным погружением в его практику. Я же мог вести только записи, но не петь — "немотствовал" в то время. Ну а потом произошло то, что знакомо каждому собирателю — пришло время упущенных возможностей. В начале девяносто второго года в живых осталась лишь одна бабушка в Савинском районе Ивановской области, да и та категорически отказалась исполнять песни, готовясь к уходу. Грех. Правда, где-то на Савинском радио должны остаться ее ранние записи. Теперь эта песенная традиция вряд ли когда-то будет полноценно восстановлена. Но я все-таки хочу искупить вину, которую ощущаю, и, по крайней мере, хотя бы рассказать о ней и несших ее людях.

Сами они говорили про себя: "Мы — офени". Офени, коробейники, были мелкими торговцами вразнос, ходившими со своими коробушками по всей Руси и торговавшими всей бытовой мелочевкой, необходимой крестьянину, а порой и горожанину. Работа во все времена весьма опасная, требовавшая способности защитить себя. Это предполагает и владение боевыми искусствами, что я и обнаружил, а также "науку невидимки", умение быть незаметным и "нечитаемым" для внешнего мира. Тут офени преуспели, о чем говорит хотя бы наличие тайных "офенских" языков, теперешней "блатной фени", о которой мы уже говорили.

Офени были очень закрытой социальной группой, и исследователи о них знают мало. Неизвестно даже происхождение имени офени — некоторые исследователи выводят его чуть ли не от Афинских греков, якобы когда-то испоселенных на Владимирском Верхневолжье — "афинеи". Во второй половине девятнадцатого века крестьяне Верхневолжья все чаще начинают заниматься отхожими промыслами и торговлей. Истинные офени, до этого мало интересовавшие исследователей (в XIX веке насчитывается всего около двух десятков публикаций, в XX — вряд ли больше), теперь к тому же еще и теряются в общей массе бродячего крестьянства. На конец девятнадцатого века в материалах Этнографического бюро князя В.Н. Тенишева зафиксировано такое сообщение: "Все крестьяне (имеется в виду один из уездов Владимирской губернии — А.А.) — офени, остаются дома неспособные к торговле да пожилые. Торговля идет исключительно иконами, при этом торгуют и с южными губерниями (в Малороссии, Крыму, на Кавказе) через посредничество доверенных лиц, и с Сибирью" [6]. Исконные же офени как бы растворяются в этой массе торгового крестьянства, возможно, не в силах устоять в конкурентной борьбе, а может быть, в какой-то своей части и радуясь возможности окончательно исчезнуть из-под возможного наблюдения. Во всяком случае, та группа наследников офенской традиции, с которой довелось столкнуться мне, прямо дала понять, что они предпочитают жить скрытно.

По словам моих информаторов, в конце семнадцатого века в Шую пришла и осела одна из последних артелей настоящих скоморохов. Именно настоящих, потому что к семнадцатому веку древнее скоморошество на Руси выродилось в фиглярство и шпильманство. Надо заметить, что семнадцатый век был временем яростных гонений на традиционную русскую культуру. По всей Руси Великой, Малой и Белой по высочайшему повелению Алексея Михайловича, прозванного современниками Тишайшим, на берега Москвы-реки и других рек возами свозили и сжигали домры, свирели и гусли. Скоморохов же пороли, забивали в железа и отправляли на "севера". Ко времени правления Петра Первого институт скоморошества исчезает как явление культуры, а носители традиции буквально растворяются в других социальных слоях. Растворяются, но не исчезают совсем. Большей частью скомороший приклад передается далее как посвящение Дружек, по сути, жрецов, окручивающих, повивающих, а также защищающих от порчи и колдовства свадьбы. Та же артель, о которой рассказали мои старички, со временем перебралась на территорию теперешних Савинского, Ковровского и Суздальского районов и слилась с офенями. Очевидно, они ощущали себя выделенной группой даже среди исконных офеней, не говоря уже просто об окружающем крестьянстве, в силу того, что хранили какие-то древние знания. Их мы сейчас, вслед за моим дедом, называем Тропой Трояновой.

Надо полагать, что скоморохи органично влились в офенский быт с его бродячим образом жизни, постоянной готовностью противостоять опасностям дороги и необходимостью завлечь зрителя-покупателя. Я не случайно создаю это понятие — зритель-покупатель. И этнографические описания деятельности коробейников, и мои личные наблюдения среди их потомков дают мне основания считать, что зрелище (спектакль) было для настоящего офени подчас более важно, чем коммерческий успех его похода.

