Богословские споры в раннехристианской церкви 4 страница
несомненной тенденцией сколь возможно подавлять бессознательное в индивиде,
тем самым парализуя и его фантазию. Вместо того религия дает нерушимые
символические формы мировоззрения, долженствующие полноценно заменять
бессознательное индивида. Символически выраженные понятия всех религий суть
образования бессознательных процессов в типической общеобязательной форме.
Религиозное учение дает, так сказать, исчерпывающие сведения о "начале и
конце мира" и об области по ту сторону человеческого сознания. Везде, где мы
можем проследить возникновение какой-либо религии и проникнуть до ее
первоисточников, мы видим, что образы религиозного учения притекают к его
основателю в виде откровений, то есть как конкретизированное выражение его
бессознательной фантазии. Формы, всплывающие из недр его бессознательного,
он провозглашает общезначимыми, таким образом заменяя ими индивидуальные
фантазии своих последователей. Евангелие от Матфея сохранило отрывок из
жизни Христа, подтверждающий вышесказанное: в истории искушения мы видим,
как идея царствования, всплывая из недр бессознательного, встает перед
основателем религии как видение дьявола, предлагающего ему власть над
царствами земными. Если бы Христос не понял своей фантазии и принял ее
конкретно, то есть буквально, то на свете было бы одним сумасшедшим больше,
и только. Но он не принял конкретизма своей фантазии и вступил в мир как
царь, которому подвластны небесные царства. Поэтому он и не стал параноиком,
что доказывает уже его успех. Мнения о патологических элементах в психологии
Христа, высказываемые некоторыми психиатрами, не что иное, как смешная и
пустая рационалистическая болтовня, далекая от понимания подобных процессов
в истории человечества.
Форма, в которой Христос представил миру содержание своего
бессознательного, была принята и объявлена общеобязательной. Вследствие
этого все индивидуальные фантазии утрачивали всякую значимость и ценность -
более того: провозглашались ересью и подвергались преследованию, как
показывает нам история гностического течения и судьба всех позднейших
еретиков. В том же самом смысле говорит и пророк Иеремия (23, 16):
16. Так говорит Господь Саваоф: не слушайте слов пророков,
пророчествующих вам, - они обманывают вас, рассказывают мечты сердца своего,
а не от уст Господних.
25. Я слышал, что говорят пророки, Моим именем пророчествующие ложь.
Они говорят: "мне снилось, мне снилось".
26. Долго ли это будет в сердце пророков, пророчествующих ложь,
пророчествующих обман своего сердца?
27. Думают ли они довести народ Мой до забвения имени Моего посредством
снов своих, которые они пересказывают друг другу, как отцы их забыли имя Мое
из-за Ваала?
28. Пророк, который видел сон, пусть и рассказывает его как сон; а у
которого Мое слово, пусть говорит Мое слово верно. Что общего у мякины с
чистым зерном? говорит Господь.
То же самое мы видим и на заре христианства, когда епископы ревностно
трудились над искоренением деятельности индивидуального бессознательного
среди монахов. Особенно ценны сведения по этому вопросу, которые дает нам
архиепископ Афанасий Александрийский в своей биографии Св. Антония. В этом
своем сочинении он рассказывает, в назидание своим монахам, о призраках и
видениях, опасностях души, одолевающих человека, в одиночестве предающегося
молитве и посту. Афанасий поучает монахов, как ловко дьявол умеет облекаться
в разные формы с целью довести святых мужей до падения. Понятно, что дьявол
не что иное, как внутренний голос самого отшельника, взывающий из недр его
бессознательного, голос возмущения против насильственного подавления
индивидуальной природы. Привожу ряд буквальных цитат из этой труднодоступной
книги. Эти цитаты дают нам яркую картину того, как бессознательное
систематически подавлялось и обесценивалось:
"Бывают времена, когда мы никого не видим, а между тем слышим шум,
производимый работой, работой дьявола, и кажется тогда, словно кто-то
громким голосом поет песнь; а иногда мы как бы слышим слова из Священного
Писания, и кажется, словно живое существо повторяет эти слова, и слова эти
подобны тем, которые мы слышим, когда кто-нибудь читает вслух из Книги
(Библии). Бывало и так, что они (дьяволы) насильно поднимали нас с постели
на ночную молитву и понуждали нас вставать. Они же вводили нас в
заблуждение, принимая облик монахов или появляясь в образе печалующихся (то
есть отшельников). Они подходят к нам, словно пришли издалека, и говорят
слова, способные смутить и ослабить понимание малодушных: "Существует теперь
закон над всяким творением, что мы любим опустошение, но по воле Божией мы
не могли проникнуть в наши дома, когда мы пришли к ним, чтобы сотворить
правое". А когда им такой прием не удается, то они одну ложь заменяют другой
и говорят: "Как можешь ты жить? Ведь ты согрешил и дела твои неправедны во
многом. Неужели ты думаешь, что Дух не открыл мне, что ты сделал? Или ты
полагаешь, что я не знаю, что ты поступил так или иначе?" И если
простодушный брат, услышав такие вещи, почувствует внутри себя, что он
действительно поступил так, как говорит злой дух, и если он не знает
лукавства дьявола, то дух его тотчас же смутится и, впав в отчаяние, он
вновь подпадает греху. Не следует нам, мои возлюбленные, пугаться таких
вещей; однако мы должны бояться, когда дьяволы заговорят о том, что правда:
тогда мы должны бранить их беспощадно. Будем же бдительны, дабы не
вслушиваться в их слова, даже если они говорят слова правды. Ведь было бы
срамом для нас, если бы нашими учителями стали те, что восстали на Бога.