Для объяснения этого психологического феномена мне придется немного рассказать об их отношении к Дороге, Тропе. Я не случайно ставлю эти слова с большой буквы: и для скомороха, и Для офени восприятие дороги мистично. Тропа не является для них средством или местом передвижения в пространстве. Тем более что и само пространство воспринимается в первобытных культурах отнюдь не как в Ньютоновской физике. Мы можем безбоязненно считать, что они воспринимают любое пространство как пространство сознания. В силу этого движение в пространстве становится, попросту говоря, проживанием этого пространства. С этой точки зрения, Тропа может рассматриваться как специфический феномен всей русской культуры и, в каком-то смысле, одной из основных черт так называемого Русского Духа. Может быть, вовсе не натяжкой было бы сказать, что Русь — это Мир Тропы.

Русь постоянно в движении, хотя и не так, как кочевые народы. Разница как раз в Тропе, которая не нужна кочевнику, но зато прокладывается и используется Русью. На протяжении как минимум последних полутора тысяч лет зафиксированной истории Русь постоянно в движении и как государство, и как этнос, и как люди его составляющие. Если вспомнить "откуду есть пошла Русская земля", то с этого начинает ее историю и Нестор. "По мнозех же времянех сели суть словени по Дунаеви, где есть ныне Угорьска земля и Болгарьска. И от тех Словен разидошася по земле и прозвашася имены своими..." [7]. Даже в последние годы, как показывают исследования этносоциологов, склонность русских к миграции значительно выше, чем всех других народов бывшего Советского Союза. Как говорили мне в Тропе, "мы легкие на ногу".

Как только в сознании идущего утверждается понимание дороги как образа жизни и самой жизни, он перестает воспринимать ее как простое средство достижения цели, как то, что надо пережить, перетерпеть с надеждой на будущий отдых и радость. В этом психология скомороха и офени коренным образом отличается от психологии ремесленника или ремесленного крестьянина, занимающегося отхожим промыслом, и приближается к психологии цыган. Если взять психологическую параллель из двадцатого века, то ремесленник скорее смотрит на дорогу, как на войну, в конце которой его ждут дом и "родные глаза". Находясь в дороге, он видит их, а не дорогу. Офеня и скоморох гораздо ближе к крестьянской психологии, хотя, как кажется, и не имеют никакого отношения к земледелию. Однако это кажется только на первый взгляд. Во-первых, они порождение или той эпохи, когда Русь была крестьянским миром, или же еще более древней, когда весь народ или какая-то его часть даже еще не была оседлой {здесь опять напрашивается параллель с цыганами), то есть материнской по отношению к психологии крестьянина. Во-вторых, есть основания считать, что скоморохи, по крайней мере, на ранней стадии своего существования, были отнюдь не "примитивным театром средневековой Руси", а наследниками жреческой традиции культов плодородия. А это значит, что они должны были быть чем-то гораздо большим, чем просто носителями крестьянской идеологии.

Это предположение давало мне надежду, что они знали своего рода жреческую механику управления психикой тех, для кого они справляли обряды, то есть владели системой работы с сознанием, подобной имеющимся у всех древних религиозных и мистических школ мира. И то, что мы о ней не знаем, означало для меня только то, что мы не можем ее рассмотреть: "мелкоскоп не настроен ". Все восемь лет, что я провел в Тропе, я, по сути, занимался перестройкой своего видения, чтобы научиться различать древние знания s примелькавшемся до обезличенности. В чем-то установка на поиск "настоящей жреческой школы" мне помогла, а в чем-то сыграла злые шутки, заставляя искать что-то заранее заданное и проходить мимо по-настоящему ценного. Так, в частности, было с пением.