Вооружимся же, о братья мои, облечемся в броню справедливости, покроем главу
шлемом искупления и в мгновение борьбы выпустим духовные стрелы из верующей
души, как бы с туго натянутой тетивы. Ибо они (дьяволы) - ничто, а будь они
даже чем-либо, то в силе их нет ничего, что могло бы устоять перед властью и
мощью креста".
В другом случае Св. Антоний повествует так: "Однажды предстал предо
мной дьявол особенно спесивого и бесстыдного поведения; он появился с
мятежным шумом целой толпы народа и дерзнул обратиться ко мне с такими
словами: "Я есмь мощь Господня, и никто кроме меня; я есмь властитель миров,
и никто кроме меня". И он продолжал говорить: "Что желаешь ты, чтобы я тебе
дал? Требуй, и ты получишь". Тогда я дунул на него и изгнал его именем
Христовым. В другой раз, когда я постился, появился предо мной Лукавый в
образе брата, пришедшего с хлебом, и начал давать мне советы: "Восстань, -
говорил он, - утоли сердце водой и хлебом и отдохни немного от чрезмерных
трудов, ибо ты еси человек, и, как бы высоко ты ни поднялся, ты все же
облечен смертной плотью и тебе следовало бы страшиться немощи и печали". Я
рассудил его слова и, сохраняя спокойствие, воздержался от ответа. С миром
поклонившись долу, я покаялся в молитве и сказал: "О Господи, покончи Ты с
ним так, как делаешь от века". И не успел я произнести эти слова, как
наступил ему конец: он рассыпался как прах и вышел из двери как дым. А еще
было так, что однажды ночью Сатана подошел к моему жилищу и постучался в
дверь; я вышел взглянуть, кто стучится; поднял глаза и увидел перед собой
необычайно высокого, сильного человека, а когда я спросил его: "Кто ты?" -
он промолвил в ответ: "Я - Сатана". Тогда я спросил: "Что ищешь ты?" А он
ответил: "За что поносят меня монахи, отшельники и прочие христиане и за что
постоянно взывают на мою голову проклятия?" Я схватился за голову от
изумления - так велико было его слепое безумие. "За что ты терзаешь их?" -
молвил я. В ответ он сказал: "Не я терзаю их, а они терзают сами себя, ибо
был однажды такой случай - и случай этот произошел в действительности, - что
они навеки убили и погубили бы себя, если бы я вовремя не крикнул им и не
предупредил их, что враг-то не кто иной, как я. И поэтому, нет такого места,
где я мог бы пребывать, и нет у меня сверкающего меча, и нет даже людей,
которые были бы мне искренне преданы, ибо те, что служат мне, меня же
глубоко презирают, и мне приходится, кроме того, держать их в оковах, потому
что они не потому привязаны ко мне, что считают правильным так поступать;
напротив, они при всяком случае и во всякое время готовы сбежать и бросить
меня. Христиане заполонили весь мир - смотри, даже пустыня полна их
монастырей и жилищ. Но пусть они берегутся и не слишком злоупотребляют
мной". На это я возразил, в душе дивясь милости Господней: "Может ли быть,
чтобы ты, закоренелый лжец, теперь говорил правду? И как случилось, что ты
теперь говоришь правду, когда привык постоянно лгать? По истине правда, что,
когда Христос вошел в этот мир, ты был низвержен в глубочайшие глубины и что
корень твоего заблуждения вырывается из земли". Услышав имя Христово, Сатана
сгинул, образ его рассеялся как дым, и словам его наступил конец".