Крестьянская психология подходит к земле и пашне не как к месту боя, которое надо преодолеть, а как к месту жизни, где текут пот и кровь, но где и праздники празднуются и творятся обряды. Тут опять напрашивается сопоставление с официозной психологией двадцатого века с се искусственным переводом явлений жизни на язык войны, как это, например, происходило с выработкой восприятия жатвы как всенародной битвы за урожай, в то время как старая русская литература, начиная со "Слова о полку Игореве", пытается даже о войне рассказать языком крестьянского труда, тем самым переводя ее восприятие в форму, не нарушающую общего народного мировоззрения. Современная общественная психология весьма определенно противопоставляет себя Земле — вспомнить хоть печально известное Мичуринское: "Нам нечего ждать милостей от природы!" Ну и народный ответ на его слова: "Нам нечего ждать милостей от природы, после того, что мы с ней сделали!" Народное мировоззрение считает: надо поддержать жизнь Земли обрядами, главным из которых является сам труд земледельца. Пусть всегда будет жизнь! Таков же подход скомороха и офени к дороге. Поэтому дорога состоит для него не только из расстояний и опасностей, но и из труда и радости. И он, отдаваясь труду до седьмого пота, как крестьянин, как крестьянин же пользуется любой возможностью праздновать, то есть радоваться праздности, с наслаждением используя любой повод для веселья и гульбы. Даже при христианстве с его непримиримой борьбой с радостями жизни мы обнаруживаем чуть не полторы сотни праздников в году. В дохристианском же мировоззрении любая естественная возможность завершить труд означала переход в праздность и гулянье. Все виды труда были посвящены определенным Богам и воспринимались как обряды. Поскольку и дни года, и дни недели тоже посвящались Богам, то и каждый вид труда рекомендовалось начинать не просто с их благословения, как это стало при христианстве, а посвящая соответствующему Богу, то есть в его день и с обрядом или как обряд. Шестой день недели, именуемый теперь субботой, назывался шесток или агнец и был, если верить Тропе, днем огненных обрядов всех Богов (возможно, это как-то отразилось в названии: шесток — это место перед топкой в печи, но иногда так называют и очаг). В седьмой же день, когда ты в праве был ожидать божественного одобрения своего служения, Боги приходили в гости к людям. Именно тогда слово Гост, очевидно означавшее Богов-посланников типа Радогоста, Гермеса, Меркурия, Семаргла, постепенно превратилось в знакомое нам слово гость, правда, сохраняя за собой ореол божественности, который мы прослеживаем в воспоминаниях о знаменитом русском гостеприимстве.

Приход Бога в гости означал радость и праздник, то есть гуляние и внутреннюю тишину, недеяние в действии, чтобы не просмотреть, не прослушать Бога. Недеяние в действии по-русски называлось Действо, и мы обнаруживаем его ярче всего в христианской храмовой традиции (напр., Пещное действо) и у скоморохов, где весь образ жизни есть действо, спектакль. Но что такое действо? Сейчас под спектаклем понимается жизнь понарошку. Но для человека той эпохи это не так. Достаточно посмотреть, как воспринимают спектакль дети. Нет, эта жизнь на сцене или на экране для них совершенно всерьез. Но что-то же в действе понарошку?! Труд понарошку! В праздник нельзя трудиться, поэтому и назывался на Руси завершающий день седмицы — Неделя. День недеяния. Поэтому и Понедельник - "трудный день". Не плохой, как это стало восприниматься сейчас, а день труда. А скоморох — единственный, кто в поте лица трудится во время Священной Недели и не наказуется за это Богами — творит действо. То есть обряд, во время которого Боги и дают оценку нашему труду и служению. На самом деле скоморох не совершает этим трудом святотатства, потому что, как всякий лицедей, он исчезает за своей маской и для зрителя и для самого себя. А это значит, что на сцене присутствует вместо него другой, и какова бы ни была конкретная личина — а лицедей будет менять их по ходу спектакля неоднократно, как оборотень, — этот другой не просто персонаж и даже не человек. Главным оборотнем в этом мире является тот, кто может принимать все образы и даже более того, кто их творит, то есть Бог. Он-то и разговаривает с народом во время скоморошьего действа, только умей его услышать сквозь шум персонажа. В древнюю эпоху люди умели слышать и видеть сквозь пленку обличий и обыденности. Знаком этого является такое широкое и повсеместное распространение искусства гадания — коби, кобенья, по-русски. Для того, чтобы прозреть линии Судьбы или речь Бога в трещинках на обожженной бараньей лопатке или в полете птиц, надо было обладать очень высокой созерцательностью и внутреннею тишиной. Для этого и требовалась способность переходить б праздность непосредственно из труда, находить радость, как признак присутствия Бога, во всем, что тебя окружает, но еще важнее, уметь впадать в Божественное недеяние, чтобы не просто слышать Богов, а и быть домом, принявшим Гостя.

Всем знакомо уподобление дома человеческому телу в народной культуре. Но существовало и обратное уподобление: тело наше есть дом Души, дом Духа Божиего. Это тоже знакомо. Вот только воспринимается как метафора, литературный оборот. В древности же, как и у детей, это понималось буквально. И Боги приходили к нам в гости и в наши Дома и в наши Тела. Если Бог приходил в твой дом — дом становился Храмом, отсюда и русское название дома — Хоромы. Если же он входил в твое тело, ты сам становился на это время Богом. В Тропе отношение к Телу было божественным, и возможно, существует какая-то этимологическая связь между древними индоевропейскими словами