Приведенные выдержки показывают нам, как благодаря общей вере отвергали
бессознательное индивида, хотя оно провозглашало истину как нельзя более
прозрачно и ясно. Главные, особенные причины такого отвержения заложены в
истории духа. Объяснять подробно эти причины - не наше дело. Будем
довольствоваться фактом, что бессознательное действительно подавлялось и
отвергалось. Говоря психологически, такое подавление заключалось в отведении
либидо, то есть психической энергии. Освобожденная, таким образом,
психическая энергия служила материалом для построения и развития
сознательной установки, что понемногу приводило к формированию нового
мировоззрения, образованию новой картины мира. Несомненная польза,
полученная таким путем, укрепляла, конечно, эту установку. Не удивительно
поэтому, что и наша психология отличается, главным образом, отрицательной
установкой по отношению к бессознательному.
Понятно, более того - необходимо, чтобы наука исключала точку зрения
чувства, равно как и точку зрения фантазии. На то она и. наука. Но как же
дело обстоит с психологией? Поскольку она считает себя наукой, постольку и
она принуждена поступать так же. Но исчерпывает ли она тем предмет своих
исследований? Всякая наука в конечном итоге стремится формулировать и
выражать в абстракциях свой предмет, поэтому и психология могла бы и может
облекать процессы чувства, ощущения и фантазии в абстрактную
интеллектуальную форму. Правда, такой прием обеспечивает права
интеллектуально-абстрактной точки зрения, но отнюдь не права других,
возможных психологических точек зрения. Научная психология лишь мимоходом
может касаться этих возможных точек зрения - но она никогда не признает их
за самостоятельные принципы науки. Наука всегда и при всех обстоятельствах
дело одного лишь интеллекта, причем остальные психологические функции
подчинены интеллекту в качестве объектов. Интеллект - властелин в царстве
науки. Но стоит науке коснуться области практического применения, как тотчас
же получается совершенно иная картина. Интеллект, бывший до сих пор царем,
становится не более как вспомогательным средством, инструментом, хотя и
научно утонченным, но все-таки лишь ремесленным орудием, переставшим быть
самоцелью и превратившимся в простое условие. Тогда интеллект и вместе с ним
вся наука становятся на службу творческого замысла и творческой силы. И это
еще "психология", однако уже больше не наука; это - психология в более
широком смысле слова, психологическая деятельность, по природе своей
творческая, в которой первенствующее значение принадлежит созидающей
фантазии. С таким же правом мы могли бы сказать, что в практической
психологии руководящая роль выпадает на долю самой жизни; и это по той
причине, что хотя мы, с одной стороны, имеем дело с порождающей и созидающей
фантазией, пользующейся наукой как вспомогательным средством, но, с другой
стороны, перед нами многообразные требования внешней действительности,
побуждающей творческую фантазию к деятельности. Несомненно, что наука, как
самоцель, представляет собой высокий идеал, но последовательное проведение
его создает столько же самоцелей, сколько на свете есть наук или искусств. И
хотя в каждом из интересующих нас случаев это ведет к высокому
дифференцированию и специализированию функций, но вместе с тем удаляет их от
мира и жизни и приводит к нагромождению специальных областей, понемногу
утрачивающих всякую связь между собой. Это влечет за собой оскудение и
опустошение не только в каждой из специальных областей, но и в психике
человека, который благодаря дифференцированию возвышается или опускается до
звания специалиста. Наука же должна доказать свою жизненную ценность тем,
что способна играть роль не только госпожи, но и служанки. Этим она отнюдь
не опозорит и не унизит себя.
Хотя наука и дала нам познание психических неровностей и нарушений и
хотя присущий науке интеллект заслужил этим наше величайшее уважение,
однако, с нашей стороны, было бы роковым заблуждением, если бы мы вследствие
этого приписали науке самоцель и тем самым сделали бы ее неспособной служить
простым орудием. Но стоит нам войти с интеллектом и его наукой в
действительную жизнь, и мы тотчас заметим, что мы во власти ограничения,
закрывающего нам доступ в другие, столь же действительные области жизни.
Поэтому нам приходится понимать универсальность нашего идеала как некоторое
ограничение и поискать spiritus rector (животворное начало, движущую силу),
который во имя требований целостной жизни является лучшим ручательством в
психологической универсальности, нежели один интеллект. Фауст восклицает:
"Чувство есть все!" Он тем взывает, однако, к противоположности интеллекта и
обретает лишь другую сторону жизни, но полноты жизни и собственной психики
он не обрел - той полноты, которая объединяет чувство и мышление в одно
высшее третье. Я уже бегло коснулся того, что это высшее третье можно понять
как практическую цель или как фантазию, созидающую эту цель. Эту цель
полноты не может постигнуть ни наука, являющаяся самоцелью, ни чувство,
лишенное зоркости мышления. Одно должно пользоваться другим как
вспомогательным средством, но противоположность между наукой и чувством так
велика, что мы нуждаемся в мостке. Таким мостком является созидающая
фантазия. Фантазия не есть ни то ни другое, но она мать обоих - более того,
она носит в себе зародыш цепи, состоящей в объединении этих
противоположностей.
До тех пор пока психология для нас остается только наукой, мы будем
стоять вне жизни, служа лишь самоцели науки. Правда, через науку мы
постигаем положение дела, но она не допускает никакой иной цели, кроме своей
собственной. Интеллект остается заключенным и скованным в самом себе до тех
пор, пока не пожертвует добровольно своим первенством и не признает
наличности иных, достойных внимания целей. Интеллект не решается перешагнуть
через самого себя и не желает жертвовать своей универсальной значимостью, и
это потому, что все остальное для него - не что иное, как фантазия. Но все
великое вначале было фантазией. Мы видим, что интеллект, закосневший в
самоцели, поставленной наукой, сам себе преграждает путь к источнику жизни.
Для интеллекта фантазия не что иное, как мечта, как "сон-желание"
(Wunschtraum) - этим он выражает желанное и необходимое для науки
пренебрежение к фантазии. Наука, как самоцель, необходима нам, пока задача
состоит в том, чтобы эту науку развивать дальше. Но добро становится злом,
как только дело доходит до самой жизни, требующей развития. Из этого
вытекает, что подавление свободно созидающей фантазии было до поры до
времени исторически необходимым, а именно как культурный процесс в развитии
христианства; такой же необходимостью является для нашего
естественно-научного века подавление фантазии в других отношениях. Не
следует забывать, что творческая фантазия может разрастись и выродиться в
самое пагубное явление, если не поставить ей надлежащих границ. Но этими
границами никогда не будут те искусственные загородки, которые ставит
интеллект или благоразумное чувство: эти границы ставит нужда и
непоколебимая действительность.
Различные исторические эпохи ставят различные задачи, и лишь
впоследствии можно с уверенностью сказать, что должно и чего не должно было
быть. Мы видим в каждый данный исторический момент борьбу между различными
убеждениями, ибо "война - начало всего". Только история разрешает спор.
Вечной истины нет - истина является лишь программой. Чем более истина
претендует на вечность, тем менее она жизненна и ценна: она ничего не может
нам больше поведать, ничему научить, потому что она разумеется сама собой.
Известные мнения Фрейда и Адлера ясно показывают нам, как психология,
оставаясь в строго научных рамках, оценивает фантазию. По интерпретации
Фрейда фантазия сводится к элементарным каузальным инстинктивным процессам.
Согласно Адлеру, она сводится, напротив, к элементарным финальным (final)
намерениям эго. У Фрейда - это психология влечения, у Адлера -
эго-психология. Влечение является безличностным биологическим явлением.
Естественно, что психология, основанная на нем, должна пренебрегать эго, ибо
последнее обязано своим существованием principium individuationis, то есть
индивидуальному дифференцированию, которое вследствие своей единичности не
входит в круг общих биологических явлений. Хотя общие биологические влечения
также способствуют образованию личности, однако именно индивидуальное не
только существенно отличается от общего влечения, но даже составляет самую
резкую противоположность ему, точно так же, как индивид в качестве личности
всегда отличается от коллектива. Сущность индивида заключается именно в этом
различии. Всякая эго-психология поэтому должна исключать и обходить
коллективный элемент, присущий психологии влечения, потому что
эго-психология описывает именно процесс, с помощью которого эго отделяется
от коллективных влечений. Характерная враждебность между представителями
обеих точек зрения проистекает оттого, что одна точка зрения,
последовательно проведенная, неминуемо ведет к обесцениванию и уничижению
другой. Естественно, что представители обеих точек зрения будут считать свою
теорию общезначимой, до тех пор пока не признают, что между психологией
влечения и эго-психологией существует коренное различие. Это отнюдь не
исключает возможности для психологии влечения построить, например, наряду со
своей также и теорию эго-процесса. Это для нее вполне возможно, но ее
построение будет таково, что покажется эго-психологу отрицанием его
собственной теории. Если поэтому у Фрейда иногда и проявляются
"эго-влечения", они, в общем, всегда влачат лишь скромное существование. У
Адлера, напротив, все выглядит так, будто сексуальность является чуть ли не
привеском, который так или иначе служит элементарным намерениям власти.