Тело и Тео — Бог. Только умеющий приглашать или впускать Богов в храм своего тела мог считаться жрецом в глазах народа. Сходное отношение мы можем обнаружить в шаманизме и в любом экстатическом культе. Способы перевода себя в измененное состояние сознания, когда сознание твое освобождается от личностного наполнения и оказывается в состоянии какое-то время воспринимать мир в чистом виде — впустить в себя Бога — были разными в каждом культе. Но обязательно были, иначе народ не чувствовал бы себя в том мире защищенным и не смог бы существовать. Судя по величию Русского народа, его жрецы владели этим искусством в совершенстве. Их прямыми наследниками были творцы действ скоморохи и, в какой-то мере, офени. Настоящий офеня не просто завлекает своими песнями, потешками и прибаутками покупателей, но и творит им праздник, устраивает гулянье. Знаменитая песня про ухаря-купца, заехавшего в деревню коней попоить, рассказывает о том, как он задумал гульбою народ подивить. По сути, песня полностью накладывается на сюжет Некрасовских "Коробейников" и отражает в сознании один и тот же образ — человека, творящего народу праздник. Наградой ему отнюдь не деньги — девичья любовь, людское веселье, да булатный нож... Далеко не все офени умирали дома. Домовиной им часто становилась придорожная канава. Такой финал признавался возможным всеми офенями и всеми скоморохами. Его ждали, к нему готовились, с мыслью о нем жили. Это была одна из психологических установок жизни дорожного человека, что означает, что они специально готовились к уходу в Мир иной через ворота того Храма, который раскинул свой свод над алтарем дороги. И это не имеет отношения к оценке такого социального явления, как разбой, но если ты всю жизнь знаешь, что уйдешь из нее под ножом татя с большой дороги, и хочешь уйти светло, то ты вынужден воспринимать его жрецом. Жрецом Смерти. Какая-то часть мистического почтения к Смерти непроизвольно переносится на ее жреца, закладающего тебя в жертву. Ты можешь сражаться за свою жизнь, но когда Душа твоя отлетает, ты обязан, если ты действительно жрец плодородия, благословить Мир и открывший его двери нож. Психологический механизм, позволявший уйти так, можно назвать Искусством светлой смерти. Он подобен тому, как умирали русские старики, которые, за день перед смертью, сходивши в баньку, надев чистую рубаху и улегшись под образами, требовали: "Зовите родных прощаться — завтра уходить буду!.." Насколько я смог понять, умение умирать светло было одним из вершинных искусств жреческой науки, сохраненной скоморохами и офенями в Тропе.

Все время, пока я был у офеней, я все хотел найти то, на что настроился, и в результате просмотрел многое из того, что мне предлагали. Вот так произошло и с их пением. Поют себе старички и поют. А у меня с детства вместо слуха лишь страх петь. А когда эти проблемы снялись, было уже поздно. И вот теперь нам на новой Тропе приходится все восстанавливать по крохам. Мы сумели разыскать многие из их песен. Впрочем, в их репертуаре было не так уж много особенных песен. Они пели любые песни, которые пелись. Гораздо специфичнее была их манера исполнения. Она-то и есть главная тема этой статьи.

Свое пение мои старички называли Духовным. Я долго не обращал внимания на то, как они пели. Для меня это был своего рода фольклорный довесок к "настоящему", которое я хотел найти. Но однажды летом 1989 года в одной деревушке Ковровского района мне удалось собрать вместе сразу троих, причем одну бабушку, тетю Шуру, я приволок на удачно подвернувшейся машине аж из Савинского района. В какой-то момент они решили спеть на три голоса, "как раньше", но сначала как бы распевались. Благодаря этому я впервые имел возможность не только услышать их "духовное пение", но и увидеть саму систему входа в состояние такого пения. Они запели какую-то народную свадебную песню, которую я пока еще больше нигде не встречал. Я внутренне заскучал и приготовился пережидать время, пока снова не представится возможность задавать вопросы об офенском прошлом. Начало сразу же не заладилось, наверное, потому, что они давно не пели вместе. На мой взгляд, им надо было просто поспеваться, но Поханя, как они звали хозяина, сказал тете Щуре: "Позволение, Егоровна, позволение..." Я ничего не понял, но она кивнула и приступила еще раз. Очевидно, у них опять что-то не задалось, потому что Поханя опять остановился и сказал своей жене: "Ну-ка, Кать, побеседуй с ней. Не в позволеньи идет..." Бабки тут же как-то перестроились, будто вырезали свой собственный мирок, замкнулись друг на друга и я услышал после нескольких незначительных фраз о самочувствии, как Тетя Шура рассказывает о том, как к ней не так давно приезжали с радио и записывали на магнитофон ее пение. Сумели уговорить, хоть она и отказывалась. А она после них разнервничаюсь, потому что это, может быть, грех. Я не смог тогда понять, почему она считала то пение грехом, а это нет, но она рассказала, что чуть ли не дала себе слово вообще не петь больше.

Наши рекомендации