Принцип Адлера заключается в обеспечении личной власти, которую Адлер ставит
над коллективными влечениями. В свою очередь, у Фрейда влечение подчиняет
эго на службу своим целям настолько, что эго выглядит не более чем функцией
влечения.
Научная тенденция в случае обоих типов направлена на то, чтобы свести
все к собственному принципу и вновь все вывести из него. Такой процесс
особенно легко произвести над фантазиями, ибо фантазии, в противоположность
функциям сознания, к реальности не приспосабливаются и объективно не
ориентируются, а выражают как чисто инстинктивные, так и эго-тенденции. Тот,
кто стоит на точке зрения влечения, без труда найдет в них "исполнение своих
желаний", "инфантильное желание", "вытесненную сексуальность". Тот, кто
стоит на точке зрения эго, точно так же легко найдет в них элементарное
намерение обезопасить и дифференцировать эго, так как фантазии суть продукты
посредничества между эго и влечениями. Из этого следует, что фантазия
заключает в себе элементы обеих сторон. Поэтому толкование либо в одну, либо
в другую сторону всегда несколько насильственно и произвольно, поскольку
одна сторона неминуемо окажется подавленной. Но в общем такое истолкование
все же дает доказуемую истину, хотя и частичную, не притязающую на общую
значимость. Ее валидность простирается лишь до пределов своего собственного
принципа. Но в области другого принципа она теряет всякое значение.
Фрейдовская психология характеризуется своим центральным понятием о
вытеснении несовместимых желаний-тенденций. Человек, по разумению Фрейда, не
что иное, как клубок желаний, лишь частично приспособляемых к объекту.
Невротические затруднения человека заключаются в том, что влияние среды,
воспитания и объективных условий отчасти мешают ему свободно выражать свои
влечения. От отца и матери унаследованы, с одной стороны, морально
подавляющие влияния, с другой стороны - инфантильная связанность, налагающая
роковой отпечаток на всю последующую жизнь. Изначальное предрасположение к
влечению есть нечто непреложно-данное; оно, однако, претерпевает
нежелательные изменения, главным образом благодаря влиянию со стороны
объектов, поэтому, по возможности, свободное изживание влечений на
подходящих объектах является нужным целительным средством. Характерным
признаком психологии Адлера является, наоборот, центральное понятие
эго-превосходства. Человек представляет собой прежде всего эго-место,
которое ни при каких обстоятельствах не должно подпадать под власть объекта.
У Фрейда значительную роль играют желания, направленные на объект,
связанность с объектом, недопустимость некоторых вожделений по отношению к
объекту; у Адлера же, напротив, все направляется на утверждение
превосходства субъекта. Вытеснение направленных на объект влечений, которое
мы находим в теории Фрейда, превращается у Адлера в обеспечение безопасности
субъекта. У Адлера средством для излечения является преодоление охранения,
которое изолирует субъекта, у Фрейда таким средством выступает освобождение
от вытеснении, преграждающих доступ к объекту.
Поэтому можно сказать, что у Фрейда основной схемой является
сексуальность как наиболее сильное выражение отношений между субъектом и
объектом, у Адлера же - власть субъекта, действеннее всего охраняющая его от
объектов и ставящая субъекта в изолированное положение, полное,
неприкосновенное и прекращающее всякое сношение с внешним миром. Фрейд хотел
бы обеспечить свободное истечение влечений на их объекты, Адлер стремится
преодолеть враждебные чары объектов и тем спасти эго от удушения в
собственных доспехах. Взгляд Фрейда, по сути, является экстравертным, Адлера
- интровертным. Экстравертная теория значима для экстравертного типа,
интровертная теория - для типа интровертного. Ввиду того что чистый тип
является совершенно односторонним продуктом развития, он, по необходимости,
будет неуравновешен. Чрезмерное подчеркивание одной функции равносильно
вытеснению другой.
Это вытеснение не уничтожается и психоанализом, ввиду того что
применяемый в каждом данном случае метод ориентируется по теории
собственного типа. Человек экстравертный будет сводить фантазии, всплывающие
из недр его бессознательного, на содержащиеся в них элементы влечения, и это
согласно со своей теорией. А интровертный человек будет сводить все на
стремление к власти. Результат такого анализа в каждом данном случае лишь
прибавляется к уже существующему перевесу. Такой анализ только укрепляет
имеющийся уже тип и отнюдь не способствует взаимному пониманию или
посредничеству между типами. Напротив того, пропасть становится еще глубже
как во внешнем, так и во внутреннем отношении. Кроме того, происходит
внутренняя диссоциация, ибо каждый раз в бессознательных фантазиях
(сновидениях и т. д.) возникают частицы другой функции, они тотчас же
обесцениваются и вновь вытесняются. Поэтому можно, пожалуй, до некоторой
степени согласиться с мнением одного критика, утверждавшего, что теория
Фрейда - теория невротика, если бы критика эта не была выражением
недоброжелательства и не освобождала бы ее автора от обязанности серьезного
изучения упомянутых проблем. Как точка зрения Фрейда, так и точка зрения
Адлера односторонни, и каждая из них характерна лишь для одного типа.
Обе теории относятся отрицательно к воображению, в том смысле, что они
низводят фантазии и смотрят на них только как на семиотические выражения. [Я
говорю "семиотические" в противоположность "символическим". То, что Фрейд
называет символами, не что иное, как знаки элементарных процессов влечения.
Символ же есть наилучшее выражение какой-либо данности, которую еще нельзя
выразить иначе как посредством более или менее близкой аналогии.] В
действительности, значение фантазий гораздо больше этого: в каждом данном
случае они являются показателями другого механизма, а именно вытесненной
экстраверсии у интровертного и вытесненной интроверсии у экстравертного
типа. Вытесненная функция является бессознательной, и поэтому она не
развита, зачаточна и архаична. В таком состоянии она несоединима с высшим
уровнем сознательной функции. Источником неприемлемости фантазий, главным
образом, и является эта своеобразность непризнанной бессознательной функции.
Вследствие этого воображение представляется чем-то предосудительным и
бесполезным для всех тех, кто находит главный принцип жизни в приспособлении
к внешней действительности. А между тем мы знаем, что источником всякой
благой идеи, всякого творческого акта всегда было воображение, то есть то,
что привычно именуется детской фантазией. Мы имеем в виду не только
художника, который обязан фантазии всем, что велико и прекрасно в его жизни,
но и вообще всякого творчески одаренного человека. Динамическим принципом
(двигательной силой) фантазии является элемент игры, свойственный также и
ребенку и, как таковой, словно несовместимый с принципом серьезной работы.
Но без игры фантазиями ни одно творческое произведение до сих пор еще не
создавалось. Мы бесконечно многим обязаны игре воображения. Поэтому можно
сказать, что до крайности близоруки те, кто с презрением относится к
фантазиям из-за их причудливого и неприемлемого характера. Не следует
забывать, что именно в воображении человека может заключаться самое ценное в
нем. Я настаиваю на слове может, потому что, с другой стороны, фантазии
могут и не иметь никакой цены, именно в тех случаях, когда они остаются
сырым материалом и не находят никакого применения. Чтобы использовать
ценность, заложенную в фантазиях, необходимо их развить. Но для такого
развития мало одного лишь чистого анализа - необходим еще синтетический
прием, своего рода конструктивный метод.
Вопрос остается открытым, возможно ли вообще удовлетворительно
разрешить интеллектуальным путем вопрос о противоположности между этими
двумя точками зрения. Попытку Абеляра следует, конечно, по смыслу
чрезвычайно ценить, однако она практически не дала значительных результатов,
потому что не могла создать примиряющей психологической функции, если не
считать концептуализма или "сермонизма", которые, однако, как нам кажется,
не что иное, как одностороннее интеллектуальное повторение старого понятия
логоса. Логос, как посредник и примиритель, имел, правда, то преимущество
перед sermo, что он благодаря своему воплощению удовлетворял и
неинтеллектуальные чаяния человека.
Я не могу, однако, избавиться от впечатления, что выдающийся ум